355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Пушкин » Игра в карты по–русски » Текст книги (страница 15)
Игра в карты по–русски
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:06

Текст книги "Игра в карты по–русски"


Автор книги: Александр Пушкин


Соавторы: Антон Чехов,Лев Толстой,Александр Куприн,Михаил Лермонтов,Александр Грин,Алексей Толстой,Евгений Замятин,Леонид Андреев,Владимир Одоевский,Николай Некрасов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)

Александр Амфитеатров
История одного злосчастного дня

Володя Ратомский и Виктор Арагвин играли на биллиарде. Виктор брал все партии. После каждой он морщил лоб и, скашивая глаза на кончики своих рыжих усов, говорил с презрительной досадой:

– Нет, Владимир Александрович! Что же так играть? Я вдесятеро сильнее вас; вам надо еще практиковаться мазиком. Вам и тридцати очков вперед мало.

Однако, сверх пятнадцати, условленных при начале игры, ничего не прибавлял. Володя был в проигрыше на двадцать рублей, но не огорчался; ему, только что окончившему курс гимназисту, накануне вступления в университет, было приятно сознавать, что вот – он взрослый: играет в публичном месте с офицером, тратит деньги и никому не обязан отчетом ни в деньгах, ни в своем поведении. Он бы и еще играл с удовольствием, но Виктор положил кий с решительным «баста!». Арагвин всегда играл только наверняка и почти существовал биллиардом, но не грабил своих пижонов дотла, а брал с них как раз то, сколько ему в данную минуту на что-либо требовалось. Этой своеобразной добросовестностью Виктор немало гордился, и ей он был обязан тем, что ни товарищи, ни партнеры не считали его профессиональным игроком. Теперь он сообразил, что выигранных двадцати рублей достаточно, чтобы заплатить завтра за охотничьи сапоги, заказанные Гринблату, и «смилостивился над мальчишкой».

Арагвин и Ратомский были знакомы недели две. Арагвин очень нравился Володе: поношенным, изжелто-бледным лицом, надменными голубыми глазами навыкате, продымленными рыжими усами, отрывистой речью с примесью крепких словечек, он напоминал юноше бреттёра Долохова из «Войны и мира».

– Куда же мы теперь? – спросил Арагвин, зевая, – на этих дурацких подмосковных дачах можно умереть от скуки. Три часа: до обеда еще много времени. Купаться разве пойти? а?

– Вода холодна… рано… – осторожно заметил Ратомский: он вообще боялся воды, но не хотел признаться в том откровенно, остерегаясь разойтись хоть в чем-либо со своим взрослым приятелем.

– Вздор… Мы возьмем простыни и по биноклю – у вас есть? И айда!.. Сами выкупаемся и баб наблюдать будем: ведь они – шельмы – в ста саженях от нашей купальни полощутся… Чего же вы краснеете-то?

– Я, Виктор Владимирович, я… – запинаясь пробормотал Володя, не поднимая глаз на Виктора, – я должен признаться… конечно, это странно… но я не любитель…

Он ужасно боялся, как бы Виктор не засмеялся.

– Ну, не доросли, значит, – вяло заметил Виктор. – Впрочем, теперь, наверное, купается мамаша с сестрами… неловко, действительно.

– Я бы попросил вас к себе… – нерешительно начал Володя…

Арагвин засмеялся.

– А что скажет ваша родительница? Ведь для нее я, надо полагать, антихрист, зверь апокалипсический! Тут, в Царицыне, есть одна маменька, Сергушина-купчиха; так она, говорят, поминает меня в молитвах: «Спаси, Господи, моего ангела Коленьку от беды, гнева и нужды, наипаче же от поручика Арагвина!..» А этот ангел Коленька хлопает в одиночку бутылку коньяку и меня же нагрел на сто рублей в штосс… Ха-ха-ха!.. Однако, пойдем!..

И Виктор надел фуражку, круто повернулся на каблуках и вышел из биллиардной.

Приятели долго поднимались в гору к Старому Царицыну, сперва по прудовой плотине, шоссейной дорогой, обсаженной ветхими ракитами, потом пустым полем мимо седых развалин Екатерининского дворца, потом грязной улицей между палисадниками тесно построенных дач.

– Зайдете? – предложил Виктор, отворяя калитку одного тенистого садика.

– Мне, собственно говоря, домой пора, к обеду, – заторопился Володя.

– Вот еще! У нас пообедаете. Серафима рада будет, – заключил Виктор и, смеясь, протолкнул юношу в калитку.

Мать Арагвина – очень красивая, полная и далеко еще не старая, даже не пожилая на вид дама, молодо и хорошо одетая, – встретила молодых людей.

– Вот наконец и ты, – обратилась она к Виктору, – здравствуйте, m-r Вольдемар. Вы нас совсем забыли… Виктор, распорядись обедом. Мы только тебя ждали. У нас Квятковский и Рутинцев.

Виктор, насвистывая что-то, ушел внутрь дома.

– Садитесь, m-r Вольдемар, – продолжала Арагвина, опускаясь на садовую скамью и указывая Володе место возле себя. Что нового-хорошего?

Володя, путаясь и краснея, начал рассказывать что-то по-французски, дурным гимназическим языком, с типическими руссицизмами. Ему всегда было немножко неловко под взглядом этой большой красивой женщины, а она всякий раз, как приходил Ратомский, ухитрялась остаться с ним наедине и садилась к нему так близко, что у него голова кружилась от запаха косметиков. Володя рассказывал, но, чувствуя на своем лице тяжелый томный взгляд черных глаз Арагвиной, смутно догадывался, что она его почти не слушает, а будь он хоть чуточку опытнее, то легко перевел бы мечтательное выражение лица своей собеседницы на русский язык хоть такими словами:

«Ну, говори, говори… у тебя и голос красивый… но, Боже мой, какой же ты юный и хорошенький мальчишка, и если бы ты знал, как мне нравишься!»

Обедали на террасе. Хозяин дома, Владимир Валерьянович Арагвин, полковник в отставке, высокий молодцеватый господин с седыми усами, в белом кителе без погонов, крепко сжал руку Володи и значительно сказал вместо приветствия:

– А папа-то болен!..

– Что-с? – переспросил юноша.

– Болен папа, говорю. Совсем, пишут, плох старик. Интересно мне, как отзовется эта потеря в католическом мире… Прошу вас! – спохватился он, подводя Володю к закуске, и, выпив с гостем по рюмке английской горькой, задумчиво повторил, с куском белорыбицы во рту: – Да, очень интересно мне, каково-то отзовется эта потеря в католическом мире.

Обед у Арагвиных был неважный, но из пяти блюд; тарелки надтреснутые и пообколотившиеся по краям, а ножи и вилки с гербовыми серебряными черенками; две бутылки вина были хоть куда, но когда Володя ошибся и налил себе стакан из третьей, оказалась – бессарабская кислятина. Житье на фу-фу, безалаберная цыганщина, ярко сквозившая во всем быте Арагвиных, сказывались и здесь. Недаром обычный гость Арагвиных Квятковский говорил, что они валансьенские кружева посконью штопают. Володя сидел за столом между Виктором и старшею сестрой его, Серафимой. Он был влюблен в эту девушку. Насупротив его сидела младшая сестра, Юлия, очень похожая на мать. Серафима родилась в отца. Поклонники звали ее «розоперстой Эос», а сестра, в весьма частые минуты ссор, – «длинноносой жердью». И обе эти клички отлично подходили к наружности Серафимы: кроме пышно взбитых, в виде сияния, золотистых волос и хорошего цвета лица, у нее не было ничего особенно красивого, а кроме чрезмерно высокого роста, некоторой костлявости и длинного носа, – ничего особенно дурного.

Гость Квятковский – сын знаменитого русского писателя, шелопай, какие в редкость даже между детьми великих людей, – рассказывал, как он продал в собственность крупной книгопродавческой фирмы некоторые сочинения своего покойного отца за полторы тысячи рублей, тогда как им и пятнадцать – дешевая цена.

– Напились мы с Шмерцем и поехали… барышни! заткните пальчиками ушки: имею говорить неприличности… поехали к Альфонсинке. Там опять пили… я зеркало расшиб. Ну, пьяный, и продал. Впрочем, и то сказать: чего в наше время стоит эта рухлядь? Ведь это Белинский папашу выдумал, а на самом деле – грош ему цена: ребятам читать… Какой он интерес может представлять нашему брату? Мы читаем Мопассана, Зола, Бурже…

– Ах, какой вы злой, однако! – протестовала Арагвина. – Как вам не стыдно? На сочинениях вашего батюшки воспиталось наше поколение, а вы… Нет, это вы ради красного словца… Молодые люди всегда любят нападать на людей прошлого века, особенно, если родня…

И она резко оборвала разговор, обратившись к Володе:

– А я виновата: не спросила вас о здоровье вашей мамы.

– Благодарю вас. Мама здорова.

– Слава Богу. Ей теперь нельзя хворать: у вас такое семейное торжество. Сестрица Владимира Александровича выходит замуж, – пояснила она гостям, – и за прекрасного человека, с огромным состоянием, не правда ли, m-r Вольдемар?.. Воображаю, как счастлива ваша мать. Мы незнакомы, но я ее очень люблю: такая симпатичная, такого хорошего тона старушка!

Володе всегда делалось неловко, когда у Арагвиных говорили о его домашних. Он понимал, что Арагвиным очень хочется познакомиться с его матерью и сестрами семейно, но, с другой стороны, знал, что знакомству этому не бывать и устраивать его не следует. Ратомские – строгая дворянская семья, состоятельная, благовоспитанная, с высокими нравственными требованиями, ясно доказывающими, что семье этой никогда не было необходимости в компромиссах совести с житейскими обстоятельствами, – разумеется, не пара арагвинской богеме. Володя помнил, что мать его не слишком-то благосклонно смотрит на его гостевание у Арагвиных и что бывает он у них едва ли не контрабандой, и потому невольно терялся под ласковыми взглядами, которые кидала… нет, правильнее сказать: которыми обтекала его величественная Аделаида Александровна. Он был очень рад, когда полковник – последнему и за обедом судьбы папы не давали покоя! – втянул его в свой политический спор с Рутинцевым, белобрысым, упитанным малым, странно смешавшим в своей особе и последние остатки весьма еще недавнего ребячества, и первые начала будущей бюрократической важности. Рутинцев старался глядеть канцелярским Юпитером, но стоило ему забыться, – и казалось, что вот-вот этот розовый ребенок, назло своим бакенбардам и солидному рединготу, пойдет играть в серсо или прыгать через веревочку. Полковник горячился, фыркал, брызгал слюной, стучал ножом и вилкой по столу и поминутно привлекал к ответственности Володю:

– Так ли я говорю, молодой человек?

– Да… конечно… – неизменно отвечал юноша, хотя ничего не понимал в споре. Но, во-первых, словом «да» легче отделаться, чем словом «нет». На согласие никогда не возражают: почему? а на противоречие – всегда. Во-вторых, оппонент полковника был антипатичен Володе. Юношу злило, что Рутинцев много-много пятью годами старше его, а задает тоны и смотрит на него так безразлично, словно его и нет на стуле. Володя не знал, что Рутинцев всё – и этот безразличный взгляд, и свою небрежную позу за столом, и манеру отрывисто произносить слова в нос – скопировал с своего богатого влиятельного дядюшки, к кому под начальство поступил он год тому назад, по окончании университетского курса. Дядюшка в свою очередь чуть ли не двадцать лет жизни убил на то, чтобы стать точной копией одного известного дипломата, а этот последний, по общим отзывам, весьма недурно имитировал в свое время манеры Наполеона III. В сущности, все они, начиная с дипломата и кончая Рутинцевым, были очень добрые и отнюдь не гордые ребята: не так страшен черт, как его малюют.

После десерта дамы удалились с террасы, а мужчины остались с кофе и коньяком. Полковник мгновенно пожертвовал политикой для клубничного разговора. Вранье и действительные факты, правда и анекдоты перемешались так, что и не разобрать: полковник и Квятковский старались превзойти друг друга. Рутинцев хохотал и отплевывался, когда изобретательность конкурентов заходила уж слишком далеко. Виктор молчаливо ухмылялся. Володе стало гадко: он не любил нехороших речей о женщинах. Видя себя с детства в женском обществе, между матерью и сестрами, – отца он почти не помнил, – он выучился глубокому уважению к женщинам и считал их какими-то особенными, для молитв и поклонения созданными существами. Он незаметно вышел из-за стола и пробрался в калитку палисадника, намереваясь уйти домой. Его нагнала Серафима.

– Я иду в парк… хотите со мною? – предложила она. – Вы зачем хотели от нас убежать?

– Я… я не хотел… я просто так…

– Впрочем, я понимаю вас! – перебила Серафима, бросая на юношу мельком грустный взгляд. – Вам противно стало в их обществе?

Володя чуть было не сказал «да», но вовремя спохватился, что в этом противном обществе были, между прочим, отец и брат Серафимы, и воскликнул:

– Помилуйте, Серафима Владимировна! Как это возможно?

– Не защищайтесь, пожалуйста. Позвольте мне думать о вас так. Однако… двадцать второй год, и так еще молод и чист душой! Вы редкость в наш век, m-r Вольдемар!

Володя, несказанно благодарный Серафиме за подаренные его юности три лишние года, не без удовольствия почувствовал себя редкостью. Они вошли в парк и сели на скамью под старым дубом.

– Скажите, m-r Вольдемар, – начала Серафима, – вы любите свою семью?

– Очень.

– Какой вы счастливец!

Грустный вздох, сопровождавший это восклицание, смутил молодого человека.

– Почему же вас это удивляет? – спросил он не без робости. – Мне кажется, любить своих – это так обыкновенно…

– Обыкновенно? да? вы думаете? Ах, m-r Вольдемар! дай Бог вам подольше остаться с такими… невинными убеждениями!

– Но разве… вы…

– Я не-на-ви-жу своих! да! Не смотрите на меня, как на чудовище: не-на-ви-жу! И поверьте, имею на это право. Ах, если бы вы знали, какое ужасное несчастие видеть вокруг себя людей, с которыми тебя ничто… решительно ничто не связывает. Папа – ему была бы газета да грязный разговор… Мама до сорока пяти лет разыгрывает роль молоденькой женщины и кокетничает с молодежью… и с вами в том числе! да! да! пожалуйста, не притворяйтесь! Я заметила! Сестра… ах, сестра! – она вся ушла в тряпки! Ее мечты: лишь бы поскорей замуж! Она меня любит, зовет «умницей»: это у нас в доме обидное слово, Владимир Александрович!.. Умными у нас быть не позволяется. Кто у нас бывает? Этот шут Квятковский, теленок Рутинцев, – еще десяток таких же франтиков, тупых, однообразных и… развратных. Они к нам приезжают после пьяного обеда и уезжают от нас на пьяный ужин! Как смотрят они на меня, сестру, мамашу!.. О!.. одного взгляда Квятковского достаточно, чтобы я покраснела… столько в этом человеке темного, нечистого…

– Но Серафима Владимировна, – пролепетал Володя, оглушенный, увлеченный и до глубины души своей тронутый порывистым потоком этих неожиданных признаний, – надеюсь, вы не думаете, что я…

– Вы… вы – единственный порядочный человек, бывающий у нас… Вы!.. m-r Вольдемар! я моложе вас на три года… Но восемнадцатилетняя девушка богаче опытом и старше сердцем, чем даже двадцатисемилетний мужчина, а вам всего двадцать один год… Значит, я много старше вас. Позвольте мне дать вам совет: оставьте нас, не ходите к нам! Себе вы принесете огромную пользу, – к вам, по крайней мере, ничего не пристанет от нашей гнилой, пошлой среды, и вы надолго еще можете остаться тем же хорошим, чистым… милым, как теперь.

– Серафима Владимировна!..

– И мне будет польза. Я обречена… я – жертва, подавленная судьбой… Мне остается одна надежда: забыться, отупеть, утонуть, с закрытыми глазами в той тине, где барахтаются все наши и откуда мне тоже нет ни выхода, ни спасения!.. А тут является человек… напоминает, что есть за стенами твоего грязного острога жизнь – светлая, деятельная, разумная… Ах, Владимир Александрович! Владимир Александрович!..

Как ни робок был Владимир Александрович, но понял это приглашение объясниться в любви. Язык его прилип к гортани и уста изсохли… Слова «я люблю вас» казались ему тяжелыми, как вся тяга земная, хотя сказать их очень хотелось. Конфуз и увлечение поборолись малую толику, и увлечение победило: роковая фраза была сказана. В старых романах про такие минуты писывали: «море блаженства охватило влюбленных».

Когда Володя вынырнул из моря блаженства настолько, чтобы понимать, что он говорит, думает и делает, он стоял на коленях, немилосердно пачкая свои светлые панталоны и весьма огорчая такой позицией черного жучка, придавленного влюбленным в стремительном коленопреклонении. Жучок пошевелил щупальцами и умер…

– Встаньте! – сказала Серафима. – Вы неосторожны… Нас могли видеть…

Володя забормотал о своей готовности быть рыцарем Серафимы, хотя бы целый свет пришел смотреть, как он, Владимир Ратомский, стоит на коленях. Затем заявил о непременном намерении вырвать свою красавицу из неподходящей ее уму и прелестям среды, быть ее вечным заступником и другом… Еще мгновение, и он сделал бы формальное предложение, потому что в уме его уже зазвенели стихи:

 
И в дом мой смело и свободно
Хозяйкой полною войди…
 

Но судьба была за мамашу Володи (она, бедная, и не предчувствовала в эту минуту, что за спектакль разыгрывается в парке при благосклонном участии ее любимца) и против союза любящих сердец. Серафима внезапно сняла с головы Володи руку, которою ласкала его волосы, и – с изменившимся, злым лицом – сказала:

– Квятковский идет…

Интересный потомок великого человека действительно блуждал вдоль развалин дворца, не без любопытства заглядывая в его двери и читая на косяках надписи, оставленные досужими посетителями.

– Ради Бога… уйди… – шептала Серафима. – Он сейчас подойдет к нам… начнутся пошлости… а я не хочу, чтобы после нашего чудесного объяснения ты принял участие в разговоре с этим шутом… Уйди!..

И, получив быстрый поцелуй, Володя очутился, сам не зная, как это он успел так скоро, за недалекою купою жимолости как раз в то время, когда издалека раздался голос подходящего Квятковского:

– А! одинокая Мальвина! А куда же юркнул ваш трубадур?

Володе очень захотелось вернуться и намять бока Квятковскому за трубадура, но он вспомнил просьбу Серафимы и ушел в глубь парка. В каком-то сладком угаре бродил он под зелеными сводами аллей, ни о чем определенно не думая. Над прудом ему захотелось плакать, потом он, ни с того ни с сего, затянул оперную арию, а по одной аллее, убедившись, что свидетелей нет, даже проскакал на одной ножке… «Жаль, нет друга, с кем бы поделиться своим счастьем», – думал он. Так бродил он с полчаса, пока наконец его не потянуло домой. Он баловался стишками, и в голове у него назрело стихотвореньице, навеянное объяснением, как ему казалось, совсем во вкусе «лирического интермеццо» Гейне, его любимого поэта.

Завидев издали знакомую скамью под дубом, Володя остановился в изумлении: Серафима и Квятковский не закончили еще разговора и спорили не слишком громкими, но возбужденными голосами, глядя друг на друга злыми глазами. Серафима раскраснелась, Квятковский был зелен, как гимназист, выкуривший первую папиросу. Володя, скрытый от них кустами, хотел было подойти, но одно словцо Серафимы заставило его застыть на месте: он явственно слышал, как его возлюбленная сказала Квятковскому «ты»…

– Прекрасно, прекрасно ведешь ты свои дела! – грубо говорил Квятковский, – le roi est mort, vive le roi… [18]18
  король мертв, да здравствует король (фр.).


[Закрыть]
Меня в чистую отставку, трубадура – к отбыванию воинской повинности…

– Тебе-то что? – со злостью перебила Серафима. – Ревновать тоже вздумал!

– Ревновать? тебя? Симка! ты забываться начинаешь… Тебя ревновать!.. пхе!..

– Так зачем же эта сцена?

– А затем, что мне жаль…

– Кого это?

– Мальчика этого, Ратомского, вот кого!

– Скажите!

– Да, жаль. Мне – что! Если ты мне дашь отставку, я только тебе ручкой «мерси» сделаю: рублей сто, а то и полтораста в месяц – в кармане. Конфекты и подарунки эти кусаются. Да и взаймы вы слишком часто просите: и ты, и Виктор, и полковник…

– Как это вежливо! Вам жалко?

– Жалко. Я бумажек сам не делаю. Государственных придерживаюсь, а оне – вещь, кельк шоз… Так-то! И мальчишку этого запутать я тебе не позволю. Он мне нравится. В третий раз я его вижу, а симпатию получил. Да. Он не нам чета. Не пропащий. В нем Божья искра теплится. Настоящий юноша, не старик восемнадцати лет. Энтузиаст, мягкий сердцем, застенчивый, не дурак, читать любит, стихи, говорят, пишет, убеждения есть… Из него может хороший человек выйти. А я тебя знаю: тебе лишь бы замуж выйти, а кого ты этим погубишь – тебе всё равно. Не будь я женат, ты и меня бы, пожалуй, окрутила, даром что я прожженая душа; скушать этого младенца тебе – что стакан воды выпить…

– Ну, хорошо… дальше что?

– А то, что уймись. Нечего тебе смущать порядочного человека. Тебе сентиментальные беседы трын-трава: по шаблону, из романов жаришь, – язык болтает, голова не знает; а ему это жутко придется. Я кое-что о Ратомских знаю. Хорошая семья, с душой. Тебе туда нечего лезть… Если же я тебе так наскучил, ты пококетничай с Рутинцевым: сам помогу! Мне таких телят не жаль, хоть и жени его, пожалуй! Ратомскому до свадьбы еще нужно молоко обсушить на губах, вырасти и поучиться лет десять. Да и тогда ему не такая жена будет нужна.

– Какая же, позвольте узнать?

– Во-первых, молодая. Тебе сколько годков? Мне двадцать восемь, а ведь ты старше меня. Во-вторых, – честная.

– Мужик!

– Ну, не ругаться! Я не трубадур – и ответить могу.

– Вы думаете, вам пройдет даром эта сцена?

– Имею твердую уверенность.

– За меня есть кому заступиться!

– Дуэль? Хоть на пушках! Только с кем? Полковник не пойдет: кто же без него Констана с Лором рассудит, папу к месту определит и Бисмарково счастье составит? Виктор упадет в обморок от одной мысли убить последнего гражданина Российской империи, кредитующего его синенькими без отдачи. Остается Ратомский… Его натравливать на меня не советую: не удастся.

– Посмотрим!

– То есть натравить-то ты его натравишь, но – берегись! Я его мигом образумлю. Ведь ты не признаешься ему, что ты вовсе не ангел красоты, доброты и невинности, а просто дачная Реббекка Шарп – авантюристка, готовая выйти за кого угодно в возрасте от восемнадцати до восьмидесяти лет, лишь бы прикрыть приличным именем некоторые грешки прошлого?

– И вамне стыдно укорять меня? вам?.. – презрительно подчеркнула Серафима.

– Ничуть не стыдно. Я – для тебя был только одним из малых сих… Мне тебя два года тому назад так и рекомендовали: вот, примите к сведению, барышня, которая никаких ухаживаний не пугается… А рекомендовал Горелин, лицеист; тебе эта фамилия известна. Я у него твою карточку видел… с надписью выразительной. Про меня, Горелина и его предшественников ты, конечно, Ратомскому не скажешь. Следовательно, чтобы натравить его на меня, тебе придется что-нибудь налгать. Смотри! у меня твои письма есть: они такую о тебе правду порасскажут, что хуже всякой лжи.

– Вы способны открыть тайну женщины?

– Если меня берут за шиворот, – очень способен.

– Как вы подлы!

– Зато ты как честна!..

– Да наконец скажи, пожалуйста, – заговорила Серафима уже другим, значительно пониженным тоном, – что с тобою? Откуда это донкихотство… рыцарство без страха и упрека? Совсем к тебе не пристало даже!

– У меня душа есть.

– Душа?!

– Да, душа. Ново для тебя? Х-ха!.. Что я шелопай, – знаю; может быть, даже и негодяй, но у меня есть душа. Ты в зверинцах бывала? Кормление диких зверей видала? Знаешь, как удав кролика хапает?

– Ну… видала…

– Занятно?

– К чему все это? – досадливо возразила Серафима.

– Нет, скажи: занятно?

– Очень.

– Видишь, даже очень… А у меня от этой занятности истерика сделалась, и чуть-чуть я не попал в участок, потому что полез бить этого самого звериного кормителя.

– Пьяный?

– Трезвый.

– Чувствителен слишком.

– Да, чувствительней тебя… а пожалуй, и большинства вашей сестры, женщин. Про женскую чувствительность – только так, пустая молва идет; на самом-то деле у вас не нервы, а вервие простое. Теперь это и наукой доказано. На ваших нервах давиться можно.

– Значит, я – удав, а твой Ратомский – кролик?

– Voila tout [19]19
  Вот и всё (фр.)


[Закрыть]
. Когда я увидал из дворца всю эту вашу нежную сцену, меня схватило за горло как раз тою же хваткой, что в зверинце… Скверное у тебя лицо было!

– Это, однако, даже лестно для меня, что ты меня считаешь такой опасной…

– Для кроликов.

Серафима Владимировна гневно передернула плечами и встала со скамьи.

– Скажи Виктору и Рутинцеву, чтобы приходили в биллиардную… желаю шары катать… – сказал ей на прощанье Квятковский.

Он закурил сигару и долго сидел один, довольный «усмирением строптивой», как мысленно назвал он происшедшую между ним и Серафимой сцену, хитро усмехаясь всем своим умным бледным лицом. Из задумчивости вывели его странные звуки за ближним кустом жимолости, как нельзя больше похожие на взвизгивания ошпаренной кипятком собаки. Квятковский отправился к кусту и открыл… Володю! Юноша лежал ничком, уткнув нос в траву, и, рыдая на голос, трясся всем телом и судорожно колотил носками сапог в сырую землю…

– Фюить! – свистнул Квятковский. – Он нас слышал. – Батюшка Владимир Александрович! вставайте! Что реветь-то? И еще животом на земле лежите! Пищеварение застудите и брючки запачкаете… Вставайте, господин! честью просят!..

Целый час водил Квятковский Володю по парку, терпеливо слушая первые взрывы его отчаяния… Ровный, спокойный, насмешливый тон молодого человека подействовал на Ратомского; мало-помалу рыдания его стихли, осталась только тяжесть на сердце…

– Крепитесь! Будьте мужчиной! – ободрял Квятковский.

– Ах, Кв… Кв… Квятковский!.. Какое раз… разочарован… вание… – всхлипывал юноша.

– Ничего! Такие ли еще бывают! Все к лучшему в этом лучшем из миров: обожглись на молоке, вперед будете дуть на воду!

– И так резко… сразу…

– Сразу-то лучше: бац, и готово! – как гильотина. Kopf – ab! Kopf – ab! [20]20
  Голова – долой! Голова – долой! (нем.)


[Закрыть]
Знаете медицинскую формулу: quod ignis non sanat, ferrum sanat [21]21
  что не лечит огонь, лечит железо (лат.).


[Закрыть]

– Я любил ее…

– …Горацио! Прибавьте «Горацио», так красивей будет. Любили – так разлюбите. «Нет, не любовь – презренье к ней!» – это даже и в «Гугенотах» поется.

– Что мне делать? что мне делать? – восклицал Володя, ломая руки уже с несколько напускным трагизмом.

– А пойдемте на биллиарде играть. Нас Виктор ждет. Я этойвелел его прислать. Вам Виктор сколько очков вперед дает?

– Пятнадцать, – машинально отвечал Володя, сбитый с толку изумительным переходом Квятковского из области поэтических страстей в царство презренной прозы.

– Вот мошенник! Пятнадцать и я вам дам, а куда ж мне до Виктора Арагвина. Он вас просто наверняка обыгрывает. Так идем?

– Идем… – мрачно сказал Володя после некоторого молчания, глядя в землю. – Мне необходимо общество… Я один с ума сойду… Ах, Квятковский! если бы вы знали, что делается в моем сердце… Невыносимое положение!.. Напиться бы, что ли… броситься бы в какую-нибудь безумную оргию…

– …этак рубля по полтора с человека, – в тон ему закончил Квятковский, так что Володя невольно улыбнулся. – Что ж? и это в нашей власти… поужинаем!..

Они быстро перешли плотину, отделяющую парк от запрудного Царицына.

– И вот заведение. Пожалуйте! – воскликнул Квятковский.

Володя вздохнул, в последний раз нахмурился и махнул рукой. Дачный трактирчик с биллиардами принял в свои недра нового Фауста и его Мефистофеля, как мирная пристань, поканчивающая треволнения и бури долгого и бесполезного плавания. Полчасом позже срезать семерку в среднюю стало для Володи важнее всех Серафим на свете. Мир праху отцветшей без расцвета первой любви!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю