355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Шаров » Маленькие становятся большими (Друзья мои коммунары) » Текст книги (страница 3)
Маленькие становятся большими (Друзья мои коммунары)
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:10

Текст книги "Маленькие становятся большими (Друзья мои коммунары)"


Автор книги: Александр Шаров


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

МЫ В КОММУНЕ

Прошло уже три месяца, как мы с Мотькой живем в коммуне, а все еще каждую ночь мне снится, будто мы плутаем по узким переулкам, бежим, увязая в сугробах, через какие-то пустыри, греемся у костров среди безлюдных площадей, спим в оледенелых парадных, как можно теснее прижимаясь друг к другу.

Ночью просыпаюсь и в первый момент не могу понять, где я, куда исчез Мотька. Неужели ушел без меня? Открываю глаза и тихо, чтобы никого не разбудить, объясняю сам себе:

– Это и есть коммуна. Чего же бояться? Мотька на соседней койке. И Ласька здесь, только он спит в том конце зала. Привыкнешь к темноте и сразу увидишь дверь, а справа от нее, первую в ряду, Ласькину койку.

Темнота редеет. Серые полосы напротив – это шведская стенка: спальня мальчиков помещается в бывшем гимнастическом зале. Слышны редкие удары, будто осторожно стучат в дверь. Это на перекладинах шведской стенки намерзли сосульки; вчера протопили, и сосульки тают, роняя на пол тяжелые капли. В углу – пирамида с винтовками чоновцев, а за ней – свернутое знамя.

Это и есть коммуна. И все-таки я знаю, что как только закрою глаза, снова кругом вырастут черные неосвещенные дома, серые сугробы, кривые переулки. Лучше уж не спать, хотя спать очень хочется.

И я изо всех сил стараюсь не спать.

Я вспоминаю, как старый коммунар Аршанница рассказывал нам с Мотькой и другим новичкам о рождении коммуны…

…Это было в семнадцатом году. Тимофей Васильевич вышел из минской тюрьмы тяжело больным, харкающим кровью.

– Ехать в Москву в таком состоянии – самоубийство, – сказал врач. – Самоубийство в первый революционный год – что может быть преступнее? Вам необходимо месяца три пожить среди лесов, пропитаться лесным воздухом.

Так Тимофей Васильевич очутился в деревне Смолокуровке, в глубине Полесья.

Месяц он лежал пластом, но уже тогда к нему наведывались ребята. Первым к избе, где он жил, нашел дорогу Егор Лобан, тринадцатилетний паренек, у которого отца убили на фронте, в Мазурских болотах, а мать умерла с голоду. Лобан привел своих товарищей, а потом стали ходить ребята не только из Смолокуровки, но и из соседних деревень. Школа давно не работала, и изба эта сделалась и школой и молодежным клубом. Там зимой семнадцатого года была создана первая по волости ячейка юных коммунистов.

…Время было трудное. В январе в соседней Матулинской волости вспыхнуло кулацкое восстание. Скоро стало известно, что разбитая красногвардейцами банда отступает из Матулино в леса, убивая в попутных селах коммунистов. Смолокуровка лежала на пути банды, и Тимофей Васильевич получил от волостного комитета партии приказ немедленно уходить из села.

Днем, когда ребята собрались у него, Тимофей Васильевич рассказал о том, что произошло.

– Я ухожу в волость, а оттуда – на станцию и в Москву, – закончил он. – Если кто-нибудь из вас хочет уйти вместе со мной из родных мест, чтобы учиться в Москве, – дорога открыта. Только подумайте хорошенько, посоветуйтесь: это ведь совсем не простая вещь…

Вечером в избу пришли пятнадцать человек с котомками за плечами, так что нечего было и спрашивать, что они решили.

Перед уходом Тимофей Васильевич еще раз предупредил:

– Если кто по пути передумает, пусть поворачивает: дорогу ведь знаете, найдете с закрытыми глазами.

Вышли к ночи, в полной темноте, и шли молча, осторожно ступая по узкой лесной дороге. Знали и помнили, что не только одно неосторожное слово, возглас, но и хруст ветки под ногами может стоить жизни Тимофею Васильевичу. По лесу шныряли бандиты, а он коммунист, большевик, его успели узнать не только смолокуровские, но и окрестные кулаки.

Шли гуськом, в такой темноте, что вытянешь руку – и не видишь ладони, точно она растаяла. До волости двадцать верст. Шли, и при каждом шорохе казалось: кто-то не выдержал, свернул к дому. Еще кто-то, еще… Может быть, теперь один ты бредешь по лесной дороге за Тимофеем Васильевичем.

Трифоново, волостное село, лежит среди самой чащобы, как Смолокуровка. Шли в кромешной тьме, свернули и вдруг увидели избу с флагом, полоскавшимся над освещенным окном, – волостной комитет РКП (б).

Лобан первым подошел к избе. Остальные ребята выходили из леса один за другим. Тимофей Васильевич стоял у окна и каждого, кто подходил, поворачивал к себе, потом подталкивал к дверям:

– Ну, иди греться!

Последним из лесу показался Аршанница; он замыкал колонну.

– Значит, все! – сказал Тимофей Васильевич, вслед за Аршанницей входя в помещение. – Все пятнадцать человек…

Оказывается, никто не струсил, не повернул к дому, не убежал.

В большой комнате на корточках перед печкой сидел сторож. Пламя вырывалось из открытой дверцы, жарко гудело, охватывая смолистые поленья. Ребята стояли вокруг и грелись.

Тимофей Васильевич шагнул к столу, покрытому красным кумачом.

– Ребята, – сказал он, поднимая голову, – путь до Москвы долгий. Знаете, что нам сейчас нужно больше всего?

Он подождал немного и сам ответил:

– Знамя! Какой же это отряд, если нет у него знамени? Кто из вас умеет рисовать?

– Я, – откликнулся Лобан.

– Пиши! Нет кисти – ничего, пиши пером, вот тут, на этом кумаче. – Тимофей Васильевич оглядел ребят и громко закончил: – Пиши так: «Школа-коммуна».

Сторож поднялся и сказал:

– Как же это? Имущество ведь казенное, советское…

– А разве знамя будет не советское? Самое советское! – перебил Тимофей Васильевич. – Большевистское знамя. Верно, ребята?

Ребята ответили вразброд, но дружно: «Верно!» – и сторож больше не спорил.

А Лобан, макая ручку с пером в чернильницу и наклонившись над столом, осторожно выводил буква за буквой те два слова, которые диктовал Тимофей Васильевич: «Школа-коммуна».

…В темноте знамя кажется черным, но на самом деле оно красное, кумачовое. Мы в коммуне. Все-таки и теперь мне кажется, что сон, который разбудил меня, вернется, как только я закрою глаза. Он только и ждет этого. Я поднимаюсь и на цыпочках крадусь к Ласькиной койке. Ласька закутался с головой, но из-под одеяла слышно его дыхание.

Теперь на душе спокойно, и больше я ничего не боюсь. Возвращаюсь к своей койке и засыпаю.


ГИПНОТЕЗЕР

Тимофей Васильевич зовет Роберта Мартыновича, завхоза коммуны, не по имени-отчеству, а старой его партийной кличкой – Август; ведь они семь лет были вместе на каторге.

И мы чаще всего обращаемся к Роберту Мартыновичу так же: «Товарищ Август!»

У Августа круглая, совершенно голая, и зимой и летом темная от загара голова, крупный нос, твердо сжатые губы; глаза под выгоревшими бровями кажутся строгими, даже сердитыми.

Но они только кажутся такими.

О себе Август говорит:

– Вся моя жизнь – это цифры и счета. Трудно придется мне, когда коммунизм победит окончательно и с деньгами покончат раз и навсегда. Одно утешение: Ротшильду с Пирпонтом Морганом будет еще хуже.

Канцелярия – владения Роберта Мартыновича – зимой погружается в ледяной холод. Если притронуться к печке-буржуйке, пальцы примерзают к красноватой от ржавчины жести; диван покрыт инеем, и каждый, кто заходит в канцелярию, старается скорее окончить дело и убежать. Только Август сидит как ни в чем не бывало и пишет, по мере надобности перочинным ножиком пробивая лед в чернильнице.

Печка-буржуйка протапливается раз в месяц, когда Роберт Мартынович проверяет счета и составляет баланс. В остальные дни Август не возьмет из сарая и одного полена коммунарских дров, хотя у него давний жестокий ревматизм и он очень любит тепло.

Дни, когда составляется баланс и протапливается канцелярия, называют у нас «большим костром». Конечно, Политнога еще накануне узнает о «большом костре», и мы с ним первыми занимаем места на продавленном диване рядом с раскаленной печуркой.

Под полом, в зимнем тайнике, ворочается еж. Обманутый теплом, он принюхивается сквозь сон: не пришла ли весна, не оттаивает ли земля, не лопаются ли почки на деревьях? Но ничего такого в воздухе не чувствуется, и еж снова засыпает.

Август пишет, шепотом повторяя цифры:

– Тысячи и десятки тысяч, а что будет дальше – миллионы и миллиарды? Деньги катятся вниз, как санки с американской горки. – Он поднимает на нас глаза: – Ко всем бедам – еще вы. Что вам понадобилось?

– Вы обещали рассказать что-нибудь, – напоминает Мотька.

– О чем? Что я знаю, кроме цифр?..

Но Август не выгоняет нас, а это главное.

Мы греемся у печки и ждем, когда начнет темнеть. Оледенелое окно становится багрово-красным. Солнце некоторое время еще висит над садом и скрывает наконец за оградой круглую, бронзовую, как у Августа, голову. Электричество, на наше счастье, не горит сегодня, и Роберт Мартынович откладывает работу.

– Мне поручили отвезти деньги в Нижний, – как всегда, без предисловий начинает он. – Сошел с поезда, на всякий случай проплутал часа два, чтобы сбить со следа шпиков, и отправился на явку. Свернул в переулок и сразу почувствовал, что дело плохо.

Август свел выгоревшие брови, вспоминая, как десять лет назад в трудный и тревожный день он заметил шпиков и угадал беду, нависшую над явкой.

– По городу прошли аресты, все связи были разорваны, и я решил вернуться в Питер, чтобы получить новые инструкции. Но и в столице жандармы разгромили организацию. Приходилось самому, на свой страх и риск, принимать решение. Подумав, я зашил деньги в подкладку пиджака и во второй раз поехал в Нижний. В каком бы глубочайшем подполье ни прятались нижегородские большевики, должны же они дышать, действовать, поддерживать связи с пролетариатом. Значит, найти их можно. И сделать это необходимо. Сами понимаете: деньги в подобных обстоятельствах – при провале – нужны до зарезу.

За окнами синеют сугробы, вокруг темных стволов вьется воронье, которого у нас в саду множество. Мы сидим и слушаем. Эту историю о том, как Август четыре месяца голодал, и не помышляя притронуться к партийным деньгам, как он, больной, в лохмотьях, где был зашит денежный пакет, скрывался от жандармов и искал, искал своих, мы уже слышали раньше, от Тимофея Васильевича. Август рассказывает не так увлекательно, совсем без подробностей, но нам все равно интересно.

– Иду и поглядываю. Кажется, «хвоста» нет… – продолжает Роберт Мартынович.

Но ему не удается довести рассказ до конца. Скрипнула и осторожно приоткрылась дверь. В щель просунулся сперва чрезвычайно длинный и тонкий нос, потом показались два глаза, выражающие испуг и нерешительность, буденовка со звездой и наконец худая фигура в обтрепанной шинели.

– По какому делу? – недовольно спрашивает Роберт Мартынович.

Человек в шинели, шагнув вперед, кладет на стол лист бумаги.

– Посвидчення! Удостоверение, – поясняет он односложно, по-украински мягко выговаривая слова, и выпрямляется, всей фигурой выражая ожидание и надежду.

– «Дано сие, – вслух читает Роберт Мартынович, – демобилизованному по ранению красноармейцу Пастоленко Федору Евтихиевичу в том, что он успешно окончил курсы гипноза и научного внушения при Госцирке Одесского губполитпросвета, где получил специальность факира и гипнотизера с правом чтения лекций и проведения сеансов, что подписью и печатью удостоверяется». Ты, значит, и есть Пастоленко? – испытующе спрашивает Роберт Мартынович.

– Точно так!

– Где воевал?

– В отдельном конном революционном отряде товарища Голованова, ранен под Шепетовкой, – с готовностью поясняет Пастоленко.

Август поглядывает то на нас, то на худое, с запавшими глазами лицо Пастоленко.

– Вечер гипноза? – вполголоса, сам с собой рассуждает он. – Что ж, один такой вечер провести – грех не велик. Да и деньги на культработу остались; что их беречь, если они катятся, как санки с американской горки?

Мотьки уже нет в канцелярии. Конечно, он убежал, чтобы первым сообщить коммунарам из ряда вон выходящую новость.

В спальне мальчиков все наличные обитатели сгрудились вокруг койки Егора Лобана, где рядом с владельцем сидят Мотька и Ефимка, по прозвищу «Фунтик».

Фунт успел сбегать в библиотеку и притащил изгрызенную крысами книгу. На обложке, под заголовком «Тайная сила гипноза», нарисован человек с орлиным носом и огромными черными глазами под сурово нависшими угольными бровями. По обеим сторонам лица изображены руки с вытянутыми вперед костлявыми пальцами.

Крысы не тронули переплета, но страницы изъедены так, что сохранились лишь узкие полоски желтоватой бумаги.

– «Хотя было известно, что мессер Джованни де Робатто наделен тайной магической силой…», – охрипшим от волнения голосом читает Фунт.

Ребята окружили чтеца и затаив дыхание слушают. Но больше на странице ничего нет, и, с сожалением перевернув полоску желтоватой бумаги, Фунт читает то, что напечатано на обороте:

– «…Случилось, что однажды, едучи по своему делу из Флоренции в Веспиньяно, встретил он странствующего монаха, который поведал ему, что старый маркиз Боноккарсо в страшном гневе прогнал единственного своего сына, храброго сеньора Лоренцо, и…»

Крысы, крысы… Только в крысиных желудках можно доискаться, что же совершил маркиз Боноккарсо, в лютом гневе изгнавший наследника.

– «…И тогда мессер Джованни де Робатто, – читает Фунт уцелевшие строки, – посмотрел на маркиза глубокими как ночь очами, так что старый сеньор впал в забытье и…»

– Хватит! – перебивает Егор Лобан.

И хотя всем нам хочется слушать дальше, а книжка со старыми, изъеденными страницами кажется еще более увлекательной, Фунт послушно захлопывает ее. Мессер Джованни де Робатто смотрит с уцелевшего переплета пронзительными глазами, не без любопытства оглядывая ребят, появившихся на свет через несколько столетий после его кончины.

– Чепуха и опиум! – презрительно добавляет Лобан, который, будучи комсомольцем, в противоположность старому маркизу Боноккарсо без всякого для себя ущерба выдерживает испепеляющий взгляд. Он даже сплевывает в знак полнейшего презрения к тайным силам гипноза. – Чепуха и опиум! – повторяет Егор еще раз.

– Но ведь в книжке написано… – робко возражает Фунт, питающий глубокое почтение к печатному слову.

– «В книжке»! – передразнивает Егор. – А когда книжка напечатана, дурья твоя башка?.. При старом режиме!..

Помолчав, все с той же насмешливой улыбкой Егор протягивает сильную руку с раскрытой широкой ладонью:

– Спорим – факир этот ваш никого не загипнозит. Давайте? На пайку хлеба!

Никто не принимает вызова.

…В спальне сдвинуты койки, на помосте около шведских стенок установлен стол, покрытый зеленой скатертью, а против помоста – ряды скамей. Ребята начинают собираться сразу после обеда, чтобы занять лучшие места.

В семь часов раздается звонок, и в дверях появляется Август вместе с нашим вчерашним знакомым. Я смотрю на них с тревогой. Почему-то мне сейчас до глубины души жалко демобилизованного факира, который был ранен под Шепетовкой, вдоволь наголодался и намерзся за свою жизнь. Кто из нас не знает, как это тяжело…

Мне жалко факира, страшно за него, и я предчувствую недоброе.

За ночь нос у Пастоленко стал словно еще тоньше и длиннее, а карие глаза полны безнадежной растерянности… Он поднимается на помост и, вглядываясь в сумерки, окутывающие зал, комкая в руках буденовку с красноармейской звездой, начинает лекцию:

– Раньше булы такие, шо казали, будто гипноз есть магия и колдовство под влиянием флюидов, но нема в нем ниякой матичной силы, а только одна наука, – тихо начинает Пастоленко, еще больше понижая голос, когда выговаривает такие незнакомые слова, как «магична сила» или «флюиды».

Без всякого сомнения, глаза Федора Пастоленко, робко выглядывающие из-под редких ресниц, совсем не похожи на испепеляющие очи мессера Джованни, которые снились мне всю ночь, а я ничуть не сомневаюсь, что и этому Джованни пришлось бы худо, столкнись он один на один с упрямым и уверенным в себе Егором Лобаном.

– Конечно, нема тут нияких флюидов, или, проще говоря, дурману, как нам на курсах поюснивали знающие люди, а одно научное внушение, – продолжает Пастоленко.

Лобан сидит на середине скамьи и не отрываясь смотрит на факира. Тот чувствует неверующий, иронический взгляд и сбивается еще больше, торопясь закончить лекцию.

– Может, кто пожелает подвергнуться гипнозу? – с тайной надеждой, что желающих не найдется, спрашивает наконец Пастоленко, ладонью стирая пот с лица.

Лобан встает и с той же насмешливой улыбкой поднимается на помост.

– Вы засыпаете, вы закрываете глаза и засылаете, – робко и просительно продолжает Пастоленко, положив худую свою руку на мощную ладонь Егора и плавно проводя другой рукой перед глазами Лобана.

Я люблю Егора и горжусь им – ведь он комсомолец и один из «первокоммунаров», как называют у нас ребят, вместе с Тимофеем Васильевичем создавших коммуну, он сильный и справедливый человек, – но сейчас я горячо желаю, чтобы Пастоленко взял верх и Егор уснул, повинуясь магнетической науке.

«Вы засыпаете, вы засыпаете, вы закрываете глаза», – беззвучно повторяю я вслед за факиром. Но это не помогает. Лобан сидит в той же вызывающей позе и смеющимися глазами смотрит в бледное и усталое, влажное от пота лицо Федора Пастоленко.

– У вас дуже сильная душевная организация, – безнадежно и почтительно говорит Пастоленко вслед Егору, вразвалочку спускающемуся с помоста в зал.

– Чепуха и опиум! – как бы про себя, однако так, что все слышат его слова, бормочет Лобан, занимая свое место. – Я же говорил, что чепуха…

Пастоленко стоит, пронзенный сотней насмешливых глаз, не зная, куда девать руки, и, как платком, вытирает мокрый лоб скомканной буденовкой.

– Може, ще кто спытае? – робко оглядывает он зал.

Тогда, не зная, зачем делаю это, повинуясь мгновенному чувству, поднимаюсь я.

Я иду к сцене почти помимо воли. Как будто мессер Джованни в критический для своего древнего искусства момент сошел с переплета и, невидимой тенью проскользнув между рядами, взял меня за руку и повел выручать неудачливого потомка.

Нет, разумеется, мессер Джованни ни при чем. Я встал и пошел к помосту потому, что очень уж трудно приходилось факиру и он был один.

Что происходило дальше, я помню плохо. Во всяком случае, как только Пастоленко сказал: «Вы засыпаете, вы засыпаете!» – я сразу закрыл глаза, в последний момент уловив гневный, не обещающий ничего доброго взгляд Лобана.

Закрыв глаза, я поднимался, вытягивал руки вперед, повинуясь тихому голосу факира, мешавшего русские и украинские слова, не зная в точности, делаю ли я это все по своей воле, чтобы выручить Федора Пастоленко, или не только по своей воле.

Южный говорок факира напоминал Малые Бродицы, и от этого Пастоленко становился ближе и дороже, как-то понятнее. С закрытыми глазами я поднимался, вытягивал руки, садился вновь, все время ощущая грозный взгляд Лобана, но ни на минуту не раскаиваясь в том, что делал.

Потом, когда раздались аплодисменты, я открыл глаза и увидел прямо перед собой длинноносое, еще более вытянувшееся от испытаний сегодняшнего вечера, но такое счастливое и умиротворенное лицо Пастоленко, что раз и навсегда перестал думать о правильности своего поступка и навсегда уверовал, что магическое искусство имеет и хорошие стороны.

Ребята восторженно хлопали. Коммуна признала и приняла факира, только Егор Лобан сидел на своем месте, не поднимая рук с колен, молчаливый и разгневанный.

…Кончился вечер. Звонок на ужин как волной смыл толпу коммунаров, окруживших факира, и мы с Пастоленко остались одни в темном коридоре.

Мы идем рядом. Иногда Пастоленко поворачивает голову ко мне, но ничего не говорит.

И это очень хорошо, что он не задает вопросов.

Мы заходим в канцелярию. «Большой костер» не кончился, буржуйка еще топится, и на диване, освещенные неярким пламенем, временами вырывающимся из-за открытой дверцы печурки, беседуют Тимофей Васильевич и Август.

– Распишитесь! – протягивает Август ведомость.

Пастоленко расписывается, но не уходит, стоит перед диваном с пером в руке.

– Так що, може, на работу меня визмите? Дуже потрибно!

Несколько секунд все молчат, слышно только, как потрескивает раскаленная труба.

– К сожалению, у нас нет штатной вакансии факира, – отзывается Август. – Такой должности Наркомпрос не предусмотрел…

– Хиба ж я… Да я столярное дело знаю, можу истопником буты…

Август смотрит своими испытующими глазами в лицо Пастоленко, оглядывает шинель, смятую буденовку…

– Это другое дело, – наконец решает он. – Собственно, и истопник не очень-то нам нужен: дров нет – но будут же они когда-нибудь! – Он поднимается и крепко пожимает руку Пастоленко: – Ну, поздравляю вас, Федор Евтихиевич. Поздравляю с вступлением в коммуну!


НА ЗАМЕРЗШЕЙ ПЛАНЕТЕ

Сегодня такой трудный день, что все время из головы не выходят стихи Коли Трубицына, которые еще давно, в поезде, когда мы ехали в Москву, он читал Анне Васильевне:

 
И голод – не горе,
И боль – не горе…
Горе – когда один ты в море.
Гляди не гляди,
Зови не зови —
Нет ни огня, ни души впереди.
 

Снег падает не переставая. Проснешься ночью, и, если долго дышать, оттает круглый островок на стекле. Тогда видны звезды, а под ними – ели, удерживающие в мохнатых лапах пушистые хлопья снега и вороньи гнезда.

Постепенно стекло снова покрывается пленкой; она становится все толще, деревья расплываются, сад отодвигается дальше и дальше.

…Задремав, я касаюсь лбом холодного стекла и снова раскрываю глаза.

Совсем затянуло продышанный кружок. Впрочем, смотреть все равно интересно. От звезд и луны сверкает лед на стекле. На подушку, на пол, на лица спящих ложатся разноцветные блики.

Хорошо проснуться в такой час! Ты один, никто не мешает думать. Но ты не чувствуешь одиночества – рядом ребята.

Я сижу, закутавшись в одеяло, сплю и не сплю. Мне представляется, что с двадцатого года прошли миллионы лет. Солнце на небе багровое, негреющее. Давно вымерзли все сады, какие только были на свете. Люди ходят по ледяной земле, закутавшись в шинели и шубы, но и шубы не греют.

А на окраине города огромные зеркала поворачиваются вслед за солнцем. Они ловят последнее тепло и собирают его в солнечные элеваторы, похожие на яйца сказочных птиц.

Весь город окружают эти теплохранилища. Они лежат на замерзшей земле, а над ними поднимается холодное красное, совсем ни капельки не греющее солнце. Трубы тянутся от солнечных элеваторов к главному теплохранилищу – железному дому без окон и дверей.

…Однажды утром солнце не поднимается. Тогда все по подземным ходам спешат к главному теплохранилищу.

Тусклые лампы светятся у потолка. Люди жмутся друг к другу, но и это не спасает от холода. А главный ученый стоит у мраморного щита с медным рубильником.

Может быть, это выдумка и нет никакого тепла в солнечных элеваторах? Тогда все замерзнут!

Главный ученый поворачивает рубильник. И вот теплый воздух плывет в самые дальние уголки зала, как у нас в коммуне, когда привозят дрова.

…Мы с Фунтиком ходим по саду – от дома к ели и обратно. Головы прикрыты одной на двоих курткой, и приходится прижиматься теснее, щека к щеке, но зато нам тепло.

Фунту давно пора домой. Аршаннице вечером выступать с докладом о международном положении, а кто, кроме Фунтика, знает затаенные мысли Ллойд-Джорджа, интриги Франции и положение в Африке? Вероятно, Аршанница мечется по коридорам, не зовет, а рычит: «Фунт! Куда он делся, проклятый Фунт!»

Но Фунт не уходит. Мы уже протоптали тропинку от дома к ели. Только куртка, покрывающая головы, виднеется над краем снежного коридора.

– А дальше что? – спрашивает Фунт.

– …Тепло, – рассказываю я. – Оттого, что все так страшно боялись и так устали, хочется спать. А один мальчик, даже не мальчик, а паренек Витальо Сазанье, говорит: «Товарищи! Засыпать нельзя. Тепла хватит ненадолго. Мы погибнем тут. Надо сейчас же рыть траншею к вулкану и через кратер вулкана уйти в глубь земли. Там тепло и можно жить. Сейчас же, пока есть силы и время…»

В этот момент Аршанница, как коршун, налетает сверху. Он сдергивает куртку и обнаруживает под ней наши дрожащие, прижавшиеся друг к другу фигуры. Мы пытаемся бежать, но поздно. Мстительная рука швыряет нас в снег. Потом поднимает Фунта и тащит за собой.

Одному в саду скучно, и я тоже бреду домой. По правде говоря, надо сесть за уроки. Скоро привезут дрова, и, как только здание оттает, начнутся занятия, а первый урок – литература. Ольга Спиридоновна велела каждому написать сочинение на вольную тему.

Может быть, написать то, что я рассказывал Фунту?..

Я сажусь к столу, беру ручку с пером, но руки замерзли и писать не хочется. Откладываю ручку и принимаюсь бродить по коридорам, заглядывая в открытые двери. Внизу, в клубе, сидит Лида Быковская, очень старательная девочка с беленькими, всегда на удивление аккуратно заплетенными косичками. На коленях у Лиды маленькая подушка. Иногда она прячет руки под подушку и, отогревшись, продолжает писать, от старательности высунув кончик языка.

«Надо и мне браться за уроки, дело плохо», – с тоской думаю я, но ноги по собственной воле движутся вниз, в кухню. Тут сейчас самый лучший час. Кончился ужин, но печка не остыла еще. Артель, дежурившая по столовой – «распределение», как она называется, – собралась вокруг котла из-под каши. Дверь заперта, но я стучусь, и мне открывают.

Нет ничего вкуснее, чем розовая корка пшенной каши, оставшаяся на стенках котла. Староста срезает ее ножом, она длинными змеями падает на дно, и каждый ест вдоволь.

– Можно? – спрашиваю я.

– Только расскажи что-нибудь, – разрешает староста.

И я рассказываю ту же самую историю:

– Все глубже по узкому жерлу вулкана забираются люди. Теплее становится от подземного огня. И вот перед глазами открылась пещера со светящимися стенами. «Мы спасены!» – воскликнул Витальо Сазанье.

Легко и гладко течет рассказ, заедаемый пшенной коркой. И чудесная мысль приходит в голову: зачем писать сочинение, мучиться? Возьму с чердака пачку исписанной бумаги – ее там сколько угодно, – буду переворачивать листки и рассказывать, а все подумают, что я читаю.

Вот наконец привезли дрова. Растаял лед в аквариуме, и золотая рыбка ожила, ударила хвостом и метнулась к стеклянной стенке. Звонок сзывает на урок. Я иду вместе со всеми, но мне не весело. Ольга Спиридоновна уже в классе. Круглые ее, веселые и насмешливые глаза глядят прямо в душу.

– Ну, – начинает Ольга Спиридоновна, – Алеша нас сегодня удивит. Смотрите, какую рукопись принес – целый роман!

Первая читает Лида, моя очередь за ней.

Лидино сочинение называется: «Четыре времени года». Вначале бывает весна и прилетают ласточки; потом лето, и все работают на полях; золотая осень – тогда собирают урожай; красавица-зима – дети надевают коньки и идут на каток…

Ах, какая все это чепуха! Мне представляется город, каким мы видели его, когда бродили с Мотькой по Москве. Стоят трамваи, примерзшие к рельсам, горит дымный костер, дует ледяной ветер, обмораживающий щеки, трудно дышать…

– Алеша! Ты заснул, Алексей? – окликает Ольга Спиридоновна. – Читай, мы слушаем!

Сердце бьется так часто, что даже больно. Листки лежат на коленях, но все слова исчезли. Только круглые, все знающие, насмешливые глаза сверкают впереди. Надо ни о чем не думать, как будто рядом один Фунтик, а кругом безлюдный сад.

Я набираю воздух в грудь и начинаю читать:

– Это, значит, было, значит, после того, значит, когда солнце, значит…

– Подожди! – перебивает Ольга Спиридоновна. – У тебя так и написано через каждое слово «значит»? Не волнуйся и читай, как написано!

Легко сказать «не волнуйся и читай, как написано»! Много бы я отдал за то, чтобы у меня было написанное сочинение. «Значит» разрывает фразу, от него невозможно избавиться: «значит… значит… значит…»

– В чем дело, Алеша? Дай я сама прочитаю.

Ольга Спиридоновна протягивает руку, спокойно берет пачку листков, смотрит на первую страничку, быстро листает вторую, третью, четвертую…

– Ну, слушайте, ребята, – говорит Ольга Спиридоновна. – Слушайте Алешино сочинение: «Тетрадей для чистописания – 100 – 25 коп., грифельная доска – 1–3 руб. 15 коп.»

Чуда не произошло. Я поднимаюсь и выхожу из класса.

Что мне делать? Можно выброситься из окна второго этажа, в снег, чтобы разбиться, но не совсем. Или лучше убежать, стать знаменитым буденновцем и только через много лет вернуться в коммуну.

Я думаю, думаю и ничего не могу придумать…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю