Текст книги "Сонет с неправильной рифмовкой. Рассказы"
Автор книги: Александр Соболев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Нет, сестры не надо. Мы, когда постриг принимаем, то меняем имя, но пока просто Юля. Чем меня зацепил? Меня ничем, я, конечно, отказалась сразу. И еще раз отказалась. А на третий он пообещал Ильинской обители, где я живу, новый паломнический корпус и полный ремонт – всего, от дорожек до главного храма. Могилки поправить. Источник расчистить. (Она не то всхлипнула, не то усмехнулась.) Вот и пришлось в мир вернуться.
Мир продолжал поворачиваться к ним своей наилучшей стороной, будто пытаясь понравиться: за городским театром, выкрашенным такой ядовито-желтой краской, что на ум приходили то ли Бедлам, то ли яичница, обнаружился флигелек, в котором размещалась репетиционная база и звукозаписывающая студия: очевидно музы, напуганные русскими просторами, старались держаться кучно. Там все было готово к их визиту: распорядитель, звукорежиссер, несколько техников, поглядывавших в их сторону с недоуменно-заинтересованным видом. И сам Мещанинов, аффектированно всех приветствовавший и немедленно над ними захлопотавший, словно чернобородая наседка над пятью цыплятами-переростками: подтягивал ремни у гитар, куда-то бегал за запасными барабанными палочками, перхал в микрофон, проговаривая «раз-два-три» и вообще так перевозбудился, что кто-то неучтиво посоветовал ему посидеть и выпить водички, а не в свое дело не соваться.
Вопреки непроговоренным опасениям оказалось, что тридцатилетнее отсутствие практики почти не сказалось на них: Хотиловский, едва взяв гитару в руки, выдал затейливое соло; Нарышкин, пустившийся было в воспоминания, как за отсутствием медиатора играл никелевым гривенником и как Анна Федотовна, покойная классная руководительница пожертвовала ему железный рубль, простодушно полагая, что от этого музыка сделается вдесятеро краше, легко ему подыграл… По общему согласию решили покамест ничего не писать, а лишь вспоминать тексты и мелодии, разогреваться, пытаться сыгрываться…
Так прошло несколько дней. Поутру, позавтракав в гостинице, они садились в предоставленную им машину и ехали в знакомый флигелек. Почти всегда у входа их встречали старичок со старушкой, как будто сошедшие с картины кого-нибудь из передвижников: в первый раз Юра, на минуту к ним отошедший, сообщил, что родители боятся оставлять его надолго с тех пор как… тут он замялся, но друзьям объяснения и не требовались. Играли хорошо, кажется, даже лучше, чем в школе: голос Анны, например, не утратив ни выразительности, ни феноменального диапазона, приобрел особенную легкую хрипотцу, заставлявшую Мещанинова экстатически закатывать глаза и беззвучно аплодировать. Женя и Саша идеально синхронизировали свои партии, так что, стоя рядом, напоминали какое-то четырехлапое чудовище с двумя гитарами – до того были слажены все их движения. Юра, в школьные годы вечно довольствовавшийся чужими, выклянченными на пару часов инструментами, буквально влюбился в новенькую свою бас-гитару вплоть до того, что перед тем, как убрать ее на ночь в особливый чехол, полировал ее специальной бархоткой под дружелюбные подтрунивания друзей, ждавших его, чтобы ехать в гостиницу. И даже благочестивая барабанщица, которая, несмотря на жару, так и не сменила свое монашеское одеяние на что-нибудь более подходящее, явно вошла во вкус: миниатюрная, раскрасневшаяся, с выбивающейся из-под платка прядью, закусив нижнюю губу, она вела свою партию с такой виртуозной изобретательностью, что даже преисполненные поначалу скепсиса сотрудники студии снимали крупным планом на свои мобильные телефоны, как все убыстряющиеся головки ее палочек сливаются вдруг в дрожащее марево.
В тот день все происходило как обычно, если не считать моросящего дождика: выехали вовремя, добрались почти без пробок; Юра на секунду отлучился к маме с папой, стоявшими под одним цветастым зонтом с надписью «Кипр-33» и сразу вернулся, пока остальные ждали его под навесом у входа. Внутри же, в студии, все было иначе: гулял сквозняк, сильно пахло лекарствами и отчего-то кислым дымом. Старший менеджер, отклеив не сходившую прежде с уст угодливую улыбку, сообщил, что Мещанинов, ежедневно приходивший за полчаса до приезда музыкантов, сегодня утром почувствовал себя дурно и был увезен на скорой с сердечным приступом. Впрочем, добавил он, студия оплачена еще на неделю, так что…
– И что будем делать? – спросила Аня, оглядывая друзей.
– Во-первых, мы можем посвятить ему нашу первую песню, – рассудительно отвечал Юра.
Звериный человек
В то утро я ехал на велосипеде из Иерусалима в Модиин. Обычно я предпринимаю подобные походы раз в неделю-две: выхожу из дома ранним утром и проезжаю семьдесят – сто километров, чтобы успеть сесть на обратную электричку до комендантского часа: с трех до семи велосипеды в поезда не пускают. Маршрут начинается недалеко от бывшего железнодорожного вокзала, откуда еще двадцать лет назад отправлялись поезда в Тель-Авив. Потом проложили новую линию, вокзал переехал в дальний конец улицы Яффо, а старое здание, простояв несколько лет заброшенным, получило новую жизнь: сейчас здесь работают несколько ресторанов, продуктовый магазин, ларьки с уличной едой. Днем здесь обычно полно народу. Отсюда начинается главная иерусалимская велодорожка, проложенная параллельно сделавшимся ненужными железнодорожным путям благодаря щедрости какого-то американского благодетеля: его имя запечатлено на памятном камне, но я его забыл. Опять же, днем здесь на велосипеде особенно не разгонишься: во всем мире, за исключением нескольких европейских городов, где велосипедисты оказались доминирующим видом, дорожку оккупируют все, кому она отчего-то кажется удобнее: пешеходы, подростки на роликах, мамаши с колясками. Но ранним утром, пока все они (может быть, за исключением младенцев) еще спят, можно использовать ее по прямому назначению, как следует прибавив скорость, тем более что идет она немного под уклон.
При въезде в район Бака (которое русский поэтический ум охотно сопоставляет с собакой, иными рифмами не избалованной) приходится притормозить, поскольку место пересечения с проезжей дорогой специально перегорожено барьерчиками, чтобы мы не вылетали с разгону на пешеходный переход. Зато дальше – примерно пятикилометровый свободный от машин участок. Сперва я проезжаю небольшой островок с тренажерами, где почти всегда днем сидит и курит на лавочке хмурый джентльмен в спортивном костюме, потом – длинный забор, из-за которого ранней весной несколько недель подряд раздается пленительное пение лягушек, дальних потомков тех, что некогда наказывали фараона: там в глубине жилого квартала прячется маленький прудик в японском стиле. Дальше следует быть начеку: слева стоит непромокаемый шкаф с книгами для буккроссинга, и ошалелые книголюбы (славная порода, к одному из подвидов которой я и сам принадлежу) порой тянутся к нему, не глядя по сторонам. Вообще, здесь, особенно набрав скорость, расслабляться никак нельзя: тут полно бродячих кошек, у которых по утрам пик активности: они шныряют между помойками, птичьими гнездами, муниципальными фонтанчиками и оставленными доброхотами мисками с сухим кормом и тоже способны, выскочив внезапно на дорожку, довести велосипедиста до сердечного приступа.
Дальше я еду по краю арабской деревни. Эта – из самых мирных, но отцы города, чтобы вывести ее жителей из чрезмерно расслабленного состояния, некоторое время назад привязались к здешней мечети, сочтя, что она нарушает какой-то древний местный закон. Мечеть было постановлено снести, аборигены ожидаемо взбодрились, но в результате сошлись на компромиссе: она осталась на месте, но с купола ободрали все золото – так она и торчит из-за забора обидной серой полусферой. Дальше, проехав под мостом скоростного шоссе, я выезжаю к огромному и, кажется, никогда не используемому стадиону. Потом – мудреная система светофоров, на которой в общей сложности можно потерять минут десять, а то и больше. После чего, наконец, вырываюсь из города: велодорожка приводит к Иерусалимскому библейскому зоопарку и там иссякает, но она уже, по сути, и не нужна – остается проехаться по его исполинской парковке, уворачиваясь от редких машин, – и вот, наконец, последний автомобильный круг, знаменующий городскую черту. Тут можно, воспользовавшись велосипедным тоннелем, проехать под горой и встать на одну из двух трасс, ведущих через Иудейские горы к Эштаолю и Бет-Шемешу, но я больше люблю другую, грунтовую дорогу, прихотливо вьющуюся вдоль заброшенной железнодорожной линии. Она, конечно, значительно медленнее, после дождей она вся в лужах, там есть трудные, полностью каменные участки, в двух местах она пересекает реку, которую нужно переходить вброд, – но при этом она полностью безлюдна и чрезвычайно живописна.
Почти каждый раз, бывая тут, я встречаю разных зверей. Регулярно дорогу перебегают шакалы, которые почти не боятся людей: отойдя на двадцать-тридцать метров, зверь непременно оглянется и будет внимательно наблюдать. Ближе к реке держатся небольшие местные (вернее, завезенные) олени с рыжеватой шерстью и белым крупом. Часто попадаются нелетающие курочки или куропатки: забавные птицы размером с годовалого тетерева, разбегающиеся при виде велосипедиста. Один раз, проезжая вдоль непересыхающей реки Сорек, я спугнул огромного кабана-секача, который, хрустя подлеском, пересек мой путь и скрылся в непролазных зарослях карликового дуба. Из заведомо водящихся здесь зверей я никогда не встречал гиену и дикобраза, хотя следы последних в виде сброшенных игл попадаются в изобилии. Как правило, если я замечаю иголку, лежащую на земле, я останавливаюсь и кладу ее в велосипедную сумку, а дома ставлю в вазу: не то чтобы я думал, что по прошествии лет у меня соберется полный дикобраз, но что-то в этом занятии есть.
Проехав Библейский зоопарк, я повернул направо в гору по асфальтированной дорожке, автомобилям (за исключением егерей и патрульных) здесь ход закрыт. Дальше небольшой участок, где любят устраивать пикники – и где, увы, после каждых выходных остаются кучи мусора. Потом асфальтовая дорога, где вновь попадаются штатские машины, причем иногда это бывает довольно неудобно: уклон здесь очень приличный, так что я еду на самой маленькой передаче и скорость моя в гору – не больше семи-восьми километров в час. Дорожка узкая, и обогнать меня трудновато. Но и мне останавливаться, слезать с велосипеда и уходить с дороги не с руки. Так мы и едем: я изо всех сил кручу педали, а машина тащится сзади и гудит, гудит… Рано или поздно либо заканчивается подъем и мы спокойно разъезжаемся, либо одному из нас это надоедает. Значение клаксона в Израиле девальвировано: в Европе или России это последний аргумент перед неизбежным столкновением, а здесь – обычный способ коммуникации.
Потом я ненадолго выезжаю на широкую дорогу, ведущую к кибуцу Ора. Проезжаю мимо инжира, от которого я однажды отрезал веточку для укоренения и теперь она растет в нашем здешнем саду. Еще один подъем, ведущий вдоль забора таинственной фермы, где, судя по запаху, разводят каких-то животных, но совершенно безмолвных – ни разу я не слышал оттуда ни мычания, ни блеяния. И наконец долгожданный спуск – сначала по асфальту, а дальше, за поворотом, начинается грунтовка, в семь или восемь долгих изгибов опускающаяся метров на четыреста – к заброшенной железной дороге.
Здесь она идет вдоль ручья Призраков, причем называется он так и на иврите, и на арабском. Раньше в этих местах жили люди, хотя природа почти уничтожила следы их пребывания: так, несколько сложенных из камня полуразваленных стен, несколько старых-престарых, уже не плодоносящих олив, остатки древнего колодца… Но еще сильнее убеждают в этом собственные ощущения: чувство постоянного присутствия не враждебных и не дружелюбных, но очевидно заинтересованных невидимых наблюдателей. Сам этот ручей большую часть года представляет собой сухое каменистое русло, хотя под ним явно проходит что-то вроде подземной реки: зелень здесь пышная и не выгорает даже в самую лютую жару. Километров через десять эта сухая река впадает в полноводный и никогда не пересыхающий Сорек. Его полноводность, увы, рукотворна: в основном его питают сточные и технические воды – конечно, очищенные, но все равно запах его не спутаешь с ароматом лесного ручейка. Ближайшие несколько десятков километров железная дорога будет идти вдоль левого берега Сорека – и с другой его стороны вьется полузаброшенная грунтовка, которая, очевидно, использовалась при строительстве и обслуживании пути. Где-то посередине на ней еще в незапамятные времена обвалился мост, так что на машине там проехать никак нельзя, а вот на велосипеде или пройти пешком – запросто, только придется в одном месте неграциозно сползти вниз по бетонным обломкам и стащить велосипед за собой. Зимой там бывает грязно, но тоже не катастрофически – если, конечно, не падать, поскользнувшись на мокрых камнях. Немного не доезжая до этого провала, есть довольно коварный кусок пути: затяжной спуск по очень каменистому участку, заканчивающийся закрытым поворотом. После медленного педалирования на нем очень хочется разогнаться под горку, но делать это следует с умом, особенно если у вас такие же узкие, накатистые, но склонные к скольжению шины, как у меня – на нижних плоских выходах горных пород может сильно занести, и на большой скорости выправить велосипед перед входом в поворот вы не успеете. Один раз я здесь сильно приложился о камни, так, что несколько неловких минут думал даже, что серьезно повредил ногу, что было бы неприятно: ближайшее жилье километрах в пятнадцати, и ковылять к нему придется долго, а помощи ждать не от кого.
Но в тот раз, о котором идет речь, я вовремя сбросил скорость, чуть-чуть подправил траекторию задним тормозом и очень аккуратно вошел в поворот. Мне твердо помнилось, что в конце следующего прямика справа – большой коричневый валун. Он был и сейчас на месте, только от него во всю сторону разбегались дикобразы. Это поразило меня так, что я снова чуть не свалился – и только почти полностью остановившись, заметил, что на камне, почти полностью сливаясь с ним, сидит человек.
Это был старик из тех, что порой встречаются в Средиземноморье: чаще в Греции, реже в Испании. Невысокого роста, худощавый, загорелый до красно-каштанового цвета, седой, с глубокими морщинами. Кажется, они провяливаются на солнце до того, что никакая болезнь их не берет: ей просто негде угнездиться среди жил и костей, до стерильности продезинфицированных ультрафиолетом. Его живые маленькие глазки выглядывали из-под косматых бровей с явной укоризной. Он пробурчал мне что-то вопросительное на неизвестном мне языке: кажется, это был не иврит и, вероятно, не идиш. Я показал жестами, что не понимаю.
– А по-русски? – спросил он, живо поворачиваясь ко мне всем телом.
– По-русски пожалуйста, – отвечал я.
– Ну и ладненько. А то распугал мне тут зверков.
Странный был у него акцент, то есть не акцент даже, а какая-то особица речи, чрезмерная правильность, как бывает у tv-дикторов или у тех, кто преподает русский иностранцам.
– Ты сам-то здешний будешь?
Я начал объяснять, что провожу обычно в Израиле два-три зимних месяца, особенно тягостных в погодном смысле у меня на родине, но тут он меня перебил:
– Так ты в России живешь?
– Да.
– А где? Сто лет я там не был.
Глядя на его черты, я мог предположить, что это даже и не гипербола. Одет он, между прочим, тоже был как-то странно: что-то вроде монашеской рясы греческого покроя, но коротковатой, так что из-под нее торчали вполне мирские брюки и ботинки. Я отвечал, не вдаваясь в подробности.
– Ах, в Москве! – Он даже всплеснул руками от изумления и восторга. – Так стало быть наверняка знаешь Феодула Ивановича!
– Какого Феодула Ивановича?
– Да Непряхина же! – Он явно умилялся моей недогадливостью.
Здесь нотабене. Я вообще люблю чудаков всех мастей, и они, что называется, ко мне льнут. Мне хотелось бы думать, что и я сам, немного выбиваясь из общего ряда, притягиваю их к себе по принципу подобия, но, скорее всего, здесь сказывается глубинная российская всетерпимость к непохожему. Вероятно, тут что-то эволюционное: вряд ли смогли бы иначе в ограниченном пространстве относительно мирно существовать сотни наций и народностей: но, во всяком случае, много времени прожив за границей, я нигде не встречал такой – не декларативной, а имманентно присущей – приязни к иному, как у нас. В очень мягких выражениях я сообщил своему новому знакомому, что в Москве проживает не то тринадцать, не то двадцать миллионов человек, так что шансов, что один ее обитатель заведомо знает другого, практически нет.
– Эх да что ж ты такое говоришь, – живо отвечал он, – такие, как Феодул Иванович, рождаются один не то что на двадцать миллионов, а на сто миллионов или уж миллиард, да и то не в каждом поколении. Да ты что, шутишь со мною, что ли?
Взгляд его посуровел.
– Нет, нет, что вы. Я правда не знаю Феодула Ивановича, но, может быть, мне просто не повезло.
– Насчет не повезло – это ты в самую точку.
Он явно немного смягчился. Мне очень хотелось спросить его про дикобразов, но я не знал, как подступиться к вопросу. Впрочем, помолчав, он заговорил сам:
– Так ты правда ничего не знаешь о нем?
– Увы, нет.
– Невероятно. Удивительно. Ну что, хочешь небось послушать про него?
– Конечно.
Феодул Иванович Непряхин, по словам моего собеседника, был замечателен не только тем, что мог превращать воду в вино, рогатую гадюку в пастушеский посох или кормить голодных – это здесь многие умеют. Все эти фокусы могли впечатлить неграмотных египтян или простодушных рыбаков, но для людей сколько-нибудь просвещенных – это лишь особенный природный дар, как бывает у некоторых от рождения абсолютный музыкальный слух или способность видеть цвет звуков. Если бы этим ограничивались его способности, он остался бы, скорее всего, в памяти односельчан или жителей соседних сел (он родился в деревеньке Кашинского уезда Тверской губернии); ну, может быть, если бы пошел странствовать по Руси, то запомнился бы в качестве местночтимого святого. Святых-то в России несколько тысяч, есть среди них такие, которых вообще никто не знает и не помнит, так, перечислены где-нибудь в справочнике, в который разве что ученый какой-нибудь заглянет раз в сто лет. У Господа-то нашего, конечно, все они за пазухой, Он-то всем счет знает…
Так вот, был Феодул Иванович человеком скромным, благочестивым и самого правильного образа жизни, который только возможен для мирянина. Обучался он сначала в церковной школе, потом в учительской семинарии, а как выпустился оттуда, так и работал себе преподавателем по всем предметам в народном училище в соседнем селе. Редкой был простоты и душевной скромности человек, одна у него была страсть – очень он любил всяких зверей и птиц. И сам он скоромного – ни Боже мой – не ел и другим проповедовал. Нажаловались даже на него по начальству, что, дескать, толстовские идеи распространяет (а графа тогда как раз от церкви нашей отлучали), но он как дважды два растолковал, что Толстого хотя безмерно и уважает как писателя, но в секте почитателей его вовсе не состоит, а вегетарьянствует исключительно по велению души и сердечной склонности.
Каждый раз, как у соседей его деревенских должны были теленка там или поросенка резать – о, это была настоящая трагедия для Феодула Ивановича, он просто сам не свой становился. Несколько раз бывало, что, скопив какую-то сумму, он откупал для себя эту обреченную животинку и потом держал ее у себя, но скоро выяснилось, что всех все равно не выкупишь, а у спасенных аппетит-то ого-го! Так, жили у него в сараюшке три таких поросенка, которых на Рождество резать собрались, выросшие в огроменных трех свиней. От них ни молока, ни шерсти – только едят да едят. Уж сколько соседи ему предлагали их купить да на колбасу – ни в какую! А жалование у учителя сам знаешь, какое. Ну да справлялся как-то, а уж свиньи эти в благодарность ему стали вроде собак: хитрые, смышленые, только что не разговаривают. Теленок тоже у него оказался колченогий, но этот все теплое время сам питался – гулял себе да травку щипал. Тоже сам из дома уходил, сам приходил, никогда к деревенскому стаду не приставал, а все сам по себе. Тихий, был, спокойный, только тех не мог простить, своих хозяев бывших, которые его зарезать решили: с теми себя вел, как положено быку, так они и стали обходить его стороной.
А уж как дикое зверье к нему сбегалось – это просто рассказать невозможно. Бывало, особенно в снежные зимы, когда птичкам трудно пропитание добыть, наберет полные карманы проса – и в лес. И еще в торбочке морковок прихватит штучек с десяток. У него лыжи были охотничьи, камусом подбитые, он на них ловко шарк-шарк в самую чащу и там на полянке станет, посвистит по-особому – мать честная, что тут начинается! Со всех сторон летят к нему птицы – синички, снегири, чечетки, клесты, пуночки, пищухи, поползни! Шум, гам, писк, только не дерутся – он этого терпеть не мог. Из кармана достанет горсть зерна, насыплет себе на рукавицу овчинную, протянет руку, и птички – раз – и обсели ее всю. «Клюйте, – говорит, – но только с молитвой». И уж их уговаривать лишний раз не надо: так и не улетят, пока все не съедят, он только следит, чтобы всем досталось. А тем временем еще и зайцы бегут к нему из леса: он им свободной рукой морковку кидает, тоже чтобы побаловались. Им-то голод не грозит, они всегда себе прутиков найдут поглодать, но морковку-то все равно любят. И тоже приговаривает: «Кушайте, ушастые, во славу Божью». Так раздаст все, что у него есть, и домой опять на лыжиках своих – шарк-шарк. А назавтра снова: встанет до зари, накормит свою звериную богадельню, потом в школу детей учить, потом в лес.
Но тут, уже лет сорок ему было, когда захотелось ему в паломничество по святым местам, причем не, как обычно, к Сергию там или в Оптину, а сразу сюда: Иерусалим, Тивериадское озеро, Иордан, Фавор. Жалованье сельского учителя сам знаешь какое, копить не перекопить, но тогда работало уже Палестинское общество, которое специально таким, как Феодул Иванович, помогало сюда добраться. Купил он себе паломническую книжку – это значит, что больше он ничего платить не должен, весь проезд за счет общества. Дороги, конечно, не то, что сейчас: везде третьим классом ехать, самым дешевым-предешевым, спать вповалку, тьма египетская, грязь, запахи неприятные. Но, как говорится, в тесноте, да не в обиде. Взял он в школе своей годовой отпуск, помолился Богу, договорился с одной старушкой, что будет его зверье кормить в его отсутствие, а если он до зимы не вернется, то и лесным тварям станет пропитание таскать. Оставил он ей все свои сбережения, с собой же взял рублей не то тридцать, не то сорок – купить для той же старушки здешнего елея да другим учителям по открыточке со Святой земли. И отправился в путь.
Железной дороги тогда в Кашине не было, так что до Твери добираться на лошадках пришлось. Ну спешить Феодулу Ивановичу было некуда, имущества у него – один узелок с карманной Библией и сменой белья, так что где-то и пройтись ему не зазорно, да и в лесу заночевать вполне себе по силам. Тем более что человек-то он был особенный: и комары его не кусали, и дождик особо не поливал, а уж в деревнях, бывало, всякий рад его приветить да угостить. Бывают же такие люди на свете!
Так, как в народе у нас говорят, тихо не лихо, а смирней – прибыльней. Добрался он до Твери, там у знакомых остановился: был у него еще с семинарии приятель, машинист при очистительном винном складе, жена его и пятеро их деточек. Прожил там Феодул Иванович неделю, в баню сходил и дальше в путь засобирался. Ну от Твери уж разговор известный – сперва на поезде в третьем классе до Москвы, там переночевал на постоялом дворе и ранним утречком уже снова на вокзал, на поезд до Киева. Там, конечно, в Лавру сбегал, поклонился святым, в пещерах почивающим. Там же переночевал с другими странниками, отстоял утреннюю службу – и на вокзал, на поезд до Одессы.
В Одессе уже тех, кто в Святую землю поплывет, встречают монахи Афонского подворья. Там их три – Ильинское, Андреевское, Пантелеймоновское. Феодул Иванович наш замешкался, а тут вдруг его зовут из толпы: оказался монашек знакомый, как раз было ему в этот день послушание паломников встречать – и первый, кого он увидел, и был наш странничек. Пошли они пешком в Ильинское подворье. Там если у кого вещи есть, то их особый извозчик привозит, по десять копеек с носа, но Феодул, конечно, узелок свой сам несет. На подворье набилось в этот раз паломников больше обычного: так-то по пять человек в комнате жили, а тут и до десяти доходило: кровати сдвинули, легли поперек, тесно, а зато тепло. Заправлял там всем отец Серафим, гостинник, такое у него было послушание. Официальными делами занимался отец Лонгин: забрал он у Феодула бумаги его и паломническую книжку, сходил в канцелярию генерал-губернатора, тот выписал иностранный паспорт. Прожил он там еще целую неделю в ожидании парохода, по утрам после службы гулять ходил по городу, причем забредал, как потом рассказывал, бог весть куда – ходок же был первостатейный, мог без устали и тридцать верст прошагать, ни разу не присев: идет, поет акафисты, только птицы иногда за ним увязываются, как за другими овода. Странная это была картина! Феодул Иванович высокий, статный, призвали бы его в армию, небось в гренадерах бы служил. Хоть он еще и относительно молодой был человек, а борода у него уже седая, причем как бы наполовину – с большим черным пятном, Божья отметина. И вот идет этакий великан широким шагом, поет «Моря чермную пучину невлажными стопами», а над ним птицы вьются стаей, как над полем свежевспаханным…
Наконец, пришло время отправляться на корабль. Пароход назывался «Цесаревич». Грузятся на него, стало быть, дамы и господа в первый класс, те, кто попроще, во второй, ну а в третий всякая босота – и наш Феодул Иванович. Плыть-то до-о-олго… В третьем классе еды не дают, только кипяток два раза в день, зато бесплатно. Ну опытные паломники, кто уже второй-третий раз плывет, научили других побольше сухариков запасти, так и питались: чайку заварили черного и с сухариками его вприкуску.
Первая остановка – Константинополь. Там опять встречают монахи: тоже три Афонских подворья и обычно все идут ночевать в то же, в котором жили в Одессе. Так Феодул Иванович попал в Ильинское. Встретили его, как и всех, монахи на шлюпке, забрали прямо с парохода, повезли на берег. Тут его ожидало приятное удивление: он все по пути скучал по своим зверушкам, а в Царьграде, как оказалось, очень любят собак, и они тут на каждом шагу. Ну он, конечно, пока всех не перегладил и сухариками не угостил, дальше не пошел – так монашек с Ильинского подворья и ждал его терпеливо. Другие паломники, пока сидели в Константинополе, ездили на извозчике кто к Живоносному источнику, кто к Влахернскому храму, только наш Феодул Иванович никуда не пошел – сидел у ворот и с собаками своими разговаривал. А скоро уже и дальше надо было плыть.
После Константинополя пассажиров на «Цесаревиче» прибавилось, особенно в третьем классе. Там вдоль бортов такие нары были сделаны и если от Одессы свободно лежали люди, то тут уже как сардинки в банке: так, что поворачиваться всем вместе приходится. Но люди не унывают, напротив, чем ближе к Святой земле, тем лучше. Акафисты поют, чаи гоняют и, кажется, даже духота развеялась. Больших остановок пароход уже не делал: постоял у острова Хиоса, потом у острова Митилене. Туземцы на лодках привозили торговать местный товар – апельсины, варенье из роз… Господа из первого класса что-то покупали, но наши, конечно, копеечки свои берегут. В Триполи корабль что-то разгружал и загружал, он же не только пассажиров возит. Наконец, шестого апреля приплыли в Бейрут. Отсюда уже недалеко, но стоять здесь долго. На берег Феодул Иванович не пошел из нетерпения, так на палубе и просидел, пока тюки с борта и на борт таскали. И вот, наконец, еще ночь плавания – и Яффо.
Там было в старину совсем не так, как сейчас. Пароход останавливался за этими черными страшными камнями, которые и теперь видно. Это еще часть их англичане успели взорвать, а раньше-то они еще страшнее были. Море там мелкое, так что ближе подплыть было нельзя – это, опять же, потом бухту углубляли. Поэтому пароход останавливался аккурат за ними, и с берега к нему бросались наперегонки арабские шлюпки. Господи, помилуй! Это ж никто обычно, кто первый раз плывет, не ожидал такого: рожи совершенно разбойничьи, как будто пираты на корабль напали! А нужно выбрать одну из них, да еще спуститься в нее, а море-то бурное. Когда совсем шторм разыгрывался, корабль обычно в Кайфу уходил, сейчас это Хайфа, но в этот день, седьмого, волны были небольшие, так что решили высаживать пассажиров. А уж как дамочки, бывает, боялись, прямо рыдали от страха, владычица небесная… Но нашему то Феодулу все нипочем, из вещей один узелок, а шлюпка эта, то бишь перевоз, еще по паломнической книжке оплачен. Шагнул он в лодочку, только за локоток его араб и поддержал.
Доплыли они до берега, тут таможня. Заведовали ей турки, а туркам главное что? – бакшиш получить с проезжающих. Но это у кого багажа много и деньжата имеются, а нашим-то странничкам забот в этом смысле никаких – в паспорт штамп шлепнули и гуляй. Огляделся Феодул Иванович. Яффа тогда была не та, что сейчас: весь город в апельсиновых садах, так что и пили там все больше апельсиновый сок, благо был он дешевле чистой воды. Грязь при этом страшенная, даже после русской деревни непривычная. Знаешь, как тогда пекли хлеб в Иерусалиме? Лепешку коровью сушеную бросают на большой камень, поджигают, а как прогорит она и камень накалит, скидывают золу с камня и тесто на него – плюх! Такого и хлебушка первое время не захочешь. Дрова-то были в большой дороговизне. Это вот мы сейчас с тобой в лесу сидим, а леса-то не было, его весь извели еще чуть не тысячу лет назад. Все, что мы сейчас видим, – это посажено за последний век, а так тут были голые холмы, камни да песок, редко-редко кактусы, которыми вместо забора огораживали постоялые дворы. Ближе к морю с дровами получше было, но все равно в такой все грязи жили – Господи, помилуй…
Хотел было сразу Феодул Иванович шагать в Иерусалим, а нельзя: надо ждать каваса. Кто такой кавас? Ну это вроде как стражник и помощник лоцман сухопутный – все в одном лице. Работали ими обычно болгары или сербы. Но тут такое дело: вот ты сейчас смотришь, а здесь никого нет, только мы с тобой разговариваем. И захочешь, например, ты мне горлышко чикнуть или, оборони Господи, я тебя – и никто не помешает, а если оттащить, допустим, тело в те кустики да камешками забросать, так и месяц никто не найдет. Было так, да не совсем так. Людей и точно было поболе: железной дороги-то не было, а народ так и ходил туда-сюда, от Яффо к Иерусалиму и обратно. Иные чуть вбок брали, через Абу-Гош, где сейчас шоссе проходит, но многие прямо тут и шли. Лихого народу тоже хватало – арабы, бедуины, слышал, наверное? Всякому хотелось от паломника поживиться: деньжата-то у них зачастую имеются, а народ они все больше беззащитный. Но и турки не дремали: каждые три-четыре версты у них здесь был пост. Ну как пост, будочка каменная, и в ней трое, а то четверо солдат. Ну чтоб всякую шелупонь отгонять больше-то и не надо. Ну а для полного спокойствия, чтобы аккурат между этими будочками не напали, паломников обычно собирали в небольшие такие караваны, и с каждым был этот самый кавас, чтобы присматривать, дорогу показывать, а если что, и охранять.








