Текст книги "Игра в карты по–русски"
Автор книги: Александр Пушкин
Соавторы: Антон Чехов,Лев Толстой,Александр Куприн,Михаил Лермонтов,Александр Грин,Алексей Толстой,Евгений Замятин,Леонид Андреев,Владимир Одоевский,Николай Некрасов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
– От кого вы всё это знаете? – спросила она, смеясь.
– От приятеля известной вам особы, – отвечал Томский, – человека очень замечательного!
– Кто ж этот замечательный человек?
– Его зовут Германном.
Лизавета Ивановна не отвечала ничего, но ее руки и ноги поледенели…
– Этот Германн, – продолжал Томский, – лицо истинно романтическое: у него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля. Я думаю, что на его совести по крайней мере три злодейства. Как вы побледнели!..
– У меня голова болит… Что же говорил вам Германн, – или как бишь его?..
– Германн очень недоволен своим приятелем: он говорит, что на его месте он поступил бы совсем иначе… Я даже полагаю, что Германн сам имеет на вас виды, по крайней мере он очень неравнодушно слушает влюбленные восклицания своего приятеля.
– Да где ж он меня видел?
– В церкви, может быть – на гулянье!.. Бог его знает! может быть, в вашей комнате, во время вашего сна: от него станет…
Подошедшие к ним три дамы с вопросами – oubli ou regret? [11]11
забвение или сожаление (фр.).
[Закрыть]– прервали разговор, который становился мучительно любопытен для Лизаветы Ивановны.
Дама, выбранная Томским, была сама княжна ***. Она успела с ним изъясниться, обежав лишний круг и лишний раз повертевшись перед своим стулом. – Томский, возвратясь на свое место, уже не думал ни о Германне, ни о Лизавете Ивановне. Она непременно хотела возобновить прерванный разговор; но мазурка кончилась, и вскоре после старая графиня уехала.
Слова Томского были не что иное, как мазурочная болтовня, но они глубоко заронились в душу молодой мечтательницы. Портрет, набросанный Томским, сходствовал с изображением, составленным ею самою, и, благодаря новейшим романам, это уже пошлое лицо пугало и пленяло ее воображение. Она сидела, сложа крестом голые руки, наклонив на открытую грудь голову, еще убранную цветами… Вдруг дверь отворилась, и Германн вошел. Она затрепетала…
– Где же вы были? – спросила она испуганным шепотом.
– В спальне у старой графини, – отвечал Германн, – я сейчас от нее. Графиня умерла.
– Боже мой!., что вы говорите?..
– И кажется, – продолжал Германн, – я причиною ее смерти.
Лизавета Ивановна взглянула на него, и слова Томского раздались в ее душе: у этого человека по крайней мере три злодейства на душе!Германн сел на окошко подле нее и все рассказал.
Лизавета Ивановна выслушала его с ужасом. Итак, эти страстные письма, эти пламенные требования, это дерзкое, упорное преследование, всё это было не любовь! Деньги, – вот чего алкала его душа! Не она могла утолить его желания и осчастливить его! Бедная воспитанница была не что иное, как слепая помощница разбойника, убийцы старой ее благодетельницы!.. Горько заплакала она в позднем, мучительном своем раскаянии. Германн смотрел на нее молча: сердце его также терзалось, но ни слезы бедной девушки, ни удивительная прелесть ее горести не тревожили суровой души его. Он не чувствовал угрызения совести при мысли о мертвой старухе. Одно его ужасало: невозвратная потеря тайны, от которой ожидал обогащения.
– Вы чудовище! – сказала наконец Лизавета Ивановна.
– Я не хотел ее смерти, – отвечал Германн, – пистолет мой не заряжен.
Они замолчали.
Утро наступало. Лизавета Ивановна погасила догорающую свечу: бледный свет озарил ее комнату. Она отерла заплаканные глаза и подняла их на Германна: он сидел на окошке, сложа руки и грозно нахмурясь. В этом положении удивительно напоминал он портрет Наполеона. Это сходство поразило даже Лизавету Ивановну.
– Как вам выйти из дому? – сказала наконец Лизавета Ивановна. – Я думала провести вас по потаенной лестнице, но надобно идти мимо спальни, а я боюсь.
– Расскажите мне, как найти эту потаенную лестницу; я выйду.
Лизавета Ивановна встала, вынула из комода ключ, вручила его Германну и дала ему подробное наставление. Германн пожал ее холодную безответную руку, поцеловал ее наклоненную голову и вышел.
Он спустился вниз по витой лестнице и вошел опять в спальню графини. Мертвая старуха сидела окаменев; лицо ее выражало глубокое спокойствие. Германн остановился перед нею, долго смотрел на нее, как бы желая удостовериться в ужасной истине; наконец вошел в кабинет, ощупал за обоями дверь и стал сходить по темной лестнице, волнуемый странными чувствованиями. По этой самой лестнице, думал он, может быть, лет шестьдесят назад, в эту самую спальню, в такой же час, в шитом кафтане, причесанный à l'oiseau royal [12]12
«королевской птицей» (фр.).
[Закрыть], прижимая к сердцу треугольную свою шляпу, прокрадывался молодой счастливец, давно уже истлевший в могиле, а сердце престарелой его любовницы сегодня перестало биться…
Под лестницею Германн нашел дверь, которую отпер тем же ключом, и очутился в сквозном коридоре, выведшем его на улицу.
V
В эту ночь явилась ко мне покойница баронесса фон В ***. Она была вся в белом и сказала мне: «Здравствуйте, господин советник!»
Шведенборг
Три дня после роковой ночи, в девять часов утра, Германн отправился в *** монастырь, где должны были отпевать тело усопшей графини. Не чувствуя раскаяния, он не мог, однако, совершенно заглушить голос совести, твердившей ему: ты убийца старухи! Имея мало истинной веры, он имел множество предрассудков. Он верил, что мертвая графиня могла иметь вредное влияние на его жизнь, – и решился явиться на ее похороны, чтобы испросить у ней прощения.
Церковь была полна. Германн насилу мог пробраться сквозь толпу народа. Гроб стоял на богатом катафалке под бархатным балдахином. Усопшая лежала в нем с руками, сложенными на груди, в кружевном чепце и в белом атласном платье. Кругом стояли ее домашние: слуги в черных кафтанах с гербовыми лентами на плече и со свечами в руках; родственники в глубоком трауре, – дети, внуки и правнуки. Никто не плакал; слезы были бы – une affectation [13]13
притворством (фр.).
[Закрыть]. Графиня так была стара, что смерть ее никого не могла поразить и что ее родственники давно смотрели на нее как на отжившую. Молодой архиерей произнес надгробное слово. В простых и трогательных выражениях представил он мирное успение праведницы, которой долгие годы были тихим, умилительным приготовлением к христианской кончине. «Ангел смерти обрел ее, – сказал оратор, – бодрствующую в помышлениях благих и в ожидании Жениха полунощного». Служба совершилась с печальным приличием. Родственники первые пошли прощаться с телом. Потом двинулись и многочисленные гости, приехавшие поклониться той, которая так давно была участницею в их суетных увеселениях. После них и все домашние. Наконец приблизилась старая барская барыня, ровесница покойницы. Две молодые девушки вели ее под руки. Она не в силах была поклониться до земли, – и одна пролила несколько слез, поцеловав холодную руку госпожи своей. После нее Германн решился подойти ко гробу. Он поклонился в землю и несколько минут лежал на холодном полу, усыпанном ельником. Наконец приподнялся, бледен как сама покойница, взошел на ступени катафалка и поклонился… В эту минуту показалось ему, что мертвая насмешливо взглянула на него, прищуривая одним глазом. Германн, поспешно подавшись назад, оступился и навзничь грянулся об земь. Его подняли. В то же самое время Лизавету Ивановну вынесли в обмороке на паперть. Этот эпизод возмутил на несколько минут торжественность мрачного обряда. Между посетителями поднялся глухой ропот, а худощавый камергер, близкий родственник покойницы, шепнул на ухо стоящему подле него англичанину, что молодой офицер ее побочный сын, на что англичанин отвечал холодно: «Oh?»
Целый день Германн был чрезвычайно расстроен. Обедая в уединенном трактире, он, против обыкновения своего, пил очень много, в надежде заглушить внутреннее волнение. Но вино еще более горячило его воображение. Возвратясь домой, он бросился, не раздеваясь, на кровать и крепко заснул.
Он проснулся уже ночью: луна озаряла его комнату. Он взглянул на часы: было без четверти три. Сон у него прошел; он сел на кровать и думал о похоронах старой графини.
В это время кто-то с улицы заглянул к нему в окошко, – и тотчас отошел. Германн не обратил на то никакого внимания. Чрез минуту услышал он, что отпирали дверь в передней комнате. Германн думал, что денщик его, пьяный по своему обыкновению, возвращался с ночной прогулки. Но он услышал незнакомую походку: кто-то ходил, тихо шаркая туфлями. Дверь отворилась, вошла женщина в белом платье. Германн принял ее за свою старую кормилицу и удивился, что могло привести ее в такую пору. Но белая женщина, скользнув, очутилась вдруг перед ним, – и Германн узнал графиню!
– Я пришла к тебе против своей воли, – сказала она твердым голосом, – но мне велено исполнить твою просьбу. Тройка, семерка и туз выиграют тебе сряду, – но с тем, чтобы ты в сутки более одной карты не ставил и чтоб во всю жизнь уже после не играл. Прощаю тебе мою смерть, с тем чтоб ты женился на моей воспитаннице Лизавете Ивановне…
С этим словом она тихо повернулась, пошла к дверям и скрылась, шаркая туфлями. Германн слышал, как хлопнула дверь в сенях, и увидел, что кто-то опять поглядел к нему в окошко.
Германн долго не мог опомниться. Он вышел в другую комнату. Денщик его спал на полу; Германн насилу его добудился. Денщик был пьян по обыкновению: от него нельзя было добиться никакого толку. Дверь в сени была заперта. Германн возвратился в свою комнату, засветил свечку и записал свое видение.
VI
– Атáнде!
– Как вы смели мне сказать атáнде?
– Ваше превосходительство, я сказал атáнде-с!
Две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной природе, так же, как два тела не могут в физическом мире занимать одно и то же место. Тройка, семерка, туз – скоро заслонили в воображении Германна образ мертвой старухи. Тройка, семерка, туз – не выходили из его головы и шевелились на его губах. Увидев молодую девушку, он говорил: «Как она стройна!.. Настоящая тройка червонная». У него спрашивали: «который час», он отвечал: «без пяти минут семерка». Всякий пузастый мужчина напоминал ему туза. Тройка, семерка, туз – преследовали его во сне, принимая все возможные виды: тройка цвела перед ним в образе пышного грандифлора, семерка представлялась готическими воротами, туз огромным пауком. Все мысли его слились в одну, – воспользоваться тайной, которая дорого ему стоила. Он стал думать об отставке и о путешествии. Он хотел в открытых игрецких домах Парижа вынудить клад у очарованной фортуны. Случай избавил его от хлопот.
В Москве составилось общество богатых игроков, под председательством славного Чекалинского, проведшего весь век за картами и нажившего некогда миллионы, выигрывая векселя и проигрывая чистые деньги. Долговременная опытность заслужила ему доверенность товарищей, а открытый дом, славный повар, ласковость и веселость приобрели уважение публики. Он приехал в Петербург, Молодежь к нему нахлынула, забывая балы для карт и предпочитая соблазны фараона обольщениям волокитства. Нарумов привез к нему Германна.
Они прошли ряд великолепных комнат, наполненных учтивыми официантами. Несколько генералов и тайных советников играли в вист; молодые люди сидели, развалясь на штофных диванах, ели мороженое и курили трубки. В гостиной за длинным столом, около которого теснилось человек двадцать игроков, сидел хозяин и метал банк. Он был человек лет шестидесяти, самой почтенной наружности; голова покрыта была серебряной сединою; полное и свежее лицо изображало добродушие; глаза блистали, оживленные всегдашнею улыбкою. Нарумов представил ему Германна. Чекалинский дружески пожал ему руку, просил не церемониться и продолжал метать.
Талья длилась долго. На столе стояло более тридцати карт. Чекалинский останавливался после каждой прокидки, чтобы дать играющим время распорядиться, записывал проигрыш, учтиво вслушивался в их требования, еще учтивее отгибал лишний угол, загибаемый рассеянною рукою. Наконец талья кончилась. Чекалинский стасовал карты и приготовился метать другую.
– Позвольте поставить карту, – сказал Германн, протягивая руку из-за толстого господина, тут же понтировавшего. Чекалинский улыбнулся и поклонился, молча, в знак покорного согласия. Нарумов, смеясь, поздравил Германна с разрешением долговременного поста и пожелал ему счастливого начала.
– Идет! – сказал Германн, подписав мелом куш над своею картою.
– Сколько-с? – спросил, прищуриваясь, банкомет: – извините-с, я не разгляжу.
– Сорок семь тысяч, – отвечал Германн.
При этих словах все головы обратились мгновенно, и все глаза устремились на Германна. – Он с ума сошел! – подумал Нарумов.
– Позвольте заметить вам, – сказал Чекалинский с неизменной своею улыбкою, – что игра ваша сильна: никто более двухсот семидесяти пяти семпелем здесь еще не ставил.
– Что ж? – возразил Германн, – бьете вы мою карту или нет?
Чекалинский поклонился с видом того же смиренного согласия.
– Я хотел только вам доложить, – сказал он, – что, будучи удостоен доверенности товарищей, я не могу метать иначе, как на чистые деньги. С моей стороны я конечно уверен, что довольно вашего слова, но для порядка игры и счетов прошу вас поставить деньги на карту.
Германн вынул из кармана банковый билет и подал его Чекалинскому, который, бегло посмотрев его, положил на Германнову карту.
Он стал метать. Направо легла девятка, налево тройка.
– Выиграла! – сказал Германн, показывая свою карту.
Между игроками поднялся шепот. Чекалинский нахмурился, но улыбка тотчас возвратилась на его лицо.
– Изволите получить? – спросил он Германна.
– Сделайте одолжение.
Чекалинский вынул из кармана несколько банковых билетов и тотчас расчелся. Германн принял свои деньги и отошел от стола. Нарумов не мог опомниться. Германн выпил стакан лимонаду и отправился домой.
На другой день вечером он опять явился у Чекалинского. Хозяин метал. Германн подошел к столу; понтеры тотчас дали ему место. Чекалинский ласково ему поклонился.
Германн дождался новой тальи, поставил карту, положив на нее свои сорок семь тысяч и вчерашний выигрыш.
Чекалинский стал метать. Валет выпал направо, семерка налево.
Германн открыл семерку.
Все ахнули. Чекалинский видимо смутился. Он отсчитал девяносто четыре тысячи и передал Германну. Германн принял их с хладнокровием и в ту же минуту удалился.
В следующий вечер Германн явился опять у стола. Все его ожидали. Генералы и тайные советники оставили свой вист, чтоб видеть игру, столь необыкновенную. Молодые офицеры соскочили с диванов; все официанты собрались в гостиной. Все обступили Германна. Прочие игроки не поставили своих карт, с нетерпением ожидая, чем он кончит. Германн стоял у стола, готовясь один понтировать противу бледного, но всё улыбающегося Чекалинского. Каждый распечатал колоду карт. Чекалинский стасовал. Германн снял и поставил свою карту, покрыв ее кипой банковых билетов. Это похоже было на поединок. Глубокое молчание царствовало кругом.
Чекалинский стал метать, руки его тряслись. Направо легла дама, налево туз.
– Туз выиграл! – сказал Германн и открыл свою карту.
– Дама ваша убита, – сказал ласково Чекалинский.
Германн вздрогнул: в самом деле, вместо туза у него стояла пиковая дама. Он не верил своим глазам, не понимая, как мог он обдернуться.
В эту минуту ему показалось, что пиковая дама прищурилась и усмехнулась. Необыкновенное сходство поразило его…
– Старуха! – закричал он в ужасе.
Чекалинский потянул к себе проигранные билеты. Германн стоял неподвижно. Когда отошел он от стола, поднялся шумный говор. – Славно спонтировал! – говорили игроки. – Чекалинский снова стасовал карты: игра пошла своим чередом.
Заключение
Германн сошел с ума. Он сидит в Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: «Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!..»
Лизавета Ивановна вышла замуж за очень любезного молодого человека; он где-то служит и имеет порядочное состояние: он сын бывшего управителя у старой графини. У Лизаветы Ивановны воспитывается бедная родственница.
Томский произведен в ротмистры и женится на княжне Полине.
Лев Толстой
Записки маркёра
Рассказ
Так часу в третьем было дело. Играли господа: гость большой (так его наши прозвали), князь был (что с ним всё ездит), усатый барин тоже был, гусар маленький, Оливер, что в актерах был, Панбыли. Народу было порядочно.
Гость большой с князем играли. Только вот я себе с машинкой круг бильярда похаживаю, считаю: девять и сорок восемь, двенадцать и сорок восемь. Известно, наше дело маркёрское: у тебя еще во рту куска не было, и не спал-то ты две ночи, а всё знай покрикивай да шары вынимай. Считаю себе, смотрю: новый барин какой-то в дверь вошел, посмотрел, да и сел на диванчик. Хорошо.
«Кто, мол, это такой будет? из каких то есть», – думаю про себя.
Одет чисто, уж так чисто, что как с иголочки всё платье на нем: брюки триковые клетчатые, сюртучок модный, коротенький, жилет плюшевый и цепь золотая, а на ней всякие штучки висят.
Одет чисто, а уж из себя еще того чище: тонкий, высокий, волоса завиты наперед, по-модному, и с лица белый, румяный, – ну, сказать, молодец.
Оно известно, наше дело такое, что народу всякого видим: и самого что ни есть важного и дряни-то много бывает, так все хотя и маркёл, а к людям приноровишься, то есть в том разе, что в политике-то кое-что смыслишь.
Посмотрел я на барина, – вижу, сидит тихо, ни с кем незнаком, и платье-то на нем новехонько; думаю себе: али из иностранцев, англичан будет, али из графов каких приезжих. И даром что молодой, вид имеет в себе. Подле него Оливер сидел, так посторонился даже.
Кончили партию. Большой проиграл, кричит на меня:
– Ты, говорит, – всё врешь: не так считаешь, по сторонам смотришь.
Бранится, кий шваркнул и ушел. Вот поди ты! По вечерам с князем по пятидесяти целковых партию играют, а тут бутылку маконупроиграл и сам не в себе. Уж такой характер! Другой раз до двух часов играют с князем, денег в лузу не кладут, и уж знаю, денег нет ни у того, ни у другого, а всё форсят.
– Идет, – говорит, – от двадцати пяти угол?
– Идет!
Зевни только али шара не так поставь – ведь не каменный человек! – так еще норовит в морду заехать.
– Не на щепки, – говорит, – играют, а на деньги.
Уж этот пуще всех меня донимает.
Ну, хорошо. Только князь и говорит новому барину-то, как большой ушел:
– Не угодно ли, – говорит, – со мной сыграть?
– С удовольствием, – говорит.
Сидел он, так таким фофаном смотрит, что ну! Куражный то есть из себя; ну, а как встал, подошел к бильярду, и не то: заробел. Заробел не заробел, а видно, что уж не в своем духе. В платье, что ли, в новом неловко, али боится, что смотрят все на него, только уж форцу того нет. Ходит боком как-то, карманом за лузы цепляет, станет кий мелить – мел уронит. Где бы и сделал шара, так всё оглядывается да краснеет. Не то, что князь: тот уж привык – намелит, намелит себе руку, рукава засучит, да как пойдет садить, так лузы трещат, даром что маленький.
Сыграли две ли три партии, уж не помню, князь кий положил, говорит:
– Позвольте узнать, как ваша фамилия?
– Нехлюдов, – говорит.
– Ваш, – говорит, – батюшка корпусом командовал?
– Да, – говорит.
Тут по-французски что-то часто заговорили; уж я не понял. Должно, все родство вспоминали.
– А ревуар, – говорит князь, – очень рад с вами познакомиться.
Вымыл руки и ушел кушать; а тот стоит с кием у бильярда, шарики поталкивает.
Наше дело, известно, с новым человеком что грубей быть, то лучше: я взял шары, да и собираю. Он покраснел, говорит:
– Можно еще сыграть?
– Известно, – говорю, – на то бильярд стоит, чтоб играть. – А сам на него не смотрю, кии уставляю.
– Хочешь со мной играть?
– Извольте, – говорю, – сударь!
Шары поставил.
– На пролаз угодно?
– Что такое значит, – говорит, – на пролаз?
– Да так, – я говорю, – вы мне полтинничек, а я под бильярд пролезу.
Известно, ничего не видамши, чудно ему показалось, смеется.
– Давай, – говорит.
Хорошо. Я говорю:
– Мне вперед сколько пожалуете?
– Разве, – говорит, – ты хуже меня играешь?
– Как можно, – я говорю, – у нас против вас игроков мало.
Стали играть. Уж он и точно думает, что мастер: стучит так, что беда; а Пансидит да все приговаривает:
– Вот так шар! Вот так удар!
А какой!.. ударишка точно был, да расчету ничего не знает. Ну, как водится, проиграл я первую партию: полез, кряхчу. Тут Оливер, Панс местов пососкочили, киями стучат.
– Славно! Еще, – говорят, – еще!
А уж чего «еще»! Особенно Пан-тоза полтинник рад бы не то под бильярд, под Синий мост пролезть. А то туда же, кричит:
– Славно, – говорит, пыль не всю еще вытер.
Петрушка маркёл, я чай, всем известен. Тюрин был да Петрушка маркёл.
Только игры, известно, не открыл: проиграл другую.
– Мне, – говорю, – с вами, сударь, так и так не сыграть.
Смеется. Потом как выиграл я три партии – у них сорок девять было, у меня никого, – я положил кий на бильярд, говорю:
– Угодно, барин, на всю?
– Как на всю? – говорит.
– Либо три рубля за вами, либо ничего, – говорю.
– Как, – говорит, – разве я с тобой на деньги играю? Дурак!
Покраснел даже.
Хорошо. Проиграл он партию.
– Довольно, – говорит.
Достал бумажник, новенький такой, в аглицком магазине куплен, открыл, уж я вижу, пофорсить хотел. Полнехонек денег, да все сторублевые.
– Нет, – говорит, – тут мелочи нет.
Достал из кошелька три рубля.
– Тебе, – говорит, – два, да за партии, а остальное возьми на водку.
Благодарю, мол, покорно. Вижу, барин славный! Для такого можно полазить. Одно жаль: на деньги не хочет играть; а то, думаю, уж я бы изловчился: глядишь, рублей двадцать, а то и сорок потянул бы.
Как Панувидел деньги у молодого барина-то: «Не угодно ли, говорит, со мной партийку? Вы так отлично играете». Такой лисой подъехал. «Нет, говорит, извините: мне некогда». И ушел.
И черт его знает, кто он такой был, Панэтот. Прозвал его кто-то Паном, так и пошло. День-деньской, бывало, сидит в бильярдной, все смотрит. Уж его и били-то, и ругали, и в игру ни в какую не принимали, все сидит себе, принесет трубку и курит. Да уж и играл чисто… бестия!
Хорошо. Пришел Нехлюдов в другой раз, в третий, стал часто ходить. И утром и вечером, бывало, ходит. В три шара, алагер, пирамидку – всё узнал. Смелей стал, познакомился со всеми и играть стал порядочно. Известно, человек молодой, большой фамилии, с деньгами, так уважал каждый. Только с одним с гостем с большим раз как-то повздорил.
И из-за пустяков дело вышло.
Играли алагер князь, гость большой, Нехлюдов. Оливер и еще кто-то. Нехлюдов стоит около печки, говорит с кем-то, а большому играть, – он же крепко выпимши был в тот раз. Только шар его и придись как раз против самой печки: тесненько там, да и любит он размахнуться.
Вот он, не видал, что ли, Нехлюдова, али нарочито, как размахнется в шара, да Нехлюдова в грудь турником ка-ак стукнет! Охнул даже сердечный. Так что ж? Нет того, чтоб извиниться – грубый такой! Пошел себе дальше, на него и не посмотрел; да еще бормочет: «Чего, говорит, тут суются? От этого шара не сделал. Разве нет места?»
Тот подошел к нему, побледнел весь, а говорит, как ни в чем не был, учтиво так:
– Вы бы прежде, сударь, должны извиниться: вы меня толкнули, – говорит.
– Не до извинений мне теперь: я бы, – говорит, – должен выиграть, а теперь, – говорит, – вот моего шара сделают.
Тот ему опять говорит:
– Вы должны, – говорит, – извиниться.
– Убирайтесь вы, – говорит. – Вот пристал! – А сам все на своего шара смотрит.
Нехлюдов подошел к нему еще ближе да за руку его.
– Вы невежа, – говорит, – милостивый государь!
Даром что тоненький, молоденький, как девушка красная, а какой задорный: глазенки горят, вот так съесть его хочет. Большой-то гость мужчина здоровый, высокий – куда Нехлюдову!
– Что-о, – говорит, – я невежа!
Да как закричит, да как замахнется на него. Тут подскочили, кто был, за руки их поймали обоих, растащили.
Тары да бары, Нехлюдов говорит:
– Пусть он мне удовлетворенье даст, он меня оскорбил, дескать, – то есть дуэль хотел с ним иметь. Известно, господа: уж у них такое заведение… нельзя!.. Ну, одно слово, господа!
– Никакого, – говорит, – удовлетворения знать не хочу! Он мальчишка, больше ничего. Я его за уши выдеру.
– Ежели вы, – говорит, – не хотите драться, так вы не благородный человек.
А сам чуть не плачет.
– А ты, – говорит, – мальчишка: я от тебя ничем не обижусь.
Ну, развели их, как водится, по разным комнатам. Нехлюдов с князем дружны были.
– Поди, – говорит, – ради Бога, уговори его, чтобы он, то есть, на дуэль согласие сделал. Он, говорит, – пьян был; может, он опомнится. Нельзя, – говорит, – этому так кончиться.
Пошел князь. Большой говорит:
– Я, – говорит, – и на дуэли и на войне дрался. Не стану, – говорит, – с мальчишкой драться. Не хочу, да и шабаш.
Что ж, поговорили, поговорили, да и замолчали; только гость большой перестал к нам ездить.
Насчет этого, то есть конфузу, какой петушок был, амбиционный был… то есть Нехлюдов-то… а уж что касается чего другого прочего, так вовсе не смыслил. Помню раз.
– Кто у тебя здесь есть? – говорит князь Нехлюдову-то.
– Никого, – говорит.
– Как же, – говорит, – никого?
– Зачем? – говорит.
– Как зачем?
– Я, – говорит, – до сих пор так жил, так отчего же нельзя?
– Как: так жил? Не может быть!
И заливается-хохочет, и усатый барин тоже хохочет. Совсем на смех подняли.
– Так никогда? – говорят.
– Никогда.
Помирают со смеху. Я, известно, сейчас понял, что они так над ним смеются. Смотрю: что, мол, будет из него?
– Поедем, – говорит князь, – сейчас.
– Нет, ни за что! – говорит.
– Ну, полно! Это смешно, – говорит. – Выпей для куражу, да и поедем.
Принес я им бутылку шампанского. Выпили, повезли молодчика.
Приехали часу в первом. Сели ужинать, и собралось их много, что ни есть самые лучшие господа: Атанов, князь Разин, граф Шустах, Мирцов. И все Нехлюдова поздравляют, смеются. Меня позвали. Вижу – веселы порядочно.
– Поздравляй, – говорят, – барина.
– С чем? – говорю.
Как бишь он сказал? с посвещением ли, с просвящением ли, не помню уж хорошенько.
– Честь имею, – говорю, – поздравить.
А он красный сидит; улыбается только. То-то смеху-то было!
Хорошо. Приходят потом в бильярдную, веселы все, а уж Нехлюдов на себя не похож: глаза посоловели, губами водит, икает всё и уж слова не может сказать хорошенько. Известно, ничего не видамши, его и сшибло. Подошел он к бильярду, облокотился, да и говорит:
– Вам, – говорит, – смешно, а мне грустно. Зачем, – говорит, – я это сделал; и тебе, – говорит, – князь, и себе в жизнь свою этого не прощу.
Да как зальется, заплачет. Известно, выпил, сам не знает, что говорит. Подошел к нему князь, улыбается сам.
– Полно, – говорит, – пустяки!.. Поедем домой, Анатолий.
– Никуда, – говорит, – не поеду. Зачем я это сделал?
А сам-то заливается. Нейдет от бильярда, да и шабаш. Что значит человек молодой, непривычный.
Таким-то родом езжал он к нам часто. Приезжают раз с князем и с усатым господином, который всё с князем ходил. Из чиновников или из отставных каких он был, Бог его знает, только Федоткойего все господа звали. Скуластый, дурной такой, а ходил чисто и в карете езжал. За что его господа так любили, Бог их ведает. Федотка, Федотка, а глядишь – его и кормят, и поят, и деньги за него платят. Да уж и шельма же был! проиграет – не платит; а выиграет, так небось! Уж его и ругали-то, и бил в глазах моих гость большой, и на дуэль вызывал… все с князем под ручку ходит.
– Ты, – говорит, – пропадешь без меня. Я Федот, – говорит, – да не тот.
Шутник такой! Ну, ладно. Приехали, говорят:
– Давай алагер втроем составим.
– Давай, – говорит.
Стали играть по три рубля ставку. Нехлюдов с князем тары да бары.
– Ты, – говорит, – посмотри, какая у нее ножка. Нет, – говорит, – что ножка! у нее коса, – говорит, – хороша.
Известно, на игру не смотрят; только всё промеж себя разговаривают. А Федоткасвое дело помнит: знай с накатцем сыграет, а те промах али вовсе на себя. И зашиб по шести рублей с брата. С князем-то у них Бог знает какие счеты были, никогда друг другу денег не платили, а Нехлюдов достал две зелененьких, подает ему.
– Нет, – говорит, – я не хочу с тебя денег брать. Давай простую сыграем, китудубль то есть: либо вдвое, либо ничья.
Поставил я шаров. Федоткавперед взял, и стали играть. Нехлюдов-то бьет, чтоб пофорсить; другой раз на партии стоит: нет, говорит, не хочу, легко, мол, слишком; а Федоткасвое дело не забывает, знай себе подбирает. Известно, игру скрыл, да как будто невзначай и выиграй партию.
– Давай, – говорит, – еще на все.
– Давай.
Опять выиграл.
– С пустяков, – говорит, – началось. Я не хочу у тебя много выиграть. Идет на все?
– Идет.
Оно как бы ни было, пятидесяти-то рублей жалко. Уж Нехлюдов просит: «Давай на всю». Пошла да пошла, дальше да больше, двести восемьдесят рублей на него и набил. Федоткасноровку знает: простую проиграет, а угол выиграет. А князь сидит, видит, что дело всерьез пошло.
– Асе [14]14
Довольно (от фр. assez).
[Закрыть], – говорит, – асе.
Какой! всё куш прибавляют.
Наконец тому дело вышло, за Нехлюдовым пятьсот с чем-то рублей. Федоткакий положил, говорит:
– Не довольно ли? Я устал, – говорит.
А сам до зари готов играть, только б денежки были… политика, известно. Тому еще пуще хочется: давай да давай.
– Нет, – говорит, – ей-Богу, устал. Пойдем, – говорит, – наверх; там реванш возьмешь.
А наверху у нас в карты играли господа. Сначала преферансик, а там глядишь – любишь не любишьпойдет.
Вот с того самого числа так его Федоткаокрутил, что начал он к нам каждый день ездить. Сыграет партию-другую, да и наверх, да и наверх.
Уж что там у них бывало, Бог их знает; только что совсем другой человек стал, и с Федоткойвсё пошло заодно. Прежде, бывало, модный, чистенький, завитой, а нынче только с утра еще в настоящем виде; а как наверху побывал, придет взъерошенный, сюртук в пуху, в мелу, руки грязные.
Раз этаким манером приходит оттуда с князем, бледный, губы трясутся, и спорит что-то.
– Я, мол, не позволю емуговорить мне (как бишь он сказал?)… что я не великатен, что ли, и что онмоих карт не будет бить. Я, – говорит, – емудесять тысяч заплатил, так онмог бы при других-то быть осторожнее.
– Ну, полно, – говорит князь, – стоит ли на Федоткусердиться?
– Нет, – говорит, – я этого так не оставлю.
– Перестань, – говорит, – как можно до того унижаться, что с Федоткойиметь историю!
– Да ведь тут были посторонние.
– Что ж, – говорит, – посторонние? Ну хочешь, я его сейчас заставлю у тебя прощенья просить?
– Нет, – говорит.
И забормотали что-то по-французски, уж я не понял. Что ж? Тот же вечер с Федоткойвместе ужинали, и опять дружба пошла.
Хорошо. Придет другой раз один.
– Что, – говорит, – хорошо я играю?
Наше дело, известно: потрафлять каждому надо; скажешь: хорошо, – а какой хорошо, стучит дуром, а расчету ничего нет. И с того самого время, как с Федоткойсвязался, всё на деньги играть стал. Прежде не любил ни на что – ни на кушанье, ни на шампанское. Бывало, князь скажет: