355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Грин » Том 1. Рассказы 1906-1912 » Текст книги (страница 43)
Том 1. Рассказы 1906-1912
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:33

Текст книги "Том 1. Рассказы 1906-1912"


Автор книги: Александр Грин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 44 страниц)

И, простив прошлому, уничтожая его, оставил он одно имя – Кармен.

В настоящем Гнор видел себя, сожженного безгласной любовью, страданием многих лет, окаменевшего в одном желании, более сильном, чем закон и радость. Он был одержим тоской, увеличивающей изо дня в день силы переносить ее. Это был юг жизни, ее знойный полдень; жаркие голубые тени, жажда и шум невидимого еще ключа. Всему было одно имя – Кармен. Только одно было у него в настоящем – имя, обвеянное волнением, боготворимое имя женщины с золотой кожей – Кармен.

Будущее – красный восток, утренний ветер, звезда, гаснущая над чудесным туманом, радостная бодрость зари, слезы и смех земли; будущему могло быть только одно единственное имя – Кармен.

Гнор встал. Звонкая тяжесть секунд душила его. Время от времени полный огонь сознания ставил его на ноги во весь рост перед закрытой дверью не наступившего еще счастья; он припоминал, что находится здесь, в этом доме, где все знакомо и все в страшной близости с ним, а сам он чужой и будет чужой до тех пор, пока не выйдет из двери та, для которой он свой, родной, близкий, потерянный, жданный, любимый.

Так ли это? Острая волна мысли падала, уничтожаемая волнением, и Гнор мучился новым, ужасным, что отвергала его душа, как религиозный человек отвергает кощунство, навязчиво сверлящее мозг. Восемь лет легло между ними; своя, независимая от него текла жизнь Кармен – и он уже видел ее, взявшую счастье с другим, вспоминающую о нем изредка в сонных грезах или, может быть, в минуты задумчивости, когда грустная неудовлетворенность жизнью перебивается мимолетным развлечением, смехом гостя, заботой дня, интересом минуты. Комната, в которой сидел Гнор, напоминала ему лучшие его дни; низкая, под цвет сумерек мебель, бледные стены, задумчивое вечернее окно, полуспущенная портьера с нырнувшим под нее светом соседней залы – все жило так же, как он, – болезненно неподвижной жизнью, замирая от ожидания. Гнор просил только одного – чуда, чуда любви, встречи, убивающей горе, огненного удара – того, о чем бессильно умолкает язык, так как нет в мире радости больше и невыразимее, чем взволнованное лицо женщины. Он ждал ее кротко, как дитя; жадно, как истомленный любовник; грозно и молча, как восстановляющий право. Секундой он переживал годы; мир, полный терпеливой любви, окружал его; больной от надежды, растерянный, улыбающийся, Гнор, стоя, ждал – и ожидание мертвило его.

Рука, откинувшая портьеру, сделала то, что было выше сил Гнора; он бросился вперед и остановился, отступил назад и стал нем; все последующее навеки поработило его память. Та же, та самая, что много лет назад играла ему первую половину старинной песенки, вошла в комнату. Ее лицо выделилось и удесятерилось Гнору; он взял ее за плечи, не помня себя, забыв, что сказал; звук собственного голоса казался ему диким и слабым, и с криком, с невыразимым отчаянием счастья, берущего глухо и слепо первую, еще тягостную от рыданий ласку, он склонился к ногам Кармен, обнимая их ревнивым кольцом вздрагивающих измученных рук. Сквозь шелк платья нежное тепло колен прильнуло к его щеке; он упивался им, крепче прижимал голову и, с мокрым от бешеных слез лицом, молчал, потерянный для всего.

Маленькие мягкие руки уперлись ему в голову, оттолкнули ее, схватили и обняли.

– Гнор, мой дорогой, мой мальчик, – услышал он после вечности блаженной тоски. – Ты ли это? Я ждала тебя, ждала долго-долго, и ты пришел.

– Молчи, – сказал Гнор, – дай умереть мне здесь, у твоих ног. Я не могу удержать слез, прости меня. Что было со мной? Сон? Нет, хуже. Я еще не хочу видеть твоего взгляда, Кармен; не подымай меня, мне хорошо так, я был твой всегда.

Тоненькая, высокая девушка нагнулась к целующему ее платье человеку. Мгновенно и чудесно изменилось ее лицо: прекрасное раньше, оно было теперь более чем прекрасным, – радостным, страстно живущим лицом женщины. Как дети, сели они на полу, не замечая этого, сжимая руки, глядя друг другу в лицо, и все, чем жили оба до встречи, стало для них пустым.

– Гнор, куда уходил ты, где твоя жизнь? Я не слышу, не чувствую ее… Ведь она моя, с первой до последней минуты… Что было с тобой?

Гнор поднял девушку высоко на руках, прижимая к себе, целуя в глаза и губы; тонкие сильные руки ее держали его голову, не отрываясь, притягивая к темным глазам.

– Кармен, – сказал Гнор, – настало время доиграть арию. Я шел к тебе долгим любящим усилием; возьми меня, лиши жизни, сделай, что хочешь, – я дожил свое. Смотри на меня, Кармен, смотри и запомни. Я не тот, ты та же; но выправится моя душа – и в первое же раннее утро не будет нашей разлуки. Ее покроет любовь. Не спрашивай; потом, когда схлынет это безумие – безумие твоих колен, твоего тела, тебя, твоих глаз и слов, первых слов за восемь лет, – я расскажу тебе сказку – и ты поплачешь. Не надо плакать теперь. Пусть все живут так. Вчера ты играла мне, а сегодня я видел сон, что мы никогда больше не встретимся. Я поседел от этого сна – значит, люблю. Это ты, ты!..

Их слезы смешались еще раз – завидные, редкие слезы – и тогда, медленно отстранив девушку, Гнор первый раз, улыбаясь, посмотрел в ее кинувшееся к нему, бледное от долгих призывов, тоскующее, родное лицо.

– Как мог я жить без тебя, – сказал Гнор, – теперь я не пойму этого.

– Я никогда не думала, что ты умер.

– Ты жила в моем сердце. Мы будем всегда вместе. Я не отойду от тебя на шаг. – Он поцеловал ее ресницы; они были мокрые, милые и соленые. – Не спрашивай ни о чем, я еще не владею собой. Я забыл все, что хотел сказать тебе, идя сюда. Вот еще немного слез, это последние. Я счастлив… но не надо об этом думать. Простим жизни, Кармен; она – нищая перед нами. Дай мне обнять тебя. Вот так. И молчи.

Около того времени, но, стало быть, немного позже описанной нами сцены, по улице шел прохожий – гладко выбритый господин с живыми глазами; внимание его было привлечено звуками музыки. В глубине большого высокого дома неизвестный музыкант играл на рояле вторую половину арии, хорошо известной прохожему. Прохожий остановился, как останавливаются, придираясь к первому случаю, малозанятые люди, послушал немного и пошел далее, напевая вполголоса эту же песенку:

 
Забвенье – печальный, обманчивый звук,
Понятный лишь только в могиле;
Ни радости прошлой, ни счастья, ни мук
Предать мы забвенью не в силе.
Что в душу запало – останется в ней:
Ни моря нет глубже, ни бездны темней.
 

Гостиница Вечерних Огней

I. Порт-Саид

Я стоял у руля; араб-лоцман, подъехав к пароходу на паровом катере, сменил меня в тот момент, когда настроенный уныло и буйно, я собирался посадить нашу «Христину» на мель. Это была хорошо, тщательно обдуманная месть капитану за две вахты не в очередь и сутки ареста. Она не удалась. Я покинул штурвал, вздыхая, помощник капитана окинул меня язвительным, многообещающим взглядом и промолвил вскользь:

– Как ошвартуемся, приготовь расчетную книжку. Я хорошо знал, чем насолил капитану и этой рыжей палке – помощнику. Им не нравилось мое критическое отношение к политике Германии. Частенько, разглагольствуя в кубрике, я указывал матросам на то, что (извините за скудность политической терминологии) сосиски получат от Франции хороший реванш. Франция съест сосиски и запьет их пивом в Берлине. После сказанного совершенно ясно, что капитан и помощник «Христины» были чистокровные немцы. Они мстили мне, как могли, а боцман (дальний родственник капитана) изводил меня мытьем шлюпок и матов. Третьего дня я сказал:

– Так более продолжаться не может.

Конечно, боцман донес об этом. Иначе вовсе необъясним змеиный взгляд рыжей палки.

«Ах ты, сосиска!» – хотел сказать я, но удержался, вспомнив, что за это может влететь штраф. Две мухи занялись флиртом на моей правой руке, я отправил их в лучший мир, думая: «Почему это не немцы?» Ответив официально и так сухо, что мог случиться неурожай в трех губерниях, я сбежал вниз, в кубрик и, довольный уже тем, что сегодня не нужно работать, насвистывая веселую песенку, занялся укладыванием вещей.

Через два часа я был в гавани, с мешком за плечами, одетый, как всегда матросы на берегу, в лучшее свое платье, и шел к маклеру. Мне хотелось снова и как можно скорее получить место; маклер устраивал это за половину месячного жалованья. Отойдя на приличное расстояние от ненавистной «Христины», я погрозил ей кулаком и, каюсь, вздохнул.

Скучно, скучно настоящему моряку очутиться на неподвижной, твердой земле; вытряхнутым, пустым чувствует он себя, смотря в заповедную глубину морской дали; не плещет в шлюзах вода, стих ветер, остановилось движение. Сам, неуклюже и медленно, как бы не доверяя спокойствию земной палубы, движется моряк на расшатанных качкой ногах, грустит, и хочется ему выпить.

Чудесно Средиземное море, лазурнее самой лазури оно, полно косых на горизонте парусов, задумчивой величавой нежности, легендами обвеяна его даль, и часто, воровски удаляясь от крейсера, парит в воздушной границе голубого круга черный боевой флаг пирата.

Хо-хо! Раз это море обесчещено ненавистной «Христиной», не хочу о нем думать три дня и говорить.

II. Гостиница Вечерних Огней

Маклера не оказалось дома; я не очень удивился этому: когда уж не везет, так не везет до самого «тпру»; маклер уехал в Александрию. Это сообщила мне жена маклера, грязная, но симпатичная женщина; так как я маклера ехать в Александрию не просил, то это мне мало понравилось.

Я пожелал доброй женщине спокойной ночи и вышел; наступал вечер, пламенное дыхание зноя – воздушной лавы африканского материка – перебивалось свежим зюйд-остом. Я шел по улице, населенной рыбаками, торговцами, проститутками и матросами.

У меня было много денег, за шесть месяцев службы на проклятой «Христине» я заработал, выиграл и наторговал контрабандой более восьмисот франков. Да, я мог поселиться в лучшей гостинице. К сожалению, мне в таких местах оказывали мало почтения и плохо чистили сапоги, поэтому я избегал слишком блестящих отелей. Проходя мимо арабской харчевни, я полюбовался знаменитым танцем живота, очень похожим на всем известный матчиш, только грубее, и стал зевать, потом, чувствуя, что голоден, сердито и грозно принялся отыскивать гостиницу того типа, который, как известно, всего лучше определяется словами: «Мне это понравилось».

«Гостиница Вечерних Огней» – прочел я наконец в глухом переулке, где было так тесно, что бродячая собака, встретив меня, посторонилась; но не было никаких огней в этом доме, исключая корабельный фонарь, висевший над дверью. «Постучим», – сказал я, ударяя ногой в доски, обитые циновками. Дверь, скрипнула и открылась в глубь коридора; черная дыра смотрела на меня глухо и выжидательно.

«Наверное, отворил негр, – подумал я, – негра в темноте увидеть не так просто». Действительно, это был негр, он вышел на полусвет переулка, щурясь и кланяясь. Он был в своем полном национальном костюме, то есть без ничего, кроме синего холста вокруг бедер. Я сказал:

– Мне нужно комнату. Комнату с водой, мылом и постелью. А также поесть и выпить.

– Выпить, мыло, комната, поесть можно, – ответил он на ужасном английском языке, но мне и в голову не пришло улыбнуться, мое внимание привлекли глаза негра, глаза, хватающие за горло; неестественно внимателен и остер был их тягучий взгляд, полный высокомерия и раздумья. Старые мысли о непочтительности и плохо вычищенных сапогах посетили меня. Устыдившись их в таком месте, я крикнул полным, штормовым голосом:

– Ну, давай! Живо! Есть! Пить! Спать!

Он медленно поклонился, исчез и через минуту появился с маленькой жестяной лампой. Я шел за ним, сначала по грязному коридору с земляным полом, затем по узкой, меж двух глухих стен, поскрипывающей, ще-левидной лестнице. Наверху негр остановился, щелкнул ключом – и я очутился в небольшой, но чистой, с настоящей кроватью комнате.

– Ну, ничего, – успокоительно сказал я. – Сколько стоит?

– Один франк.

Негр говорил грудным, низким, но очень приятным голосом. Я сел, осматриваясь.

– Неси же скорее, – сказал я, – неси что хочешь, было бы горячо и вкусно.

Негр пристально поглядел на меня, оставил на столе лампу, повернулся и вышел. Более я его не видел. Я рассказывал пока что, как вы заметили, вероятно, сами, немного юмористически. Человек, испытавший тот ужас, который пережил я, имеет право шутить.

III. Флейта

Прежде всего представьте полную тишину. Голодный, я сидел на плетеном стуле и ждал негра; было так тихо, что шипение масла в лампе казалось единственным звуком, знакомым этому дому. Было еще не поздно, но до ушей моих, как я ни старался прислушиваться, не долетал ни шум шагов, ни звуки голоса, ничего, что обычно, почти не замечаемое нами, присуще всякому, не погрузившемуся еще в сон жилому помещению, и трогает слух. Я сразу отметил это, так как стал испытывать беспричинное раздражение; после крикливой уличной суеты этот глухонемой дом озадачивал крайне неприятным, тягостным впечатлением тишины, не нарушающейся даже звуками улицы; по-видимому, я был в центре дома.

Бросив мешок в угол, я лег на кровать, вытянулся и закрыл глаза. Прошло немного времени, я размышлял о том, поступать ли мне на пароход немедленно или же отдохнуть и повеселиться, – как вдруг, заставив меня вздрогнуть, снизу, отчетливо и явственно донесся полный, приятный звук; он оборвался, перешел в более высокий тон, и я услышал монотонную, странную и оригинальную мелодию, исполняемую невидимым музыкантом.

– Играй, играй, – сказал я, – это увеличивает аппетит.

По-видимому, играли на флейте, но сказать в точности, что это была флейта, я не могу, может быть, это было что-нибудь вроде туземной волынки. Звуки носили совершенно особый характер, переливы их, не заглушаясь перегородками стен, проникали в мою комнату так свободно, словно играли у меня под кроватью. Я скоро убедился, что слушаю слишком внимательно, в этом была странная смесь удовольствия и печали. Звуки, достигая моего сознания, приобретали легкую силу прикосновения ко мне, к моему телу, меня как бы трогали осторожно и мягко, в чем-то убеждая и успокаивая.

Я нервен, нервен настолько, что иногда мелочь, пустяк, могут заставить меня думать о них с волнением. Флейта продолжала играть, тягучий, медленный темп мотива лишал меня способности думать, беспричинная глубокая тоска овладела мною. Вдруг почувствовал себя смертельно усталым, слабым и огорченным.

«Эй ты, дьявольская канарейка! – крикнул я. – Брось!»

Мой рот остался закрытым, я крикнул мысленно. С минуту я остался неподвижным, вытаращив глаза на полог кровати. По-прежнему не было ничего слышно, кроме шипения масла в лампе и проникающих тяжестью во все тело звуков удивительного инструмента; испуганный, еще не зная хорошенько – чем, я сделал усилие и вскочил. Я вскочил мысленно, в чем я убедился тотчас же, так как продолжал лежать на кровати; сделав усилие, я представил, со всей мгновенной яркостью страха, как упираюсь ногами, приподнимаюсь и вскакиваю, но этого не было.

Гадливый, полный омерзения и тяжелого холода в груди ужас овладел мною, ужас болезненного кошмара, паника человека, связанного по рукам и ногам и брошенного на рельсы под надвигающийся паровоз.

Флейта продолжала играть. В мотив вошли две-три новые ноты, пронзительные и грозные. Я беспомощно внимал им, задыхаясь от страха. Я не понимал, что со мною: изнурительная, предательская слабость росла в теле; это соединялось с сильным душевным страданием; я мучился так, как если бы лишился любимой женщины или бы пережил невероятную низость; я вздохнул и заплакал. Слезы не принесли мне облегчения. Мои мысли приняли мрачное, определенное направление, я думал о смерти. Мне казалось, что я умираю; немного спустя я был уже совершенно уверен в этом. Жизнь покидала меня. Сердце билось так слабо, что замирающая в артериях кровь вызвала головокружение, в глазах темнело, дыхание сделалось отрывистым и неровным.

Флейта продолжала играть. Флейта убивала меня, я ясно различал оттенки звуков, несущие смерть.

Постепенно тоска, страдание, ужас и слабость достигли своего крайнего, немыслимого для человека предела, и я потерял сознание.

IV. Жизнь

Не знаю, долго ли я пробыл без чувств. Очнувшись, я услышал шум, топот и голоса в коридоре. Флейта молчала. С трудом подняв руку, я вскрикнул от радости – это не был мысленный акт, а настоящее, живое движение тела.

Я встал, шатаясь; в комнате было светло и страшно, шум за стеной продолжался, но мне он не принес ничего, кроме нового страха, я не знал, где я, кто возится за стеной в коридоре и что меня ждет. Моим первым и единственным желанием было бежать.

Я подошел к двери, прислушиваясь… Тотчас же сильный удар ногой в дверь заставил меня крикнуть:

– Чего вы хотите?

– Кто вы? – спросили по-английски.

– Эмиль Кош, матрос, войдите, ради Бога, скорее!

– Дверь заперта.

Сказавший это, по-видимому, не любил долго искать ключ. Дом задрожал от его ударов, я помогал, как мог.

В выбитую дверь ввалилось шесть человек, четыре из них были английские матросы, а остальные – полиция.

– Это не тот, – сказал один из матросов, обращаясь к полицейскому.

– Что вы здесь делаете?

– Я хотел ночевать.

Все молчали, рассматривая меня.

Полицейский сказал:

– Мы ищем английского подданного, лейтенанта Ричарда Джонсона. Неделю тому назад он исчез бесследно; матрос, провожавший его, утверждает, что он остановился в этой гостинице.

– Я не знаю Джонсона, – сказал я. – Верно лишь то, что, не приди вы, я был бы, наверное, там же, где теперь лейтенант Джонсон.

– Что вы знаете? – спросил матрос.

– Флейту, – сказал я. – Вот, выслушайте меня.

И я рассказал подробно о странной игре, лишившей меня сознания. Все выслушали молча, внимательно, но кое-кто улыбнулся.

– Может быть, это был кошмар, – сказал старый матрос, – особенно после хорошей выпивки. Мы спрашивали хозяина этой гостиницы, его слугу-негра, жену хозяина. Все говорят, что Джонсон встал рано утром и ушел неизвестно куда. Но с ним было много денег.

– Кошмар? – возразил другой. – Но вы забыли, что, когда мы подходили к гостинице, внизу действительно слышались какие-то звуки, очень напоминавшие флейту.

– Я глух для этих вещей, – сердито возразил старик, – что же, вы заставите меня тому поверить?

– Я поверил, – сказал я, – но это, наконец, не важно даже и для полиции. Каждый имеет право в своем доме играть на флейте и даже на чем угодно… Тем более когда этим можно беспокоить одного-единственного жильца.

– Да, в других комнатах никого нет, – подтвердил матрос.

Мы постояли и вышли. Светало. На рейде горели бледные огни мачт… Сонный полицейский зевал, закрывая рукой рот.

Мы плохо знаем Восток.

Зимняя сказка

Ты сейчас услышишь то, о чем спрашиваешь.

Редклиф

I

Ранний морозный вечер незаметно проступил в бледном небе желтой звездой. Улица стала неясная, снег – мглистый; скрипели, раскатываясь на поворотах, сани; редкая ярмарочная толпа сновала у балаганов: купцы-самоеды, мужики в малицах, бабы и девки; возле галантерейной лавки хмельной парень размахивал кумачовой рубахой; над калиткой кое-где болтались прибитые гвоздиками куньи и горностаевые шкурки: пушная торговля; мерзлые говяжьи туши, задрав ноги вверх, войском стояли на площади.

Ячевский, с целью занять три рубля, пришел в город из подгородной деревни, зашел в несколько квартир, но денег нигде не добился, остановился на углу, думая, к кому бы зайти еще, наконец, смерз, повернул в переулок и поднялся в верхний этаж гнилого деревянного дома. У обшарпанной двери, облизываясь, подобострастно мяукала кошка; Ячевский пустил ее, хотел войти сам, но женский голос сказал: – «Кто там, нельзя». Ячевский притворил дверь и громко, отчего слабый его голос стал похож на тонкий голос спросившей женщины, крикнул:

– Я это, Ячевский: можно?..

За дверью начался спор, женщина испуганно спрашивала: – «где же мне… где же мне», – а быстрый, злой голос мужчины твердил: – «ну, выйди, я тебя прошу… слышишь… надо же мне принимать где-нибудь». Слово «принимать» звучало мелочной болью и желанием произвести впечатление. Наконец, дверь открыл длинноволосый с лицом раскольника человек в синей, низко подпоясанной блузе, сказал быстро: «Входите», – и, отойдя к столу, прикрытому обрывком клеенки, напряженно остановился, пощипывая бородку. Ячевский увидел брошенные на грязный диван юбку, лоскутки, нитки, подумал: «нет мне сегодня денег», – и неловко сказал:

– Извините, Пестров, я помешал… супруга ваша работает, а я ведь так себе зашел, давно не был.

– А, да… ну, отлично, – бегая глазами, проговорил Пестров. Видно было, что визит этот почему-то неприятен и мучителен для него, но уйти вдруг Ячевский не решался; взяв стул, он сел и сгорбился.

– Вот как… живете вы, – медленно, чтобы сказать что-нибудь, произнес Ячевский и тут же подумал, что этого говорить не следовало – голые стены, груда книг на окне, сор и юбка кричали о нищете. О Пестрове было известно, что он где-то там пишет, уверяя, будто одна нашумевшая, подписанная псевдонимом книга принадлежит ему; над этим смеялись.

– Вы… выпьете чаю? – спросил Пестров; крикнул за перегородку: – Геня, самовар… впрочем, не надо. – Затем, обращаясь к Ячевскому, небрежно сказал: – Я забыл купить сахару… булочная, кажется, заперта… Нет.

– Я совсем, совсем не хочу чаю, – поспешно ответил Ячевский, – вы, пожалуйста, не беспокойтесь. – После этого ему стало вдруг нестерпимо тяжело; он растерялся и покраснел. – Нет… я вас спрошу лучше, как ваши работы, вы, вероятно, всегда заняты?

– Да, – словно обрадовавшись, сказал Пестров и сел, смотря в сторону. – Я очень занят.

За перегородкой что-то упало, резко звякнув и тем неожиданно пояснив Ячевскому, что в соседней комнате, затаившись, сидит человек.

– Не давай ножницы Мусе, – зло крикнул Пестров, – я говорил ведь! – Потом, видимо, возвращаясь мыслью к самовару и булочной, сказал, легко улыбаясь.

– Мои обстоятельства несколько стеснены, что редкость в моем положении, но я скоро получу гонорар.

Ячевский приятно улыбнулся и встал.

– Да, это хорошо, – сказал он, – ну… будьте здоровы, извините.

– Помилуйте, – шумно рванулся Пестров, крепко сжимая и тряся руку Ячевского, лицо же его было по-прежнему затаенно враждебным, – помилуйте, заходите… нет, непременно заходите, – закричал он на лестницу, в спину удаляющемуся Ячевскому.

Ячевский, не оборачиваясь, торопливо пробормотал:

– Хорошо, я… спасибо… – и вышел на улицу.

II

Придя домой, Ячевский чиркнул спичкой и увидел, что в комнате сидят двое: Гангулин за столом, положив голову на руки, а Кислицын возле окна. Спичка, догорев, погасла, и Ячевский, раздеваясь, сказал: – Отчего же вы не зажжете лампу?

– В ней, Казик, нет керосина, – зевнул Гангулин. – Мы шли мимо и забрели. Керосин имеешь?

– Нет. – Ячевский вспомнил о денежных своих неудачах и сразу пришел в дурное настроение. – Хозяева же легли спать, – прибавил он. – я мог бы занять у них. Нехорошо.

– Наплевать, – бросил Кислицын. – Физиономии наши друг другу известны.

В комнате было почти темно. Голубые от месяца стекла двойных рам цвели снежным узором; пахло табаком, угаром и сыростью. Ячевский сел на кровать, снял было висевшую у изголовья гитару, но повесил, не трогая струн, обратно; он был печален и зол.

– А вы как? Что нового? – сказал он.

– Ничего, собственно. «Пусто, одиноко сонное село», – продекламировал Гангулин, встал, сладко изогнулся, хрустя суставами, сел снова и вздохнул. – У Евтихия мальчик родился; щуплый, красный, еле живой; Евтихий в восторге.

– Ты видел?

– Нет, я заходил в лавку, там встретил акушерку, она принимала.

Наступило молчание. Гангулин думал, что в темноте сидеть не особенно приятно и весело, но лень было подняться, надевать пальто, идти по тридцатиградусному морозу в дальний конец города, а там, нащупав замок, попадать в скважину, зажигать лампу, раздеваться и все затем, чтобы очутиться в ночном молчании занесенной снегом избы, одному прислушиваясь к змеиному шипению керосина. Ясно представив это, он снова опустил голову на руки и затих Кислицын же, отвернувшись к окну, вспоминал девушку, умершую два года тому назад; при жизни она казалась ему обыкновенным, не без досадных недостатков, существом, а теперь он ужасался этому и не понимал, как мог он не чувствовать ее совершенства, и душа его замкнуто болела тонким очарованием грусти, похоронившей горе.

Ячевский неохотно ждал продолжения уныло-беспредметного разговора; все подневольные жители города и пригородных деревень прочно, основательно надоели друг другу. Но гости молчали; изредка, за окном, судорожно скрипели полозья, слышался глухой топот; тараканы, пользуясь темнотой, суетливо шуршали в обоях. Молчание продолжалось довольно долго, делаясь утомительным; Ячевский сказал:

– Гангулин, вы спите?

– Нет. – Гангулин откинулся на спинку стула. – А так, просто, говорить не хочется. А разговор я послушал бы; даже не разговор, а чтобы вот сидел передо мной человек и говорил, а я бы слушал.

Ячевский лег на кровать, закрыл глаза и сказал:

– Я раньше был очень разговорчив и сообщителен, а теперь выветрился.

– Почему? – рассеянно спросил Кислицын.

– А так. Жизнь. Сухая молодость и три года в снегах – прохладное состояние души.

– Слушайте, – после небольшого молчания таинственно заговорил Кислицын, – вот вам обоим задача. Дня четыре тому назад мне нечто приснилось, не помню – что, и я проснулся среди ночи в страшном волнении. Это я потому рассказываю, что ко мне сейчас, в темноте, вернулось то настроение. Было темно, вот так же, как теперь, я долго искал свечу, а когда нашел, то сон этот, – как мне показалось спросонок, заключавший в себе что-то лихорадочно важное, – пропал из памяти; осталось бесформенное ощущение, которому я никак не могу подыскать названия; оно, если можно так выразиться – среднее между белым и черным, но не серое, и чрезвычайно щемящее… На другой день, неизвестно почему, только уж наверное в связи с этим, стали в голове рядом три слова: «тоска, зверь, белое». Они нет-нет вспомнятся мне, и тогда кажется, что если обратно уяснить связь этих слов – я, понимаете, буду как бы иметь ключ к собственной душе.

Он замолчал, потом рассмеялся и стал курить.

– Это мистика, – наставительно произнес Гангулин, – а ты – тоскующий белый медведь!

Кислицын снова рассмеялся грудным детским смехом.

– Нет, правда, что же это может быть, – сказал он, – «тоска, зверь, белое»?

– Бывает, – тихо заметил Ячевский, – еще и не то в тишине. Бывает иногда… – Он смолк и быстро закончил: – Этим выражается настроение. А твои три слова, как умею, переведу.

– Ну, – сказал Гангулин, – только не страшное.

– Вот что, – Ячевский приподнялся на локте, и в воздушной месячной полосе блеснули его глаза. – В ослепительно-белом кругу меловых скал бродит небольшой, нервный зверь-хищник. Не знаю только, какой породы. Небо черно, луна светит; зверь беспомощно мечется от скалы к скале, ища выхода, припадает к земле, крадется в тени, бьет хвостом, воет и прыгает высоко в воздухе, а иногда станет, как человек. Положение его безвыходное.

– В темноте бродят всякие мысли, – задумчиво проговорил Кислицын, – нет, мне решительно не нравится жить в этом городе.

Никто не ответил ему, но все трое, скользнув памятью в глубину прошедшего года, сморщились, как от скверного запаха. Жизнь города слагалась из сплетен, выносимой на показ дряблости, мелочной зависти, уныния, остывших порывов и скуки.

Из тишины выделился однообразный, призрачно далекий, тоненький звон колокольчика, замер, затем, после короткого перерыва, раздался вновь, окреп и, медленно приближаясь, пронесся мимо окна, рисуя воображению пару лохматых лошадей, сонное лицо внутри качающегося на ходу возка и свежий, бегущий, в рыхлом снегу, след саней.

– Иной раз, – сказал Ячевский, – после бесконечных взаимных жалоб мне кажется, что в нашем терпеливо-безнадежном положении мы все ждем появления какого-то неизвестного человека, который вдруг скажет давно знакомое. Но от этого произойдет нечто такое, как если сонному бросить в лицо лопату снега или крепко натереть уши.

– Послушайте, – оживился Гангулин, – я вспомнил рассказ о том, как одна сельская учительница…

Он не договорил, так как в сенях скрипнуло, треснул настил, раздались увесистые шаги, и дверь стремительно распахнулась, взрывая теплую духоту помещения хлынувшим из сеней холодом. Ячевский встал. Вошедший остановился у печки.

III

– Кто это? – спросил, недоумевая, Гангулин. В полумраке чернела высокая фигура закутанного человека; он сказал низким, незнакомым всем голосом:

– Вы – ссыльные?

– А вы кто? – спросил, зажигая спичку, Ячевский, – мы – да, ссыльные.

Перед ним стоял покрытый до пят меховой одеждой широкоплечий, неопределенного возраста, человек. В обледеневшем от дыхания вырезе малицы [35]35
  Малица – меховой мешок с капюшоном и рукавами.


[Закрыть]
скупо улыбалось красное от мороза лицо, безусое, скуластого типа, спутанные русые волосы выбивались из-под шапки на круглый лоб, черные, непринужденно внимательные глаза поочередно смотрели на присутствующих. Спичка погасла.

– Я тоже ссыльный, – однотонно и быстро сказал вошедший, – я бегу из Усть-Цильмы, сюда меня довез здешний мужик… Я рассказываю все, вам нужно знать, почему и как я зашел сюда…

– Зачем же, все равно, – немного теряясь, перебил Ячевский, – садитесь, все равно.

– Нет, я скажу. – Речь беглеца потекла медленнее. – Здесь город, я еду на вольных перекладных, паспорт фальшивый, мужик ищет лошадей на следующий перегон. Сидеть в избе, среди разбуженных мужиков и баб, быть на глазах, врать, ждать, может быть, час, – неудобно. У них памятливые глаза. Ямщик указал вас, я зашел, а теперь разрешите мне ожидать у вас.

– Странно спрашивать, – сдержанно отозвался Кислицын.

– Да садитесь, какие же церемонии, – засмеялся Ячевский. – Как вам удобнее. Но вот темно, это случайно, а неприятно.

– Мы придумаем, – сказал неизвестный и что-то проговорил заглушенным одеждой голосом; он скидывал малицу, ворочаясь и принимая в темноте уродливые очертания и пыхтя. Мех шумно упал на пол. – Да. – отдуваясь, но заботливо и покойно продолжал он, – я говорю – нет ли у вас лампадки?

– Ну, как же, мы про это забыли, – радостно удивился Ячевский, – конечно, есть.

Он скрылся в углу, затем осторожно поставил на стол запыленную лампадку и зажег фитиль. Остатки масла, треща, прососались сквозь нагар огоньком величиною с орех, месячное окно померкло, тени людей, колеблясь, перегнулись у потолка.

Приезжий, в свою очередь, быстро пробежал взглядом по усатому, с детскими глазами, лицу Кислицына, брезгливым чертам Гангулина, задумчивому, легкому профилю Ячевского и, двигая под собой стул, подсел к свету, застегнув на все пуговицы двубортный темный пиджак, из-под которого, шарфом обведя короткую шею, торчал русский воротник кумачовой рубахи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю