Текст книги "Суглоб"
Автор книги: Александр Строганов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
С кем же он делит, в таком случае, свои открытия и мечты?
С вами?
Со мной?
Сомневаюсь.
Так что еще неизвестно, кто для кого беспричинный человек. Он для нас или мы для него.
* * *
Что нужно человеку, если он захочет почувствовать дыхание счастья? Не погрузиться в счастье надолго как (если не верить в Бога) погружаются в назначенный срок добрые люди в ванны с формалином, а коротко, на минуту – две, не больше? Как погружаемся мы в смех, когда встречаемся с удачной шуткой. Или в чих, когда кто-нибудь по осторожности просыпал перец.
Вы сомневаетесь, что дыхание счастья можно вызвать?
Вы убеждены, что по желанию сладостный озноб и вдохновение не наступает?
Заблуждение.
И доказать это очень просто.
Проведем простой эксперимент.
Закройте глаза и представьте себя человеком будущего. Далекого будущего.
Откуда нам знать, что это за человек, так называемый человек будущего? скажете вы. А вы понаблюдайте за собой и окружающими. Заметьте, какие черты наши наливаются и становятся значимыми, а какие мало-помалу истончаются и хиреют. И представьте, что много десятилетий спустя убывающие черты наши исчезнут совсем, а те, что просились быть главными, окончательно перевесят и останутся единственными. Вот и получится у вас человек будущего.
И какой же это будет человек?
На первом этапе это будет человек, то, что нынче называется себе на уме.
Куда деваться? Мы умнеем из года в год. Многим из тех, кого прежде можно было провести на мякине, нынче палец в рот не клади.
Простодыр, олухов и бессребреников становится все меньше.
Последняя рубашка всегда при себе.
Руки тщательно вымыты.
Копейка – на страже.
Чужие пальцы откушены.
Человек будущего – сам по себе, собой доволен и других оценивает по степени их полезности для себя. Стало быть, на пустые разговоры и подобные моим пустые рассуждения времени тратить не будет.
Дом – полная чаша, двери закрыты наглухо. Шторы, пожалуй, тоже. Ибо всякое шевеление во дворе бесцельно и бесперспективно.
Кстати, не исключено, что и само шевеление во дворе со временем прекратится.
Это закономерно.
И в этом нет ничего предосудительного.
И только потом, по прошествии веков…
Когда, наконец, впервые (подчеркиваю, впервые, ибо это совсем новое, невиданное качество)… когда впервые человек (будущего) испытает, насыщение (трудно поверить? согласен)… так вот, на втором этапе, когда человек будущего накушается, он (внимание)… возлюбит ближнего!
Всем сердцем, всей иссохшей и растрепанной в ветошь душой своей.
И в глазах его займется разум.
Вы скажете, как же? что же? у современного человека в глазах безумие разве?
Отвечаю – да!
В сравнении со взглядом человека будущего, взгляд современного человека несет оттенок… не безумия, нет, скорее глупости.
Трудно объяснить, конечно. Здесь, как говорят ученые, нам потребуется сравнительный анализ.
Хорошо.
Попробуем сравнить взгляд ламы и электрической лампочки.
«Лама и лампочка». Неплохое название для басни.
«Гога и Магога», «Гоголь и Моголь».
Между прочим, я знавал одного детского врача с фамилией Гоголь. Он тоже был великим гурманом.
Ах, Гоголь, Гоголь! Ну что, скажите на милость, сталось бы со всеми нами теперь, когда бы гений Гоголя в свое время не обнаружил, не узнал, не обозначил бы Чичикова, и не прочертил бы захватывающую дух траекторию его тлеющей брички?!
Ах, Гоголь, Гоголь! Обожаемый! Так бы схватился за зеленые фалды и вылетел вместе с ним в трубу!
Как видите, я большой придумщик.
Что не мешает быть созерцателем.
Немного Чичикова, немного Гоголя – вот вам и едок куриной шеи.
Волшебник на отдыхе.
Подле печной топки.
* * *
Знал я одного беспричинного человека, по имени Федор Иванович Воробушек.
По работе мне нужно было забрать у него какие-то документы… он, кажется, был болен, уже не помню точно… одним словом, я оказался у него дома.
Такая ничем не примечательная квартира, даже и описывать ее лень.
Помню, хозяин в дырявом китайском халате с мертвыми птицами проводил меня на кухню, предложил чуть теплого, попахивающего тленом чая, уселся напротив и принялся рассматривать нечто чуть выше и позади меня.
Диалог наш выглядел следующим образом:
– Федор Иванович, я к вам, собственно, за документами
– Да, да.
Пауза
– Федор Иванович, я к вам за документами.
– Да я понял.
Пауза.
– Федор Иванович, мне бы документы у вас получить.
– Документы, да.
Пауза.
– Федор Иванович…
– Конечно, конечно.
Пауза
– Послушайте, а почему бы вам не выпрыгнуть в окно?
– В окно?
– В окно, Федор Иванович.
Воробушек мой поднялся, неспешно подошел к окну, отворил его и…
Позже я узнал, что он остался жив, только сломал руку и четыре ребра.
Прибывшему врачу Федор Иванович сообщил, что мыл окно и упал случайно.
Разве не находите вы в этой истории примет героизма? Притом, обоюдного героизма. Как с его, так и с моей стороны.
* * *
И все же, и все же…
* * *
Тщусь убедить себя и заявляю вслух, что ничего особенного о себе не воображаю, что мне безразлично мое положение в собственном самосознании и глазах окружающих, что я готов довольствоваться малым и не мечтаю ни о чем этаком.
Что же, в известной степени я действительно не воображаю о себе ничего особенного. В известной степени мне безразлично мое положение в собственном самосознании и глазах окружающих.
Наверное.
Я готов довольствоваться малым и не мечтаю ни о чем этаком.
Наверное.
Но так ли это в объективной реальности?
И что это – объективная реальность?
То, что я ничего особенного о себе не воображаю, то, что мне безразлично мое положение в собственном самосознании и глазах окружающих, то, что я готов довольствоваться малым и не мечтаю ни о чем этаком, разве это и есть объективная реальность?
Вряд ли.
Что же, в таком случае?
Ничего.
Вынужден констатировать: без Гипербореи я – ничто.
Как не прискорбно.
* * *
Бессмертие – вот хрустальная мечта человечества.
Сдается мне, что фразочки типа проклятущего memento mori и простонародного все там будем – настоящий метафизический яд, что медленно ведет индивидуума к кажущемуся вполне логичным концу жизни.
Под концом жизни я подразумеваю то непредсказуемое неуправляемое несчастье, или (если не верить в Бога) счастье, когда, подобно чертику из табакерки, выскакивает рак или грудная жаба или, леший знает, кто еще.
Не знаю, как насчет бессмертия, но двести – двести пятьдесят лет жизни, по моим подсчетам, в будущем гарантированы. Сбудется мечта великого Павлова!
Видите, как получается?
А дальше?
А дальше, как говорится, если стоите, присядьте.
Не знаю, о чем еще мечтал великий Павлов, об этом никто кроме него не знает, а самого физиолога, к всеобщему огорчению, уже нет в живых.
Беру на себя смелость утверждать, что Ивана Петровича, как человека острого и современного, наряду с собаками, заботила проблема микробов и их, вроде бы, незаслуженного могущества.
Думаю, что Иван Петрович так и не нашел решения этой проблемы, подтверждением чего является произнесенная им незадолго до смерти фраза – Не такой я дурак, чтобы не верить в Бога…
На мой взгляд, верующих людей намного меньше, чем кажется, но значительно больше, нежели есть на самом деле.
Одним словом и фигурально выражаясь, условное письмо корифея потомкам осталось недописанным, а главная сказка, соответственно, недосказанной.
Ну, что же? пусть письмо, как говорится, и обрывается на полуслове, отвечать все же надо.
Лучше, как говорится, поздно, чем никогда.
Миру, как говорится, мир, а старику – радость.
К слову, Павлов кормил своих собачек карамелью, оттуда и пошло – собачья радость.
Ну, что же? Письмо? Письмо.
Дорогой Иван Петрович, нас ждут эпохальные перемены!
Дорогой Иван Петрович, с радостью и трепетом сообщаю Вам – ждать осталось совсем недолго.
Дорогой Иван Петрович, с радостью и трепетом сообщаю Вам – в недалеком будущем, ждать осталось совсем недолго, бесконечное и, если согласиться с Ламарком (а как с ним не согласиться?) незаслуженное могущество микробов перейдет к человеку. Самих же микробов же, созданий вредных и вредоносных, не станет вовсе.
Да, да, да.
Это – аксиома, поскольку закон сохранения энергии никто не отменял.
Сам замечательный закон претерпит развитие, в результате чего не только энергия, но и само естество сможет путешествовать от субъекта к субъекту.
Таким образом, человек со временем и внешне приобретет черты микроба, существа еще недавно предельно жизнеспособного, если не сказать совершенного. При этом глаза, взор, точнее, ощущение, что на вас смотрит нечто чрезвычайно осмысленное, останется.
Больше ничего.
А больше ничего и не требуется
Совершенство – в простоте. К этой незамысловатой истине на исходе лет приходит всякий просвещенный человек, если ему удается еще при жизни перешагнуть рубеж зрелости.
Напрашивается еще один вариант, где акцент несколько меняется, но звук делается более чистым: к этой незамысловатой истине приходит всякий просвещенный человек, если ему удается при жизни перешагнуть.
И тот, и другой вариант имеет право на существование.
Точнее так: и тот, и другой вариант уже существует.
На этом эволюцию, о которой так долго говорили ученые, и Вы в их числе, можно будет объявить завершенной, а Вас поздравить с убедительной победой первой сигнальной системы над законами Паркинсона и теорией падающего бутерброда.
Еще раз поздравляю всех нас.
Дата, подпись.
Каково?
Но микробы бестолковы? возразите вы, ознакомившись с эпохальным письмом.
А откуда вам это известно?
Разве вы владеете искусством беседы с бактериями?
Разве вы знакомы с их историей и географией?
А, может быть, вы слышали их напевы и участвовали в их обрядах?
Нет?
Почему же с такой легкостью вы заявляете о том, что они бестолковы?
Но это само собой разумеется, недоумеваете вы.
Вот оно и выскочило треклятое само собой разумеется. Все у нас само собой, все у нас разумеется.
Да разве с таким мракобесием в сердцах сможем мы оторваться от собственной тени, окончательно разорвать сырой купол неба и встретиться с вечностью?! пусть не с вечностью, пусть с ее отражением хотя бы!
Вы говорите, нам все рассказали до того, как мы родились.
Вы говорите, мы все знали, еще до того как нам рассказали.
Ответ мой вам таков – не нравится? оставайтесь в своем душном клеенчатом кармане. Не нравится? продолжайте оглушительно стучаться в собственный затылок! Не нравится? ступайте вслед за своим кривоногим Дарвиным на дерево и покрывайтесь толстой рыжей щетиной!
Похожая перспектива забавляла еще Чехова, великого писателя, чьи персонажи только при поверхностном прочтении кажутся мелкими чудиками, а при внимательном изучении оказываются теми атлантами, что не дают небу упасть на землю даже, и в особенности, в такие времена, когда, казалось бы, это – единственный и наилучший выход для всех.
* * *
Прошу простить великодушно, иногда я бываю несдержан.
Но вы должны меня понять.
Осточертели тщетные и тлетворные узоры суеты, честное слово!
Не сомневаюсь, мои рассуждения кажутся бредом сумасшедшего.
А не спешим ли мы с выводами, дамы и господа?
А разве наши современники уже сегодня не округляются и не лысеют?
Что скажете, дамы и господа?
А разве идея спирали, давно вынашиваемая большими учеными и сочинителями, не заимствована из микробьего бытия?
Что скажете, дамы и господа?
Съели?!
То-то!
Вот, только окликом и проймешь вас.
Ох уж эта извечная сладострастная тоска по палке.
* * *
Только представьте на минуточку.
Глаза закрыты
Томление.
Мы – счастливые люди будущего.
Лениво, не прилагая усилий, парим в теплом желе безвременья
Медленно играем с крахмальными капельками света, свиваем и расплетаем свои орбиты, процеживаем собственную наготу сквозь сито тишины, ласкаем мысленно единственное оставшееся в употреблении слово.
Алоа.
Что это за «алоа» мы уже не знаем, да и надобности в том никакой нет…
Нечто подобное – приветствие в Гонолулу. Но там говорят «алоха». А это – «алоа». Совсем другое дело.
Всякая буква имеет колоссальное значение.
Но, речь не об этом.
Зачем оставил слово? спросите вы.
Вот вы сейчас меня не видите, а я улыбаюсь с хитрецой.
Передернул, а вы и не заметили.
Зачем оставил слово?
Оставил, да и все тут.
Оставил, но одно лишь. Единственное.
Ибо нахожу это справедливым.
Хотя бы одно слово, пусть и не самое важное, но памятное по телефонному прошлому должно остаться. Если хотите – для воспетой Шекспиром связи времен.
Томная тишина
Мерцающая бесконечность.
Лад. Все изумительно хорошо
Одна досада – нет в том желе места ни ароматной куриной шейке, ни, ароматному же куриному крылышку.
Здесь – пауза и… еще остающийся в репертуаре живительный хохот!
Каково?!
Что скажете?!
Интересно, чем занимаются шулера на старости лет, когда их сделавшиеся бамбуковыми пальцы карт удержать уже не могут? Наверное, путешествуют. Что им еще остается?
Но какую шутку я с вами сыграл?!
А какой парадокс в финале?!
* * *
Шутка, конечно.
Какое там единственное слово, при нашей неистребимой и всепоглощающей страсти к разговорам?
Дом полыхает, захлебывается дымом, хозяева уже черны, уже головешки почти что, а все говорят, говорят. И не то, чтобы важное что-то перед кончиной выразить пытаются, нет. Остановиться не могут. Разучились.
Может быть, допускаю, шутка моя, как и вся цепочка умозаключений немного тяжеловата. Но такова уж философия.
Философия, а в особенности смелая философия, видите ли, не терпит легкомыслия.
Я – философ, в известной степени. И кому-нибудь отчет о моем беспримерном путешествии может показаться философским трактатом, ни больше, ни меньше.
Ну и что же? Хочется вам трактата? пусть будет трактат.
В конце концов, все мы видим только то, что хотим видеть. А если картинка немножечко другая, мы тотчас книжечку захлопываем, шторки задергиваем, двери запираем и отправляемся на кухню.
Кухня всегда желанна, даже если в холодильнике мышь удавилась.
Интересно, кому взбрела в голову эта история с мышью?
Понятно же, что при всей высокой организации, а это совершенно очевидно, мышь все равно не придет к мысли о самоубийстве… Скорее так – именно благодаря своей высокой организации мышь не придет к мысли о самоубийстве.
Одним словом, можно открыть глаза.
* * *
Вы сидите на желанной кухне, прямо на шероховатом полу.
В руках у вас та самая ароматная куриная шейка, что не съедается разом, и нужно потрудиться пальцами и языком, чтобы добыть ее нежное мясо. И самих вас переполняет нежность от того, что проделываете вы все это не спеша, потому что не голодны по большому счету. А шейку куриную обгладываете вы только потому, что вот именно этой самой куриной шейки вам вдруг захотелось смертельно.
И мысли ваши гуляют как рубахи на ветру или синие птицы.
И завести ваши мысли могут вас куда угодно, хоть на Мадагаскар, хоть в Абиссинию, хоть… в Гиперборею.
* * *
Можно и окно разбить, если уж очень захочется.
* * *
Впрочем, последнее, придуманное мной действие не характерно для беспричинного человека. Беспричинный человек скорее выглянет в окно. В крайнем случае, выпрыгнет.
А там…
Голуби, голуби, голуби, птицы бестолковые, но чрезвычайно забавные своим высшим предназначением и походкой.
И наблюдать за ними можно бесконечно.
Можно даже язык им показать.
Разве не счастье?
* * *
Нет, не удержусь.
Инвенция Баха.
Иоганна Себастьяна.
Пусть у меня дурной вкус. Но мне этого очень и очень хочется.
* * *
А голубей стало меньше, чем прежде.
Над этим следует подумать хорошенько.
* * *
Чего только не намешано в нас?
* * *
Мой отец простил и покинул нас с матерью, когда мне было шесть лет.
Предполагаю, что ему было трудно сделать это, потому что он отчаянно рыдал, когда уходил.
Уверен, что ему было бесконечно трудно сделать это, потому что на помощь он призвал своего отца, которого в тот памятный вечер я осознанно увидел первый раз в жизни.
Младенчество, частично проведенное в скольжении по его животу – не в счет.
Уже тогда весьма пожилой отец отца показался мне похожим на белого кита, каким его изображали в книжке про Моби Дика тех времен, когда животные в иллюстрациях еще напоминали животных.
Пока мать в комнате, как могла, утешала отца, отец отца сидел со мной на кухне, и терпеливо слушал мой рассказ о Гиперборее.
Я уже знал кое-что о Гиперборее, то есть был чрезвычайно смышленым малышом: некоторые взрослые даже подозревали, что я награжден высокой болезнью, в простонародье – скудоумием.
Когда отец отца понял, что стенания за стеной, равно как и мой рассказ стали приобретать черты бесконечности, он стремительно вырос над столом, умывальником, полками и полотенцами, беспощадно вернув мне и мой возраст и высокую болезнь; удивительным образом не разрушив ничего, ввалился в комнату родителей; взял своего сына (моего отца, как вы справедливо догадались) на руки и вынес, как раненого, с поля боя в дохнувшую сыростью и темнотой неизвестность.
В то мгновение до меня со всей очевидностью дошло, зачем я упорно на протяжении трех лет, преодолевая оклики и затрещины, расписывал дверь в прихожей обычным мягким и химическим карандашами, чернилами, зубной пастой, пластилином, краской Кастеллани и зеленкой – я готовил для своего отца врата новой жизни.
Насколько помню, плач отца оставался в комнате еще минут двадцать после его исчезновения.
Насколько помню, я зачем-то промямлил тогда – запятая.
* * *
Мама умерла, я окончил сельскохозяйственный институт и, в согласии с детской мечтой, устроился водителем катка.
Но не женился.
Хотя жениться надо было бы.
Следовало бы жениться.
Замечательно, наверное, жениться, если судить по впавшим в безмятежность и округлившимся вскоре после лебяжьего обряда моим однокашникам.
Но, в связи с этим выстраивается колючий ряд головоломок и шарад.
Чего бы я хотел от своей женитьбы? Точнее, чего хотела бы от нашей женитьбы моя избранница? точнее избирательница меня?
Не знаю.
Зарабатывал я совсем ничего и питался бы, преимущественно за ее счет, правда ем я неохотно и помалу. Когда нет аппетита. И если это не курица.
Во время сомнительных игр (про себя я так называю интимные отношения), я мог бы, не ровен час, засмеяться.
Во избежание недоумения, верчения пальцем у виска, переглядываний, перешептываний и справедливости ради, замечу, это смех особенный.
Попытаюсь пояснить. Причин для привлекательности сомнительных игр я не нахожу. Осмыслить их невозможно.
Растолкуйте мне, если можете, отчего, сталкиваясь с сомнительными изображениями сомнительных игр или сомнительными рассказами того же толка, человек перегревается, наливается гулом и, главное, покидает себя?
А ведь в этом волнении присутствует и привкус ужаса. Сбросившее оковы рассудка воображение тотчас примеривает на тебя роль одного из сомнительных игроков. Жалом аспида тебя пронзает мысль – как же я смогу, когда ничего не знаю, не умею? кроме того мне нестерпимо стыдно, и лучше бы я жил, как жил прежде, но назад пути, по-видимому уже нет.
А дальше – смех, будьте любезны.
Такой вот смех.
Впрочем, позже, когда сомнительные игры станут для меня такой же процедурой как ужин или прогулка, качество сомнительного смеха может измениться, но, опять же, не в лучшую сторону. К примеру, в самый неподходящий момент забавная мысль может придти мне в голову, ибо голова моя редко отдыхает, и я опять же рассмеюсь.
Это частенько случается, когда я остаюсь наедине с собой.
И в присутственных местах случается подчас.
Так что, как не поворачивай – чудовищный конфуз и растерянность в перспективе.
Омут. Омут.
А вот живут же те, другие, настоящие люди, сохраняя серьезность, невозмутимость и значительность, точно и не знакомы с сомнительными играми вовсе. Но то – другие люди. Очень сильные.
Их много.
Большинство.
Кроме прочего, к миссии родителя я не был готов, так как к детям у меня особое отношение, и если возня в песочнице кажется мне интересной, я, нисколько не задумываясь о своем возрасте и положении в обществе, с легкостью могу принять в ней участие.
Возможно, супруга моя, как большинство женщин, имела бы некие представления о том, что такое семейная жизнь, и попыталась бы как-то обустроить, обучить и упорядочить. Однако, по моим наблюдениям, представления эти, в сочетании с заложенным генетически неудержимым стремлением свить и заполнить гнездо, представляют собой ядовитую смесь, способную вызывать у самих женщин не болезнь, но несчастье.
Наконец, что сталось бы с моей миссией?
Да разве смог бы я при всех супружеских хлопотах и парадоксах уберечь в себе Гиперборею?
Навряд ли.
Тогда, зачем все?
Предположим, родился бы у меня ребеночек. Хороший, да пригожий. Сказочный ребеночек, потому что от меня может родиться только сказочный ребеночек.
И где прикажете ему жить? когда империя счастья по-прежнему не найдена, так как отец его, вместо того, чтобы следовать внятной и благородной цели, увлекся сладкой суетой.
Этак и до диабета не далеко.
* * *
Вождение катка представляет собой нечто среднее между стихосложением и управлением дирижаблем. Всегда вдохновение и запах свежести.
На катке ты не обгоняешь пространство, но как будто идешь с ним в ногу, так что, со временем начинаешь угадывать, когда зашевелится южный ветер, а когда соберется с духом дождь.
Вождение катка – призвание и радость.
Во всяком случае, для меня.
* * *
По моим предположениям, моя жена простила и покинула бы меня через три месяца после свадьбы. Уходя, она голосила бы как профессиональная плакальщица.
И подумалось бы мне тотчас – запятая.
Какая запятая, зачем запятая?
Или ушла бы незаметно, как это произошло в случае с Разуваевым. Даже не знаю, какой вариант ухода предпочтительнее, какой выбрать.
Так или иначе, истории повторяются.
Кто такой Разуваев?
О Разуваеве расскажу непременно. Примечательный своей непримечательностью человек.
Или персонаж. Это уж вы сами решайте.
* * *
Увлечение писанием вносит в жизнь человека немыслимую сновидную сумятицу. День перемешивается с ночью и в душе образуется вялое такое мерцание, наподобие петербургских белых ночей.
* * *
Однако жениться когда-нибудь придется.
Почему?
Не знаю.
* * *
Вообще в моих заметках (почему бы не назвать все это заметками?) множество покинутых. На первый взгляд может показаться – перебор. Но это не так. Поговорите со своими друзьями, товарищами, знакомыми, малознакомыми и вовсе незнакомыми. Если вам удастся расположить их к себе, вывести на хоть сколько-нибудь откровенный разговор, уже на пятнадцатой, максимум, шестнадцатой минуте беседы вам сообщат, что кто-нибудь когда-нибудь кого-нибудь покинул.
А в большинстве случаев выяснится, что покинули как раз вашего собеседника.
Господи, да что там говорить? Вспомните свою собственную жизнь.
Вот и следующий эпизод, собственно, о том же.
* * *
Представьте.
Иннокентий Иннокентиевич Разуваев пишет письмо некогда преданной, и, вдруг (то есть совершенно неожиданно, кажется и для нее самой) предавшей его жене.
Представьте.
Однажды утром Иннокентий Иннокентиевич проснулся и обнаружил, что жены больше в доме нет. И произошло это в тот момент, когда Иннокентий Иннокентьевич как раз нуждался в ней, точнее в том самом стакане воды, о котором говорят всегда и все, если вспоминают о предстоящей беспомощности.
Разуваев умирал с похмелья. Не фигурально, а по-настоящему. С испекшейся головой, разверзшейся в кошмаре душой, матовым шаром в груди и омертвевшими конечностями.
Одному Богу известно, как он выжил тогда.
Богу и больше никому.
Перед тем, как приняться за письмо Иннокентий Иннокентиевич Разуваев освобождает холостяцкий уже свой стол от грустной посуды, тщательно протирает его бывшим вафельным полотенцем, бережно, точно сапер мину опускает на изрытую оспой столешницу еще не лишенный иллюзий лист бумаги и задумывается, – Сколько же времени прошло?
Пишет, прошло…
Пишет едва удерживаемым щепотью хвостиком химического карандаша.
Мысль зажмуривается и зевает, посчитать, посчитать…
Что посчитать? зачем посчитать?…
Щепоть погружается в рот, губы Иннокентия Иннокентьевича синеют как у Пьеро, что закономерно, так как будущему письму, вероятнее всего, грозит драматическая судьба.
Теперь зажмуривается и зевает уже сам Иннокентий Иннокентьевич, только чай, крепкий чай, теперь только крепкий чай.
Чай?
Чай.
Вот это – напрасно. А вот это – напрасно
Хотя и неплохо было бы. Хотя – вовсе и не факт.
Анекдот.
По этому поводу был какой-то анекдот. Какой анекдот?
Надо бы вспомнить, что ли?
Хорошо, напрягусь, вспомню, а кому рассказывать?
И не факт, что анекдот смешной. Назидательный? Да. Однозначно. Но вот смешной ли?
Назидание и смех редко сочетаются.
Никогда.
Ну и зачем нужен такой анекдот?
Отстань.
Прошло… прошло… семьсот шестьдесят семь дней. Ровно семьсот шестьдесят семь дней
Однако какая память?! Какая все-таки память?! Да, анекдота не вспомнил. Так он и не нужен. Но устный счет! Устный счет – это, доложу я вам… Память, стало быть, на месте. Все же не зря мучили меня в детстве этими задачками. Страдания неописуемые. Однажды над такой задачкой вот этим самым карандашом ткнул себе в глаз. Не нарочно. Испугался! Думал, буду одноглазым. В девять-то лет лишиться глаза!
Или в восемь?
Нет, в девять, в девять, точно…
Своим письмом Иннокентий Иннокентьевич не ставит задачи вернуть жизнеточащую оглушительную Валентину, так зовут бывшую жену Иннокентия Иннокентьевича. Мало того, сама мысль о возможном ее возвращении вселяет в его душу беспорядок и озноб. Скорее письмо это должно стать неким отчетом перед самим собой о прожитых семистах шестидесяти семи днях взрослого самостоятельного мужчины, способного к независимости в суждениях и поступках.
Поступков было мало. Поступков, признаться, совсем не было. Что же касается суждений, они, конечно, присутствовали, но, вот странность, едва вспыхнув, тотчас угасали как слабые спичечные язычки.
Причина короткой и бесполезной жизни суждений – кромешное отсутствие оппонентов.
Собеседников действительно не стало. Те, что представляли интерес, спились или умерли, а те, что и прежде были малосимпатичны Иннокентию Иннокентьевичу, слились в едином брюзжании, на что, конечно, имели право.
Да, имели право. Но не до такой же степени?!
Конечно, более оглушительным было бы число семьсот семьдесят семь, но Валентина снилась сегодня всю ночь зачем-то танцующая с молодыми жирными слонами, а потому выжидать еще десять дней было бы неправильным, раз уж такой знак.
Как Иннокентий Иннокентьевич определил, что жирные слоны были молоды?
Очень просто. Они были голыми.
Обыкновенно, нагота животных – данность и остается за скобками. Нагота же этих слонов просто кричала.
Иннокентий Иннокентьевич не умел и не любил танцевать.
Валентина танцевать любила.
Поэтому Иннокентий Иннокентьевич никогда не водил Валентину в ресторан.
В принципе, размышляет Иннокентий Иннокентьевич, семьсот шестьдесят семь – тоже знаменательное число. Шестерку посередине вполне можно трактовать как примету тревожности, а, возможно… возможно – что? как еще трактовать?
И вообще, что он сегодня? и кто он сегодня?
Разуваев
Иннокентий Иннокентьевич.
Разуваев?
Иннокентий Иннокентьевич?
Разуваев.
Иннокентий Иннокентьевич.
Шестерку посередине вполне можно трактовать как примету тревожности, а возможно и… обреченности.
Обреченности?
Обреченности.
Вот именно, обреченности
Былую ненависть сменила не добрая память, как обыкновенно случается, а обреченность.
И дело вовсе не в хроническом воспалении внутреннего уха. Здесь что-то другое, сродни падению римской империи…
Свои бесчисленные фотографии Валентина всегда подписывала «на добрую память». Не дура ли?
Прошу простить великодушно.
Обреченность. Или никчемность. Никчемность, пожалуй, точнее
В самом деле, за два года в жизни Иннокентия Иннокентьевича не произошло ровным счетом ничего.
Ничего!
Если так пойдет и дальше, рассуждает он…
А что будет, если так пойдет и дальше?…
Если так пойдет и дальше?… и дальше ничего не произойдет?
До смешного, честное слово: за подотчетный период даже дети за окном со своей бесконечной и бессмысленной игрой нисколько не поменялись. Складывается ощущение, что они перестали расти.
И сам Иннокентий Иннокентьевич перестал стареть. Еще вчера наливавшийся как у индийского божества живот опал, седина принялась желтеть. Даже щетина уснула, и процедура каждодневного бритья потеряла всякий смысл.
Прошло семьсот шестьдесят семь дней… сколько же это в часах?
Посчитать, обязательно посчитать
Вот и Фрунзе в тюрьме тренировал свою память математическими упражнениями. До Фрунзе ему, конечно, далеко. Хотя и Фрунзе при определенных обстоятельствах мог быть не Фрунзе, а Разуваевым. Иннокентием Иннокентьевичем мог бы быть.
Да ну?
А почему нет?
Да потому что Фрунзе – это Фрунзе, а Разуваев – это Разуваев.
Вот как вы ставите вопрос?
Именно так.
Ну, и ладно. Сейчас речь – не об этом. А о чем сейчас речь?
Теперь Фрунзе как-то по-другому называется.
Там теперь, наверное, жара!
Когда-то хотелось побывать во Фрунзе! Теперь уже не побывать.
Теперь уже нигде не побывать.
Муравейник разрушили, куколок растащили.
Каких куколок?
Были в муравейниках куколки какие-то. На рис похоже.
Черт знает, что в голову лезет!
Да, взрослому самостоятельному мужчине жизненно необходимы оппоненты. Где же их искать?
А может быть оппонентом, предположим… предположим… образно… иносказательно лист бумаги?
Почему иносказательно? Лист бумаги – чем не оппонент? Нет?
Нет, скорее всего
А вот мы и нарисуем ему черта.
Кривясь и постанывая Иннокентий Иннокентьевич изображает черта.
Черт вышел похожим на слона из сновидения.
Вернулась дума о Валентине.
Но почему слоны? Откуда слоны? Что означает этот их танец?
Однако все женщины достаточно распущены в складках и помыслах своих.
Вот никогда не любил Иннокентий Иннокентьевич этих ребячьих разговоров о женщинах. Находил их пошлыми и… не от большого ума. А, надо же, прожил жизнь, и сам пришел к тому же.
Нет, это все от обиды, конечно… обида делает человека глупым, если не сказать больше, куда же больше? но…
Что, не могла она подобрать себе менее двусмысленных животных? Каких-нибудь зайчиков?
Теперь еще зайчики. Ну что за бред, в самом деле?
Да зайчик тотчас убежит, если увидит Валентину. Она располнела в последнее время. Как слон.
Тьфу, ты черт! Опять слон.
Валентина располнела в последнее время. Это – от мороженного. Нельзя в таком количестве употреблять мороженное. Сколько раз я замечал и указывал ей на пагубность назойливого, всеядного, дурашливого, грудастого сладострастия.
Негоже.
В нашем возрасте…
Да в любом возрасте…
Мороженное – только верхушка айсберга.
Вот насекомых она боялась.
Боялась и сторонилась. Очень страшно ей было с насекомыми
А со слонами танцевать ночь напролет не страшно?
Да только ли танцевать?!
Иннокентий Иннокентьевич несколько раз просыпался с тем, чтобы сходить по нужде. Что происходило за время его отсутствия?