Текст книги "Наш день хорош"
Автор книги: Александр Смирнов
Соавторы: Владимир Курбатов,Александр Прохоров,Виталий Селявко,Александр Никитин,Николай Курочкин,Сергей Черепанов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
АЛЕКСАНДР СМИРНОВ
АТТЕСТАТ ЗРЕЛОСТИ
Данил Матвеевич неторопливо поднялся на площадку четвертого этажа. Дверь его квартиры внезапно распахнулась. «Что бы это значило?» – подумал Данил Матвеевич, вглядываясь в полумрак длинного коридора. Он неуверенно переступил порог и вдруг почувствовал тепло чьих-то рук на шее; а на щеке два горячих поцелуя.
– Папочка, родной, поздравь меня! – услышал Данил Матвеевич голос дочери.
– Шурка! Эка бестия – на шею повесилась. Сдала, что ли?
– Все сдала! В субботу будет выпускной вечер. Пал Палыч сегодня поздравил нас. «Перед вами, – говорит, – товарищи, открывается большая дорога в жизнь».
«Дорога в жизнь», – мысленно повторил Данил Матвеевич, испытующе разглядывая Шуру. В полутьме коридора она казалась совсем маленькой, худенькой.
– Ну, добро, Шурка, поздравляю, – в голосе отца Шура уловила знакомую ноту затаенной досады. – И куда ты с этим аттестатом теперь?
– В институт, пап... Не доволен, вижу. Думаешь, срежусь, не пройду по конкурсу? Пройду! Целое лето буду готовиться.
– Добро, Шурка, ладно! А волноваться тебе вредно, слабенькая ты. Погулять собралась?
– Какой ты черствый, Даня, – заговорила Вера Павловна, едва за дочерью захлопнулась дверь, – у ребенка такая радость, праздник жизни, а ты...
– А чему радоваться?
– Дочь окончила школу, получила аттестат зрелости...
– Куда она с этой зрелостью пойдет? В институт? Не та голова. Работать? Не научили в школе. Может, в секретарши? Лицом не вышла. Разве вот замуж, коль добрый человек найдется. Ума не приложу, что дальше с ней делать.
– Это с твоими-то связями? Да поговорил бы с Максимом Петровичем, он ведь в ладах с директором института.
– Избавь, Вера: во-первых, нечестно, во-вторых... пусть Шурка сама своими руками, своим умом в жизнь влазит.
Пророчество Данила Матвеевича было не пустым – осенью Шура не прошла по конкурсу.
Лицом вниз она лежала на кушетке, худенькие плечи нервно вздрагивали. Не заметила, как вошел в комнату отец, как сел на табурет, даже не сняв брезентовой куртки.
– Открываю дверь, – начал Данил Матвеевич вкрадчивым голосом, – и жду: расцелует меня Шурка. А нет! Не то, видно, настроение. Не прошла, что ли?
– Не-ет.
– И так бывает... Да и какой бы из тебя инженер вышел? Жизни не видела. Кроме ложки, в руках ничего не держала.
– А другие-то как?
– Да и с другими проку мало. Пришли к нам летом два выпускника строительного института – грамотные ребята, плохого ничего не скажешь, а вот практическая работа на обе ноги хромает. Неказистый я бригадир, а на практике не уступаю молодым инженерам. Ты вот хотела на факультет горного дела поступить. А знаешь ли, что такое горный инженеров каких условиях ему приходится работать? Ничего ты, Шурка, не знаешь. Значит, не по душе был выбор, а поступала потому, что учиться в вузе модно.
– Для кого мода, а для меня призвание.
– Слова добрые, а на деле не то.
– Папа! Какой же ты, не знаю. Ну, не сдала. Ну, не прошла. Сдам на будущий год.
– А до того баклуши бить станешь?
– Не знаю...
– Шла бы работать: в труде и человек заметней, да и сам он многое замечает, многому учится. Поработаешь, посмотришь, по душе ремесло в руки возьмешь, а там и учись себе на здоровье.
– Не возьмут меня работать. Ничего я не умею делать.
– Говоришь, не умеешь? В том и беда. Ну, да ладно. Пойдешь к нам на стройку подсобницей?
– Не пойду на стройку, никто из наших не хочет.
– Предвидел и это... Говорил я, Шурка, с начальником нашим, примет тебя подсобницей в комплексную бригаду.
Походка у Данила Матвеевича была уверенная. Шура едва успевала за ним, часто спотыкалась, хватаясь при этом за руку отца.
– Ничего, привыкнешь, – подбадривал тот, – попервоначалу и я в траншею падал.
Справа, скрежеща гусеницами, под надрывный выхлоп мотора, двигался мощный бульдозер; переваливая перед собой целую гору взлохмаченной земли. По другую сторону дороги в бесформенной обширной яме стоял экскаватор, черпая своим хоботом землю и высыпая ее в кузов громадной автомашины, которая пугливо вздрагивала, получая очередную порцию груза.
Повсюду в каких-то металлических корзинах был кирпич. В штабелях лежали не знакомые Шуре детали из железобетона. Там и тут стояли ящики с сухой известью и цементом. Все это напоминало громадный склад, в котором копошились люди, двигались механизмы, дополняя общий хаос говором, лязгом и грохотом. Шура поморщилась, крепко сжала руку отца и остановилась.
– Пап... – Шура в упор посмотрела в обожженное солнцем морщинистое лицо отца.
– Что тебе?
– Да так я... оступилась... – она опустила глаза и, как бы между прочим, проговорила:
– Пап, ты Любу Жихареву помнишь? Она в прошлом году уехала учиться в мединститут. Так вот, эта Любка прислала сестре письмо. «Перейду, – пишет, – в педагогический».
Не поняв намека дочери, Данил Матвеевич продолжил ее мысль по-своему:
– Окончит педагогический, пойдет в гастроном торговать селедкой. – В голосе Данила Матвеевича скользнула ирония, и после минутной паузы он уже вполне серьезно продолжал: – В том-то и беда, Шурка. Не знаете вы, подростки, что любо вам, что нет. Слепыми выходите на дорогу, о которой говорил завуч... А вот и наш участок!
На четвертый этаж дома, где были в разгаре каменные работы, они поднялись по настоящим мраморным ступеням, минуя всякие «леса» и «сходни».
– Вот мы и дома, – Данил Матвеевич облегченно вздохнул и присел на контейнер с кирпичами.
«Ширь-то какая», – думала Шура, оглядывая сверху территорию стройки. Разрезанная траншеями на квадраты, треугольники и ромбы, территория напоминала ей план, набросанный на бумагу рукой чертежника.
– Новенькую привели, Данил Матвеевич? – услышала Шура незнакомый голос и только теперь заметила, что ее окружили несколько парней и девушек. В их глазах она увидела любопытство, но не насмешку, как ожидала.
– Вот, Борис, бери ее к себе подсобницей, да смотри у меня, через год сделай из нее каменщика, такого, как сам.
– Вы бы к кому другому ее, Данил Матвеевич, – смущенно возразил краснощекий парень.
– Нет. Пусть у тебя учится, только построже с ней – не смотри, что девчонка.
Работал Борис проворнее своих соседей. Ковшом-лопатой Шура расстилала ему раствор на стену и клала под руку кирпич. Борис шел следом, разравнивая раствор кельмой, и выкладывал наружную «версту».
– Шевелись! – покрикивал он.
Шуре было обидно: она и так старалась изо всех сил, а тут – «шевелись». Шура нервничала, кирпичи вырывались из рук.
– Подыми, как на порядовке причалку, – лукаво продолжал Борис, даже не взглянув в сторону Шуры. Она смотрела на него с мольбой и недоумением: слова были новыми для нее и значения их Шура не знала.
– Ну, что тебе на кулаках растолковать? – озорно улыбаясь, Борис подошел к Шуре.
– Каменное дело нехитрое, а знать о нем кое-что нужно. Не так знать, как уметь. Я покурю, а ты попробуй прогони внутреннюю «версту». Не тычком, не так! Ложковый ряд клади. Вот та-ак. На шнур смотри – не на меня.
– Нужен ты мне! – отрезала Шура.
– Вопрос не производственного значения, поговорим позже.
Шура проснулась рано. Но спешить было некуда: настал первый выходной день в ее трудовой жизни. Большие серые глаза Шуры были устремлены в потолок: она рассматривала лепной узор потолочной розетки. Думала о прошедшей неделе, о своей работе, о новых товарищах, о Борисе. Ласковый, веселый, а строгость на себя напускает, будто в самом деле такой. Волевой: живет в общежитии, учится в десятом классе и еще успевает посещать спортивную секцию. Вовсе не похож на сезонника, о каких мама говорила.
Шура попробовала встать, но тело стягивала боль. Ныли руки и спина.
– Долго нежишься, Шурка, – обронил Данил Матвеевич, входя в комнату. – Аль устала?
– Все болит, пап.
– Ну, это с непривычки, мало поработала. Я вот тридцать лет отстукал и хоть бы хны. Борька вон тоже не жалуется. Встретил его на улице: побежал на занятия в секцию. Ходила бы с ним, занималась чем-нибудь.
– Куда ты опять ребенка спроваживаешь? – спросила Вера Павловна, входя в комнату. – Мало того, что сезонницей сделал, еще что-то придумывает.
– Мамочка, ничего он не придумывает, – возразила Шура. – Сама я хочу заниматься в секции художественной гимнастики. В школе не было, а в клубе строителей есть. А сезонников теперь нет и в помине.
– Хорошего тебе желаю, Шурка, а ты мне перечить вздумала, – обиженно проговорила Вера Павловна.
– Да нет же, мамочка! Просто ты не представляешь...
– Добро, Шурка, добро, – пробасил Данил Матвеевич, похлопывая дочь по плечу.
Бригада Данила Матвеевича перешла на новый объект и вела кладку стен первого этажа. Шура работала вместе с Борисом. Не все еще получалось, как того хотелось, но она знала: Борис рядом, поможет.
Борис был доволен своей ученицей и временами смотрел на ее руки – тонкие и подвижные, уверенно прижимавшие кирпич к кирпичу. «Работящая», – думал он и переводил взгляд на хрупкую фигуру девушки, на ее лицо. Оно, как зеркало, отражало все переживания Шуриной души: сосредоточенность сменялась беззаботностью, задумчивость – озорной улыбкой. Как-то Борис спросил:
– Что-нибудь придумала?
– Ага! – кивнула головой Шура.
– Не новый ли метод кладки?
– Метод твой, только разреши мне работать самостоятельно.
– При условии, если будешь брать захватку рядом...
Однажды Борис подошел к Шуре, положил ей на плечо руку, и они склонились над стеной.
– Смотри, Шура, сколько машин понаехало, – глазами Борис указал вниз, на подъезд нового дома, что стоял напротив. – Новоселы!
С машин суетливо снимали мебель, чемоданы, узлы. Будущие соседи уже, видимо, перезнакомились. А два малыша по-петушиному налетели друг на друга, заспорили.
– На первом этаже лучше! – кричал крепыш в синем свитере. – На улицу через окно удирать можно.
– А на четвертом с балкона бумажные самолеты пускать хорошо, – пискливо доказывал краснощекий приятель.
– У каждого свои требования к новому жилью, – улыбнулась Шура. – И у всех радость.
– Радость новоселов. И наша...
Шура не ответила. Она нащупала руку Бориса и крепко ее стиснула.
Шура уже второй год работает на стройке и, к великому удивлению бригадира, проявила незаурядные способности. Однако это не помешало Данилу Матвеевичу волноваться сегодня. Заложив руки за спину, он вышагивал у дверей кабинета главного инженера строительного управления. Там заседала квалификационная комиссия. Там, за дверьми, Борис и Шура. Шутка сказать, на разряд сдают. Борька на шестой метит, Шура о пятом помышляет. И оба собираются в заочный строительный институт.
Дверь, обитая клеенкой, распахнулась и на пороге появилась Шура, радостная, возбужденная. Следом вышел Борис.
– Вот, пап... – Шура подала отцу маленькую книжицу, похожую на пропуск..
Лицо Данила Матвеевича расплылось в довольной улыбке:
– От всей души поздравляю вас... А тебя, Шурка, с аттестатом зрелости поздравляю.
– Я его давно получила, пап... Ты разве забыл?
– Тот аттестат без этого, – Данил Матвеевич потряс удостоверением, – не действителен! Теперь, дочка, у тебя и ремесло и знания. Это, в моем стариковском понятии, – настоящий аттестат зрелости.
СЕРГЕЙ ЧЕРЕПАНОВ
ОТЦОВСКИЙ ХАРАКТЕР
К исходу дня, когда на полевом стане начался ужин, приехала верхом на лошади бригадир-полевод Устинья Блинова. Легко соскочив с седла, по-мужски размяла ноги. Была она на вид лет тридцати, сероглазая, беловолосая, словно волосы прокалились от жаркого солнца. Особенно красивы глаза: большие, в продолговатых прорезях, под темными бровями и длинными ресницами.
Повариха предложила ей горячей рисовой каши с салом, но она отказалась. Устало опустилась на примятую траву, строго посмотрела на лафетчика Афанасия Панова и сказала:
– Хлеб портишь? Да?
Афанасий усмехнулся:
– Уже проверила? – За тобой надо в оба смотреть. На других массивах люди работают без фокусов, а у тебя...
Безнадежно махнула рукой. Пухлые губы вздрогнули и скривились. Нахмурилась, задумчиво наклонила голову, будто к чему-то прислушиваясь.
За ближними кустами талов, в ячменях, звонко вскрикнула перепелка: поть-полоть, поть-полоть! С озера Камышного в сторону озера Сункули промчалась стайка чирков. На полянку упал и рассыпался золотой луч предзакатного солнца.
– Чего же там у меня? Договаривай! – погасив усмешку, спросил Афанасий Панов.
– Поди-ка не знаешь?
– Откуда мне знать? Норму дневную перевыполнил, машина в порядке, поломок не было. Чего же еще?
– Не ври! Кого ты обмануть хочешь? – Голос Устиньи зазвучал сердито. – Знаешь! Все знаешь. Скашиваешь хлеба на высоком срезе, чуть не на сорок сантиметров. Полеглый хлеб не косишь. На твою работу стыдно смотреть. За высоким заработком гонишься? Вперед всех выскочить хочешь? А о вреде такой уборки ты, дурачина, не думаешь?!
Афанасий не спеша доел из алюминиевой чашки рисовую кашу, попросил у поварихи добавки и так же не спеша, не глядя на бригадира, зло произнес:
– Ты со мной, Устя, не балуй. В дураки меня рано записываешь. Ясно? Не тебе меня учить...
Помолчал, опять усмехнулся и – как камень бросил:
– Поставят бабу не на свое место... Она тебе наговорит. Тьфу!
Устинья не ответила. Тяжело поднялась с травы, взяла лошадь под уздцы, и, ни на кого не глядя, отвела ее за домик полевого стана.
Федор Петрович, все время молча слушавший разговор Афанасия с бригадиром, не выдержал и заметил:
– Напрасно ты ее так-то...
– Не вмешивайся, —хмуро ответил Панов. – Ты человек городской, наших порядков не знаешь. Коли надо, сами разберемся.
– Ишь ты, какой заноза!
– Будешь занозой. Ты думаешь, хлеб легко достается?
– Не думаю. Я, наверно, раньше тебя начал за хлеб бороться. Ты, дружок, еще под стол пешком бегал, а я уже знал, что такое хлеб и как его добывают.
– Чужими руками.
– Чужими? На, посмотри, какими это чужими!
Федор Петрович сдернул с головы затертую, с пятнами мазута фуражку, откинул с затылка поредевшие, с сильной проседью волосы и низко наклонился к Афанасию:
– Смотри, какая тут борозда!
Афанасий нерешительно притронулся к обнаженной голове Федора Петровича, нащупал растянувшийся на всю ширину затылка глубокий шрам, бугорки, образованные сросшимися костями, и отдернул руку, словно ожегся.
– Где это тебя так? За что?
– В двадцать восьмом. За хлеб.
Афанасий удивленно присвистнул.
Федор Петрович снова накинул фуражку на голову, достал из кармана коробку с табаком, закурил.
Федор Петрович Лутошкин, тракторист по специальности, сам напросился на уборку урожая в Сункули. На заводе, где он работал, комплектовалась бригада рабочих в помощь колхозникам. Хлеба в нынешнем году народились сильные. По многолетней традиции город помогал сельским труженикам. Федор Петрович подал заявление. Партийный комитет и завком уважили его просьбу.
Но не только желание помочь сункулинским колхозникам убрать богатый урожай руководило Федором Петровичем. С Сункулями были связаны многие воспоминания его ранней молодости. Он рассчитывал, что выберет время побродить по деревне, встретить старых знакомых. Однако расчеты не оправдались. Вчера вечером сразу, с места в карьер, пришлось принимать трактор, а сегодня рано утром выезжать в поле.
С утра погода немного хмурилась, трактор в первой половине дня барахлил, а машинист лафетной жатки Афанасий Панов, с которым Федор Петрович не успел даже как следует познакомиться, все время покрикивал со своего рабочего места и требовал шевелиться побыстрее. Занятый делом, Федор Петрович за весь день только раз или два оглянулся на своего напарника и совершенно не заметил, на какой высоте среза ведет Афанасий жатву...
– Да-а, не жалеючи тебя стукнули, – задумчиво произнес Афанасий, стараясь не смотреть на Федора Петровича и скрыть свое смущение. – Хорошо еще как-то живым остался.
– Молодой был, вот и выжил, – ответил Федор Петрович. – Мне тогда всего девятнадцатый шел. Год лечился, в повязке ходил, пока разбитая кость срасталось. Наперекор гадам выжить хотелось. А товарищ, который со мной был, погиб...
– Не одного тебя, стало быть?
– Не одного. Тереху, товарища-то, прикончили наповал.
С востока потянуло слабым ветерком. Чуть качнули вершинами и зашумели листвой тальники и молодые березки. От хлебов нахлынул запах свежей пшеницы. На закатное багровое небо набежала темная тучка, прикрыла раскаленный краешек солнца. В ячменях снова звонко вскрикнула перепелка: поть-полоть! Поть-полоть!..
Прислушавшись к ней, Федор Петрович любовно заметил:
– Ишь, раскричалась.
– А ей ведь не убирать хлеб, – сказал Афанасий и, тронув Федора Петровича за плечо, спросил:
– Товарищ-то у тебя тоже приезжий был или здешний?
– Здешний. Я у них на квартире стоял. Блинов Терентий. Мужик рослый, красивый, молодой – против меня был лет на восемь постарше. Только на правую ногу чуть-чуть припадал. Жил очень бедно. Избенка у них стояла в самых загумнах, на задах деревни, где богатые мужики зимой навоз сбрасывали.
– Блинов, говоришь? Так это же вон ее, – Афанасий кивнул головой в сторону домика полевого стана, – ее родной батько.
– Чей батько? – не поняв, переспросил Федор Петрович.
– Устиньи. Она ведь по отцу-то Терентьевна.
Федор Петрович сделал попытку подняться и пойти в ту сторону, куда ушла Устинья, но Афанасий придержал его и многозначительно сказал:
– Подожди. Пусть одна побудет. Не вспоминай ей сейчас про отца. Не время.
– Большая стала, не узнаешь, – словно про себя, со вздохом, прошептал Федор Петрович. – Тогда махонькая была, в пеленках. Придешь иной раз из сельсовета перед утром, от усталости с ног валишься, только бы поспать часок-другой, а она не дает. То ли она болела у них, то ли с рождения удалась такая, по-отцовскому характеру, беспокойная.
– Сказывали старики, что Терентий Михайлович очень беспокойный был, – подтвердил Афанасий.
– Но беспокойство у него было хорошее, – поправил Федор Петрович. – Ради советской власти он жизни не щадил. Плохо в тот год шли у нас посевные работы. У бедноты тягла не хватало. Не всякий бедняцкий двор лошаденку имел. А сеять каждому хотелось, на кулацкий хлеб не приходилось рассчитывать. Тереха по поручению партячейки и комитета бедноты пешком в город ходил, к шефам, выпросил там на подмогу трактор. Это был первый трактор, который в Сункулях появился. До этого здесь машины и знать не знали. Тракторишко, правда, был маленький, в пятнадцать лошадиных сил, как муха против теперешних тракторов. А все-таки трактор! Здорово он нам в тот год помог. Потом, когда летом начали мы хлебозаготовки, Тереха многим кулакам настроение попортил. Сидишь, бывало, в комиссии с утра до поздней ночи, доказываешь какому-нибудь тузу с Первой улицы, какой у него был посев, какой он урожай собрал, сколько хлеба продал, сколько на свои нужды израсходовал. Убеждаешь. По подсчетам выходит, что он может продать государству еще пудов двести-триста самое малое, а он упрется и ни в какую. Нет, дескать, хлеба, и все! Иной кулачина раздобрится да с этакой издевочкой согласится продать фунтов десять-двадцать. А копнешь получше, у него где-нибудь в поле либо в гумне не одна сотня пудов хлеба зарыта в землю. У Терентия на ямы с хлебом был какой-то особенный нюх. Во-он, видишь, лесок возле озера? Ну, так вот там Терентий одну яму открыл. В ней триста пудов отборной пшеницы в один ком слилось, попрело... И хозяина нашел. Жил тут Василий Юдин. Как сейчас помню его: низенького роста, кряжистый, на попа больше смахивал, бороденка рыжая и жидкая, а волосы на голове длинные, под кружало стриженные. Припер его тогда Терентий к стенке – пришлось сознаться в порче зерна.
– Устинья мне говорила, что Юдины-то и кончили ее отца, – перебил Афанасий.
– Они. Свели, гады, счеты с Терентием.
– А чего же вы не побереглись? Наверное, знали, что на вас кое-кто зубы точит.
– Как тебе сказать? Ведь не будешь на каждом шагу оглядываться! В ту ночь, как этому делу случиться, засиделись мы с Терехой в сельсовете допоздна. Ночь была темная, пасмурная, как раз на руку бандюгам. А к Терехиному двору идти глухим переулком. По обе стороны огороды, на середине переулка – баня. Раньше мы с ним ходили и возле бани настораживались, а в эту ночь, как назло, о чем-то разговорились. Вдруг из-за угла выскочили двое. Я даже разглядеть их не успел, никакой боли не почувствовал – сразу провал, будто струна лопнула. Очнулся только под утро, уже заря занималась. Приподнял голову, а она, как свинцовая, и сам весь в крови: фуражка, гимнастерка, брюки. Кровь коркой подернулась, засохла. Посмотрел – рядом Тереха лежит лицом вверх, на виске большое темное пятно. Отходили Терехины ноги по Сункулям...
– Да-а, нелегкие годы пришлось вам прожить, – с уважением сказал Афанасий.
– Нелегкие! – усмехнулся Федор Петрович и сурово добавил: – А ты говоришь, мы чужими руками жар загребали и ничего вроде для вашей жизни не сделали.
Афанасий покраснел, начал оправдываться:
– Под горячую руку сказал.
– Под горячую или холодную, а бросаться словами нечего. Да и Устинью зря обидел. За что ты ее так? Она тебе правду сказала.
– Хлеба, сам видишь, какие тяжелые. Полотно скошенный хлеб еле тянет, хоть руками проталкивай. Начнешь ниже брать, – пожалуй, и норму не выполнишь. За малым погонишься, да вдруг большое упустишь.
– Когда дело касается хлеба, большого И малого нет. Есть одно: хлеб! Думаешь, если мы богатые стали, то можно и зерно на полосе оставлять? Э-эх, ты, голова! Будь бы сейчас на месте Устиньи ее отец, Терентий Михайлович; он бы тебя научил.
– С меня и Устиньи хватит! – с досадой ответил Афанасий и, резко поднявшись на ноги, не оглядываясь, пошел к стоявшей на обочине дороги лафетной жатке. Был он широкоплеч, по-солдатски строен, с большими загорелыми руками. Федор Петрович проводил его долгим взглядом и тоже поднялся.
Жидкие сумерки стали спускаться на землю. Ползли, как туман, цепляясь за траву, за кустарники и постепенно густея.
Перерыв закончился.
Устинья сидела на обрубке бревна за домиком полевого стана. Глаза у нее были припухшие. Федор Петрович участливо посмотрел на нее, но подходя, не подал виду. Подошел будто так, чтобы исполнила просьбу.
– Ты бы позаботилась, Устинья Терентьевна, горючего на стан подбросить. Как бы простой не случился...
Устинья поправила на себе платок, одернула юбку, спросила.
– На ночь хватит?
– Смотря по тому, как работать будем.
– Ну, у этого, – она кивнула головой в сторону Афанасия, – небось, не застоишься. Не даст.
В словах Устиньи прозвучала не обида, как ожидал Федор Петрович, а гордость. Это его удивило и вместе с тем обрадовало.
– Не сердишься на него?
– А чего на него сердиться? Я привыкла. Он всегда такой ершистый, если видит, что не прав.
Буланая лошадь, отмахиваясь хвостом от комаров, ела возле полевого стана сочную траву. Устинья, поймав ее за поводья, вдела ногу в правое стремя и, как птица, взлетела вверх. Лошадь тихонько заржала и начала переступать передними ногами. Устинья потрепала ее ладонью по гриве и, тронув поводья, сказала, обращаясь к Федору Петровичу:
– Насчет горючего не беспокойся.
– А насчет Афанасия? – со смешком спросил Федор Петрович.
– Ну, с ним еще проще. Сама управлюсь...
Пока Федор Петрович заправлял трактор, Устинья о чем-то разговаривала с Пановым. По тому, как они оба жестикулировали, можно было понять, что разговор был не из приятных и не из мирных.
Трактор затарахтел, словно тысячу молотков начали стучать по стволам белеющих в темных сумерках берез. Включенные фары выбросили снопы света, отчего сумерки еще больше сгустились.
Федор Петрович дал задний ход, подогнал машину к лафетной жатке и когда соскакивал с сидения, чтобы подцепить ее, услышал последние слова Устиньи:
– Все высказал? Или еще осталось?
– Если мало, могу добавить, – ответил Афанасий.
– Постыдился бы чужого человека.
– Чего его стыдиться? Он свой.
– Ну, ладно! Вот последний раз тебе сказываю: надо мной можешь какие угодно шутки шутить, а коли на массиве и дальше барахлить будешь, завтра же тебе отставку дам. В правление пойдешь.
– Ты меня правлением не пугай.
– Тебя не испугаешь. Давно известно. А все-таки пойдешь!
Не дожидаясь ответа, Устинья ударила лошадь ногой, взяла с места в намет.
Афанасий махнул рукой и отрывисто скомандовал Федору Петровичу:
– Поехали! Нечего время терять...
Неслышно и незаметно бежит время. Смоляное небо висит над землей. В середине его мерцает яркими точками Большая Медведица. Застыли в неподвижной дреме таинственные, как в сказке, леса. Над сонной землей – непрерывный гул. Справа, где-то в стороне Сункулей, и слева, за озером Камышным, то вспыхивают, то гаснут, как зарницы, огни уборочных машин, слышится непрерывное тарахтение моторов.
Иногда сквозь стрекот лафетной жатки, повизгивание гусениц и рокот трактора доносится до слуха Федора Петровича нетерпеливый окрик:
– Давай, дава-ай, не сбавляй ходу!
Это кричит Афанасий. Он не сидит, как положено, а стоит на своем рабочем месте, чуть наклонившись и вцепившись обеими руками в штурвал. Голова у него не покрыта, рубаха расстегнута, через открытый ворот видна широкая сильная грудь. Яркие огни фар режут ночную тьму, далеко освещая колышущуюся, с набухшими колосьями пшеницу. Сжатая пшеница ровным рядом ложится на полотно хедера, движется к выбросу сплошным потоком, и сзади жатки, погружаясь в темноту, как в темную воду, ложится такая же непрерывная линия высокого валка.
Трактор идет без рывков, словно плывет по земле, изредка только, на поворотах, замедляя ход.
Много раз уже оглядывался Федор Петрович, зорко всматривался в сжатую полосу, в ощетинившуюся свежую стерню. Не балует ли снова Афанасий, не остаются ли в стерне колосья? Понял он свою ошибку или не понял?
Часов в одиннадцать ночи, незадолго до окончания смены, с полевого стана пришла Устинья Терентьевна. Не поленилась, прошла за жаткой вокруг всего массива, придирчиво осмотрела и только тогда помахала рукой, приказала остановиться.
Афанасий сошел с жатки, потрепал Устинью по спине и добродушно спросил:
– Опять проверяешь?
– А то как же! – ответила Устинья. В глазах ее блеснул радостный огонек, не то от добродушного тона Афанасия, не то оттого, что она осталась довольна его работой.
– Ну, ну. Проверяй.
Устинья вместо ответа прильнула к нему, погладила его слипшиеся от пота волосы.
– Устал, наверное, родимый?
– Понятно, устал. Ведь не в бабки играл.
– Вот такого, хорошего, я тебя люблю в сто раз больше, – не стесняясь присутствия Федора Петровича, ласково сказала Устинья.
– Чем кого?!
– А вот когда ты становишься дурачком и ершом, не люблю.
– Ишь ты какая у меня, —засмеялся Афанасий. Схватил Устинью под локти, приподнял на руках и затем бережно опустил на стерню.
Федор Петрович удивленно посмотрел на обоих и покачал головой.
Устинья поправила прядь волос, выбившихся из-под платка, и решительно крикнула:
– Ну, тракторист, заводи, поехали дальше!
Афанасий полез было обратно на жатку, но Устинья схватила его за плечо, остановила.
– Иди на трактор. Отдохни. Я сама тут управлюсь.
– Смотри, осторожней, – не возражая предупредил Афанасий.
– Ничего, не впервой! Хоть и не ценишь нас, баб, а мы тебе не уступим.
Федор Петрович включил мотор трактора. Афанасий на ходу ловко вскочил на сидение и, усаживаясь рядом, словно старому другу, сказал Федору Петровичу:
– Вот чертова баба! Не могу на нее долго сердиться.
– А я что-то вас не пойму... – отозвался Федор Петрович. – То вы ссоритесь, а то...
– Да ведь жена! Десять лет вместе живем и все время то ссоримся, то миримся, никак характерами не сойдемся. Я не люблю, чтобы мне на ногу наступали, а она и того хуже. Что камень, никак не расколешь! Вся в отца! Говорил ей: «Не ходи на полевода учиться». Не послушалась, пошла. Вот теперь второй год вместе с нами по полям скачет. Приходит домой на час, на два, ребятишек умоет, приберет и опять айда в поле! Сегодня утром дома поссорились. Из-за бабки. Ворчит бабка-то. Тут еще и я чуток в поле нагрешил. По правде сказать, хотелось в первый день выезда на уборку класс показать, а не вышло. Никому баба спуску не даст, хоть сват, хоть брат.