444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Пелевин » Здесь живу только я (СИ) » Текст книги (страница 5)
Здесь живу только я (СИ)
  • Текст добавлен: 1 мая 2017, 02:30

Текст книги "Здесь живу только я (СИ)"


Автор книги: Александр Пелевин


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

– Живу, – он всегда отвечал именно так. – А ты как? Где твой друг?

– Он погиб.

– Как?

– Пару дней назад. Он проводил перфоманс с живым крокодилом. Ты разве не читал новости?

– Нет. Если честно, я вообще сейчас не в курсе новостей. Я читаю другое.

Смородину сейчас очень хотелось рассмеяться от этой идиотской ситуации, но не хотелось обижать Сонечку – судя по всему, пару минут назад она плакала.

– Я всегда знал, – продолжил он, – Что современное искусство до добра не доведет.

Обидеть Сонечку все-таки пришлось. Она скривила губы и ответила:

– Ты изменился не в лучшую сторону. Мне кажется, ты рад тому, что он умер.

И ушла.

Смородин почувствовал себя идиотом, но затем его губы сами собой растянулись в улыбке. «Перфоманс с живым крокодилом, – подумал он, – Это прекрасно».

Через десять минут музей опустел. Смородин запер входную дверь, поставил чайник на плиту и принялся открывать витрины.

Самым тяжелым было открыть витрину, за которой стоял манекен с костюмом и шляпой Фейха – одна петля дверцы проржавела и с трудом поддавалась, приходилось слегка приподнимать стекло.

В этот раз Петр надавил на дверцу слишком сильно.

Витрина слегка шатнулась, и манекен, который и без того неровно стоял, покачнулся и с деревянным скрипом вывалился прямо на Петра. Он смог удержать его одной рукой, второй придерживая дверцу, но шляпа все же слетела с головы и упала возле книжного шкафа.

– Твою мать, – выругался Смородин.

Он поставил манекен на место, привалив его к задней стенке, чтобы он снова не упал, и нагнулся за шляпой.

Краем глаза он заметил, что под шкафом желтела маленькая бумажка. «Непорядок», – подумал он, нахлобучил шляпу обратно на голову манекена и снова нагнулся, чтобы поднять бумажку.

Оказалось, что бумажка была зажата под паркетом – только один пожелтевший уголок выглядывал наружу. Петр осторожно потянул за этот уголок. Бумажка поддавалась с трудом.

Наконец он вытащил её – это был сложенный вчетверо листок.

Смородин торопливо развернул его.

Это было письмо Фейха. Его почерк невозможно не узнать.

Здравствуйте.

Мне не очень хорошо, но я продолжаю писать.

В последние дни я много думаю о бессмертии письменного слова. О том, что слово есть та самая субстанция творения, которая была в начале и будет всегда. Сейчас я хочу воспользоваться этим и написать нечто вроде письма в будущее. Представьте себе, вы, читающие эти строки – я давно умер, а слово мое здесь. Я общаюсь с вами и таким образом обретаю бессмертие.

Не знаю, сколько лет прошло с тех пор, как я это написал. Не знаю, какой сейчас год. Но вы знаете. Жаль, что в этом случае не работает обратная связь. Но вы представьте себе, что она работает, и попробуйте ответить мне. Напишите мне письмо и положите его рядом с моим. Пусть себе лежит.

Как вы там живете?

Уверен, что вы победили Гитлера. Иначе я пишу все это зря. Я надеюсь, что вы поймали его, посадили в клетку и провезли по всем советским городам, а затем повесили, как собаку, за ноги, сожгли и развеяли прах по ветру.

Читаете ли вы стихи? Слушаете ли вы музыку?

Может быть, вы уже полетели в космос? Расскажите, как там.

Я безумно хочу знать.

Пишу какую-то чушь. Зря все это. На всякий случай прячу письмо под паркет. Надеюсь, я не отнял у вас лишнее время.

До свидания.

Буду ждать ответа.

Дата письма не была указана.

«Что это? – думал Петр, снова и снова проводя взглядом по этим строчкам, – Какая-то шутка Грановского? Не может быть, чтобы этот листок не заметили за все это время. Но это почерк Фейха и его слог. И бумага явно старая. Ничего не понимаю».

Вместе с листком он удалился на кухню, где уже вскипел чайник. Сел. Налил чаю. Хотел закурить, но вспомнил, что еще не открыл остальные витрины. Оставил листок на столе и вернулся в комнату.

Когда все было готово, он вернулся на кухню, закурил, выдрал из своего блокнота листок и достал ручку.

Здравствуйте, Юлиан Александрович!

И задумался.

Идиотская затея. Что только не придет в голову от скуки. Наверняка Фейх точно так же маялся от одиночества и потому написал свое письмо в будущее. Двое больных на голову, Фейх и Смородин. Ха.

Тем не менее, он продолжил писать.

Я тоже не знаю, зачем это пишу. Меня зовут Петр Смородин, я ночной смотритель вашего музея. Да, Юлиан Александрович, теперь ваша квартира – музей. Ваши стихи знают и любят.

О странностях этого музея он решил не писать.

Сейчас 20** год. Ваше письмо пролежало под паркетом больше шестидесяти лет. Видимо, я – первый, кто нашел его и уж точно первый, кто решил на него ответить. Если это, конечно, не шутка. Если честно, я очень боюсь, что это шутка. Но почему-то верю вашему почерку.

Что я могу рассказать?

Война закончилась победой в сорок пятом году. Ленинград выстоял в блокаду. Наши войска взяли Берлин. Гитлер застрелился, а его ближайшие соратники кончили жизнь на виселице.

В 1961 году человек полетел в космос. Это был советский космонавт Юрий Гагарин.

Смородин снова задумался.

Что писать дальше?

Неужели придется написать о том, что развалился СССР и обо всем, что случилось за последние двадцать лет? Фейх сильно расстроился бы, узнав об этом.

Не надо расстраивать мертвецов, усмехнулся себе Смородин.

Он сложил письмо пополам и положил к себе в карман с намерением дописать потом. Туда же он положил письмо Фейха. Грановскому он решил не рассказывать об этом.

До конца рабочей смены осталось девять часов. Пора танцевать вальс.

***

Пусть падает снег все время, думает Герман, хоть целую вечность. Пусть осыпается с облаков эта белая штукатурка, пусть вырастают сугробы, заносит дороги, чтобы не стало нигде никакого движения, и чтобы скрипело под ногами, и чтобы проваливаться по колено – да что там по колено! – по горло, да так и сидеть, обратив лицо к небу, и молча смотреть, пока еще не засыпало снегом глаза. Смотреть, как тебе набивается в ноздри и в рот, чувствовать, как сводит от холода зубы, а в красные щеки впиваются эти колючие звезды, как от дыхания тает снег на губах, но все больше и больше его – он лениво и медленно падает прямо в тебя.

Чтобы все замело, все, что есть, чтобы не было больше вообще ничего.

Слишком жарко лицу под недельной щетиной – надо снега, побольше снега, окунуться, укутаться, спать в нем и спать, так сладко, что можно и не просыпаться. Лениво, бессовестно спать. Проспать все на свете, проспать и весну, и лето, и все эти войны, проспать даже сам апокалипсис, и даже труба Гавриила не сможет тебя разбудить, мой глупый уродливый Герман, говорит он себе.

Мой глупый уродливый Герман.

Эту рубашку ты носишь уже дня четыре, а может, и пять. Не пора бы отдать её на съедение тому круглоротому монстру, что стоит у тебя в ванной? Пора бы – но, кажется, чрево его забито уже до отказа. Не стоит его перекармливать, ибо вреден для организма излишек еды, что мы и можем сейчас наблюдать.

Лень поедает все без остатка. Я чувствую, как разрастается в теле она, похожая на жевательную резинку, и ноги становятся сладко-тяжелыми, засахаренные веки слипаются на глазах-леденцах, и медленно загустевает кровь, превращаясь в малиновый сироп, неторопливо текущий по венам, и мысли тягучим ирисом пристают к зубам. Сладкая, сладкая лень, тебя так приятно жевать целый день, ни на что уже не отвлекаясь – так хорошо, так спокойно. Жевать, засыпая под снегом, жевать, утонув головой в подушке из липкого суфле, и спать, и проспать все на свете.

Да, мой глупый уродливый Герман, ложись поскорее спать, во сне тебе будет намного приятнее.

Ему снился дед, погибший в Великую Отечественную войну; он был совершенно не похож на того летчика, которого отец показывал на фотографиях из семейного альбома. Скорее, он был больше похож на самого Германа, с таким же заостренным лицом, весь легкий и тонкий, как и его самолет, в плотно сидящей гимнастерке, и из уголка его улыбающегося рта нагло торчала папироса. Он стоял возле самолета и позировал фотографу – то издевательски поджав губы и прищурив глаза, то приглаживая рукой смолисто-черные волосы, то демонстративно прикладываясь к фляге с коньяком. А потом он небрежно набросил на голову летный шлем и взлетел так же легко и непринужденно, как и минуту до этого позировал перед камерой. Он и в воздухе продолжал позировать, выкручивая фантастические виражи, то снижаясь, то снова взмывая к самому небу; и немецкие самолеты, засмотревшись на его феерический танец, сталкивались лбами друг о друга, разлетались на осколки и падали в землю, где тут же взрывались разноцветными фейерверками. Дед смеялся, не выпуская изо рта папиросу, и продолжал выписывать в небе фигуры.

Он пришел в себя, когда увидел, что горючее уже на исходе; и только тогда он наконец вспомнил, что было дано задание долететь до блокадного Ленинграда и в течение часа разбрасывать над городом шоколадные конфеты: целая коробка стояла возле сиденья, и к ней был прикреплен листок бумаги с приказом, подписанным лично Сталиным.

Первой мыслью было приземлиться и заправить бак. Но когда он взглянул на землю, там уже не было аэродрома, а на его месте – лишь черное поле, покрытое догорающими обломками немецких самолетов. Тогда он полетел к Ленинграду, выжимая из самолета все силы, но горючее неумолимо кончалось, и вот самолет уже клонит к земле, теряет скорость, но самое страшное – самое страшное! – было в том, что он постепенно увеличивался в размерах, крылья становились толще, хвост неповоротливее, а движения неуклюжими. Сидеть в кресле стало тесно, потому что самолет разрастался, приобретал мешковитые складки и тяжелел с каждой минутой. Особенно быстро увеличивался его низ, он был похож на огромное толстое брюхо, свисающее к земле. И вот уже брюхо задевает верхушки деревьев, и Герман чувствует, как они царапают его, оставляя рваные раны и отдаваясь жгучей болью внутри.

Все тяжелеет и зарастает вязкой, тягучей массой, которую уже невозможно удержать никакими усилиями.

Герман распечатывает коробку шоколадных конфет и скармливает их самолету – одну за другой. Но от этого самолет становится еще тяжелее: в конце концов он мягко опускается на землю, где продолжает ползти вперед, замедляясь с каждой секундой, потому что за ним волочится набитое конфетами стальное брюхо.

Самолет останавливается посреди проселочной дороги.

Герман дремлет, уткнувшись лицом в штурвал. Ему снится, будто нет никакой войны, а есть только стол, компьютерный монитор, забитая пеплом клавиатура и коробка шоколадных конфет. И нет никакого штурвала, а есть занемевшая рука, придавленная его головой.

Просыпаясь, он нехотя поднимает голову и видит сквозь сонный туман, как на горизонте высятся древние башни Ленинграда. А когда туман рассеивается, башни оказываются окурками, торчащими из пепельницы.

Герман вновь ощупал свой подбородок. Он стал мягче, чем раньше. Кажется, его стало больше. Впрочем, черт с ним – это просто болезнь, а может быть, излечение, но это уже не имеет никакой разницы.

Окурки опять превращаются в башни Ленинграда. Они по-прежнему стоят на горизонте, но теперь почему-то приобрели несвойственную им доселе мягкость и рыхлость, стали дрожать и расползаться в горячем мареве – и от них идет дым, как и от тех окурков. Что-то случилось, пока ты не спал.

На дороге появляются четыре всадника на черных конях; сами они в плотных черных комбинезонах, и черны их короткие волосы. У каждого за спиной – винтовка и мешок с противогазом на поясе.

На перекрестке они останавливаются. Тот, кто шел впереди, спускается с коня; остальные следуют его примеру.

– Дальше мы пойдем пешком, – тихо говорит он. – Кони могут испугаться. Город стоит прямо перед нами, идти до него осталось не более получаса. Он все еще горит, и нам нужно быть осторожными. Помните: это очень опасное место. Используйте противогазы и кислородные маски. Опасайтесь красных звезд под ногами. Не приближайтесь к станциям метро. Не смотрите подолгу на небо. Если увидите живых – стреляйте без предупреждения. И самое главное: мы должны все время держаться вместе.

И они идут по дороге.

В ушах гудит раскаленный ветер. Слышно, как тикают наручные часы. Четверо в черных комбинезонах не видят и не могут видеть, как наблюдает за ними красноармеец Петр, прислонясь к дереву и спрятав руки в карманах. В зубах его дымится папироса.

Когда они проходят мимо него, Петр просыпается, поднимает голову со стола, протирает глаза и видит перед собой пустую пепельницу.

***

Бывают такие сны, после которых остается внутри что-то невыносимо тоскливое, тяжелое и колючее; так чувствует себя человек, которого только что вытащили, утопающего, из озера – и теперь он сидит на берегу, закутанный в полотенце, дрожит и откашливается холодной водой. Это совсем не кошмары: те обычно оставляют после себя ускоренное сердцебиение, а после подобных снов хочется, чтобы сердце и вовсе перестало биться.

Такие сны Петр видел теперь все чаще. Он ненавидел их еще и за то, что каждый раз после пробуждения на поверхность всплывали воспоминания о прошлом, которые он так тщательно прятал все это время.

А в кармане его рубашки со вчерашнего вечера лежали два письма. Письмо Фейха и недописанный ответ Смородина.

Господи, какой же я идиот. Господи, зачем это все. Что за дерьмо у меня в голове. Что за дерьмо. Везде. Повсюду. Надо нажраться. Непременно нажраться. Может быть, даже водки. Напиться так, чтобы беспредельничать, орать, смеяться, прыгать, быть омерзительным самому себе, чтобы наутро вспоминать все происходящее со словами "чертов стыд". Напиться так, чтобы стать на один вечер мерзким существом, нестерпимым, от которого хочется как можно скорее отделаться, лишь бы не приставал, лишь бы не дышал перегаром в лицо, лишь бы не кричал своим ужасным голосом про всякую чушь, про какую-то там любовь. Вселенскую, большую. Господи, господи.

Быть омерзительным и не видеть собственной мерзости – как же это здорово!

Для чего. Вот это. Все.

И Пётр сидит на стуле, уткнувшись лицом в подоконник, и его лицо кривится от ненависти к самому себе. Ему даже не хочется курить. Грызть зубами подоконник? Почему бы и нет! И он остервенело грызет подоконник зубами, но не может придумать для этого никакого смысла и вскоре перестает. Ему не хочется курить – и именно поэтому он через силу закуривает и плюется тугими струйками дыма в стекло, за которым уже темнеет небо и в соседних домах загораются окна.

Зачем. Вот все. Это. Петр спрашивает себя тысячный раз. Встает, пинает стул – он с грохотом падает на пол. Садится у стены и закрывает лицо руками.

А перед глазами расплывчатые разноцветные фигурки – следы от осколков света, оставшегося под веками. Кружатся, неуловимые – стоит заострить на них взгляд, как они уходят куда-то в сторону и медленно тают в черно-бордовой темноте закрытых глаз. За ними всегда интересно наблюдать. Вот рассыпчатая нежно-голубая спираль медленно мерцает в пустоте, меняя размеры и постепенно тая, как облако в жаркую погоду. Вот что-то, похожее на рыболовный крючок – или на полумесяц? Ха-ха, а ведь оно сейчас нас всех тут и поймает. Гони его прочь, в ту пустоту, откуда и пришел, оттолкни его острием невидящего зрачка. А вот еще что-то ярко-туманное проплывает, по форме напоминающее глаз. Мерцает нежно-салатовой краской. Качается. Зачем здесь еще один глаз? Ведь хватает и своих двух. Может быть, это подарок? Может быть, с глазом надо что-то сделать? Может быть, он пригодится? Он пытается зацепиться за него зрачком, но, как и остальные фигурки, глаз уходит за пределы видимости и начинает медленно расползаться, даже нет – он теряет свою правильную круглую форму и начинает растекаться по темному бархату закрытых век. Будто проколол его случайно. А вот еще один появился. На этот раз не уйдет. Петр сжимает руку в кулак, рычит сквозь зубы – поймал, поймал! – и кладет его в карман штанов. Вот еще один. Руку в кулак – и в карман. И еще один, и еще. Это осень! Осень! Осенний глазопад! Они срываются с веток, падают, кружатся вокруг Петра, влекомые сырым ноябрьским ветром, и вокруг темно, вокруг ни черта не видно, потому что сегодня – день вселенского глазопада. Они опадают безжизненно, тихо, их шорох не слышен за стуком дождя по окну. Высыхают на холодном ветру. Слепнут, беспомощные. Значит, время собирать их везде, где видишь, ловить руками, жадно рассовывать по карманам их желудевые россыпи, бережно отогревать в горячих ладонях и смотреть, смотреть, смотреть, как они оживают, загораются невообразимыми цветами, заново учатся видеть. И видят тебя, благодарят тебя, хотят остаться у тебя навсегда. Фейерверки падающих глаз, мелькающих на звездно-августовском небе – загадай желание, когда-нибудь обязательно исполнится. Только успей загадать. Только правильное желание. Только одно, других никогда не будет. И не потеряй его, догоняй, зацепись за него всеми силами, и пусть он сквозь пальцы студенистой слизью вытекает, как радужная медуза, вытянутая дрожащими ручонками из моря-океана – лови, держи, неси в себе, неси на себе, не отдавай никому и никогда.

Стоп.

Что здесь вообще происходит?

И ему кажется, что прямо над ухом раздается оглушительный хлопок.




Глава пятая.

Красные звезды.

Однажды Владимир Ильич Ленин тяжело заболел.

Врачи ничего не могли сделать и лишь беспомощно разводили руками, а Владимиру Ильичу было все хуже и хуже. Он отстранился от государственных дел и жил теперь в подмосковных Горках. Даже во время этой болезни он продолжал работать.

Товарищи по партии были сильно огорчены болезнью Ильича. Собрались они на съезд и стали думать, что делать. В конце концов они решили подарить Ленину котика, чтобы хоть как-то его подбодрить.

Обрадовался Владимир Ильич котёнку, заулыбался, как ребёнок, от души поблагодарил товарищей. "Спасибо вам, – говорит, – за котика." А котёнок смотрит на него широкими глазами и мурлычет.

Подружился Ленин с котёнком. Каждый день, несмотря на болезнь, он играл с ним, ухаживал за ним. Станет Ильичу грустно, задумается он о тяжелых временах, о болезни своей – а котик тут как тут: потрется о ноги, запрыгнет на коленки, прикроет глазки и замурлычет. А Ильич улыбается и котика гладит. А по ночам Надежда Константиновна Крупская слышала, как Ленин с котиком о революции разговаривает, мемуары свои читает, а тот ему тихо-тихо, еле слышно что-то отвечает.

Настолько рад был Ленин, что даже здоровье его стало улучшаться. Врачи говорят: "Молодец вы, Владимир Ильич, сильный у вас организм, стало быть." А Ильич прищурится хитро и отвечает им: "А за это, батенька, вы котику спасибо скажите. Он меня лечит".

Но через несколько месяцев пропал котик. Долго его искали – нигде найти не могли. Как будто в воду канул. Убежал, вестимо. Сильно тогда расстроился Владимир Ильич, хмурый стал, неразговорчивый. И состояние его стало ухудшаться – до того ухудшаться, что стало ему еще хуже, чем раньше. Даже с постели не вставал. "Найдите котика моего" – говорит.

Собрались тогда партийные товарищи и решили найти Ильичу котика во что бы то ни стало. Пустили клич по всему Советскому Союзу: "Товарищи! У Владимира Ильича Ленина пропал котик!". И уже на следующий день один рабочий принес в дом Ленина котика. Посмотрел Ленин на котика, покачал головой и сказал: "Нет, товарищ, это не тот котик. Но пусть у нас останется, ему наверное жить негде." Остался котик у Ильича. А потом принесли еще одного котика, но он тоже был не тот. И его тоже Ильич у себя оставил. А на следующий день еще несколько котиков принесли.

И стали со всей страны стекаться к Ленину рабочие и крестьяне, да котиков ему дарить. Много их теперь было у Ильича, полный дом теплых и пушистых котиков – и все добрые, ласковые, игривые. Радовался Владимир Ильич котикам, стал с ними играть, смеяться, веселиться. Только иногда вздыхал, что того котика так и не нашли.

Так и жил теперь Ильич с котиками, но на состояние его больше не улучшалось.

И однажды утром зашла Надежда Константиновна в его спальню – а Ильича нет. Только котики на кровати лежат, свернувшись клубочком, мурлычут. Спрашивает она: "Котики, котики, вы Владимира Ильича не видели?". "Нет, Надежда Константиновна, не видели" – отвечают котики, а сами хитро улыбаются.

Так и не нашли тогда Владимира Ильича.

А советскому народу сказали, что он умер.

***

В одну из ночей, когда Смородин задремал на работе, его разбудил грохот, раздавшийся в коридоре.

Он разлепил сонные глаза, поднял голову и взглянул на часы: они показывали без четверти три ночи.

«Наверное, в коридоре упала вешалка», – подумал он, встал и направился к выходу из кухни.

На пороге он замер: входная дверь была настежь открыта.

Бешено заколотилось сердце. Он точно помнил, что закрывал дверь на замок.

«Все. Это конец. Обокрали? Но зачем? Черт, черт, черт», – мысленно ругаясь и пытаясь унять дрожь в ногах, он включил в коридоре свет и подошел к двери.

Выглянул на лестничную площадку – темно, пусто и тихо.

Смородин попытался обдумать все возможные варианты. Воры? Но здесь нечего воровать, разве что кто-то хотел украсть очень важную для него вещь. Может быть, это Грановский? Да, точно, скорее всего, это Грановский, успокаивал себя Петр, видимо, он что-то забыл здесь и вернулся ночью. Но если это Грановский… Черт, ведь я спал как убитый, думал он. В любом случае, с этой работой, похоже, можно попрощаться.

Смородин вернулся обратно в квартиру. Проверил двери в остальные комнаты: заперто. Значит, вор (если это был вор) ничего не украл. А может быть, он взял все, что захотел, и закрыл за собой двери? Но тогда почему он не закрыл входную? Не успел? Испугался? Чего он испугался?

Нет, все же это Грановский. Скорее всего, это был Грановский.

Но, мать вашу, почему тогда он не закрыл за собой дверь?

Смородин сжал зубы в бессильной злобе. Такого с ним еще не бывало.

Еще раз выглянул из-за двери на лестничную площадку. По-прежнему было темно и спокойно.

«И все же надо выйти и проверить. Вдруг кто-нибудь есть».

Он достал из кармана связку ключей, вышел на площадку, захлопнул за собой дверь, сунул ключ в замочную скважину и остолбенел.

Вместо давно знакомой строки из стихотворения на двери висела белая табличка с корявой надписью:

ПОЛЕЗНЫЕ МНЕ ЛЮДИ

Растерянно дергалось правое веко.

Смородин испытал давно забытое чувство «дежа вю». Когда-то это уже было. Но почему? Откуда? Что здесь происходит?

Стоп.

Это, видимо, проделка хулигана, который проник в музей. Кто-то решил подшутить. Что ж, тогда перед тем, как уволиться, придется раскошелиться на новую табличку.

Смородин повернул ключ и закрыл дверь.

Спускаясь по лестнице, он пожалел, что с собой нет фонарика – темнота была настолько плотной, что, казалось, в ней могут увязнуть ноги. И здесь Смородина снова охватило это ложное воспоминание о событиях, которых никогда не было.

Он спускался, держась рукой за стену, чтобы не споткнуться. Было все так же тихо – ни единого звука. Дергалось правое веко, колотилось сердце, казалось, вот-вот снова проползет по позвоночнику белая многоножка. Все сильнее дрожали ноги.

Спокойно, спокойно, думал про себя Смородин, здесь нет ничего страшного. Все в порядке. Все нормально. Такое бывает.

Наконец он спустился, добрался до двери подъезда и надавил на неё – та поддавалась с трудом, будто ей было больше полувека. Он вышел во двор и огляделся.

Стоп. Какой к черту двор? Эта дверь всегда вела на улицу.

Петр в растерянности оглянулся назад.

«ЗДЕСЬ ЖИВУ ТОЛЬКО Я» – написано было на белой бумажке, приклеенной к двери.

Теперь ему стало по-настоящему страшно.

Ощущение «дежа вю» смешалось с отвратительным чувством приближающейся панической атаки. Смородин схватил себя за плечи и принялся гладить свои руки: это был неплохой способ хоть как-то остановить лавину, но было поздно, она приближалась и готова была затопить Петра с головой.

Он затравленно оглянулся по сторонам: это был обычный тесный дворик-колодец, каких тысячи в Петербурге. Постаревший от осени дворик, пропитанный затхлостью палой листвы.

Матовый свет занавешенных окон разбавляет собой темноту.

Темнота здесь настолько плотна, что в ней увязают ноги и мерзнут пальцы.

По телу Петра пробежала когтистая дрожь. Дыхание сперло в груди, непослушные пальцы играли фокстрот на невидимом пианино; он понял, что все это снилось ему, а может быть, вовсе не снилось, а может быть, просто он сходит с ума.

Сходит с ума.

Петр схватился рукой за стену и медленно, тихо пошел в сторону арки, оглядываясь по сторонам. Ни звука, ни шороха не было слышно. Не было ветра. Только шумело в ушах и по-прежнему билось сердце.

Арка вела в точно такой же дворик.

Здесь никогда не было таких дворов: Петр много гулял по этим местам и не видел, чтобы здесь было что-то подобное. Страх, однако, стал постепенно исчезать, уступая место осторожному любопытству.

Смородин посмотрел вверх: над ним было абсолютно чистое звездное небо, какого не бывает в городе. Последний раз он видел такое небо два года назад, когда на неделю приехал в деревню.

Теперь он снова видел млечный путь и ковш Большой Медведицы.

Пошарил по карманам: сигареты остались в музее. Надо было вернуться за ними, и он пошел обратно, иногда поглядывая на небо.

Он открыл дверь с надписью «Здесь живу только я», аккуратно закрыл её за собой и поднялся наверх. Сигареты все так же лежали на столе в его комнате. Смородин сунул пачку в карман и снова вышел из квартиры.

Но, выйдя снова на улицу, он обнаружил давно знакомый Басков переулок, ничуть не изменившийся. Со стороны Маяковской был слышен звук проезжающей машины; где-то орал пьяный, а небо, как и всегда, было грязно-оранжевым, без единой звезды.

Смородин обернулся назад и посмотрел на дверь: таблички больше не было.

«Черт.»

Он сунул руки в карманы и привалился к стене.

Рассказывать об этом Грановскому уже совсем не хотелось.

***

– Не узнаю тебя. Впервые вижу, чтобы в твоей квартире был такой беспорядок.

– Могу сказать то же самое и про тебя. Никогда не видел, чтобы ты приходил без звонка.

Петр пришел к Герману без предупреждения, застав его с бутылкой армянского коньяка в руке.

– Позволь отхлебнуть коньяку.

– Ради бога, – Герман подал ему бутылку и сунул руки в карманы.

Смородин сделал глоток, поставил коньяк на стол и уселся на табуретку.

– Ты никогда в это не поверишь, но я расскажу тебе.

– После того, что со мной происходит, сейчас я поверю во что угодно, – усмехнулся Герман.

– Я заметил.

И Смородин рассказал Герману обо всем: о письме Фейха, о ночных звонках и о том, что случилось прошлой ночью. Каневский слушал его внимательно, не перебивая, и иногда отхлебывал коньяк из бутылки.

– Ты уверен, что ничего не употреблял? – съязвил он по привычке после того, как Смородин закончил рассказ.

– Да ну тебя к черту. Не надо было тебе это рассказывать.

– Не злись.

Герман действительно выглядел так, что злиться на него было нельзя: трехдневная щетина на лице, взъерошенные волосы и мятая рубашка в клеточку отчетливо говорили о том, что сейчас он не в самом лучшем расположении духа.

– Скажи, ты дописал ответное письмо Фейху? – спросил он через некоторое время.

– Еще нет. Не знаю, что писать. Потом.

– Допиши обязательно. И еще кое-что: на следующем дежурстве я хочу пойти с тобой.

– Именно это, – улыбнулся Петр, – Я и хотел тебе предложить.

Герман улыбнулся ему в ответ:

– Тогда встретимся послезавтра в половину восьмого на Маяковской?

– Лучше приходи ко мне позже. Часов в десять, чтобы Грановский не увидел тебя и не задавал лишних вопросов.

– Хорошо.

– И приведи себя в порядок, черт возьми. Я и подумать не мог, что когда-нибудь скажу тебе это, но все-таки ты не очень хорошо выглядишь. Заболел?

– Нет. Все в порядке, просто расслабился. Отсутствие работы, знаешь ли, лишает самодисциплины.

– Знакомо. Мне ли не знать об этом?

Они снова заулыбались, и обоим было приятно это видеть.

– Я недавно пересматривал старые записи своей передачи, – сказал вдруг Герман, – Знаешь, а ведь я был крут.

– Еще бы! Ты и сейчас крут. Только подтянись и приведи себя в порядок, умоляю. Сейчас ты похож на кухонного диссидента из шестидесятых, разве что не хватает гитары и томика Мандельштама.

– Какой ужас.

И оба засмеялись.

Снег за окном валил огромными хлопьями, долетал до земли и тут же таял. В прогнозе погоды утверждали, что эта зима будет самой теплой за последние десять лет.

***

«Влияние творчества Фейха на современную поэзию невозможно переоценить: именно он открыл возможность сочетать холодную интеллектуальность стиха с потрясающей романтической образностью. Но, несмотря на то, что многому я научился именно от него, не могу назвать его своим учителем. Думаю, если бы я встретил его сейчас – я бы не пожал ему руку. Знаете, весь его талант, все прекрасное, что он когда-либо написал, перечеркивает единственная вещь. Это ода Сталину, написанная в 1937 году. В тяжелое время, когда без суда и следствия были репрессированы, расстреляны миллионы наших соотечественников, невозможно было быть честным человеком и при этом писать такие стихи. Просто невозможно. Мое мнение – лучше забыть этого человека и забыть все, что он писал. Но это только мое мнение.»

«Титан. Глыба. То, что он делал, не может и не должно объясняться одним лишь талантом. Сейчас считается, что все определяется талантом, его наличием или отсутствием – и каждый, кто обнаружил в себе хотя бы его крупицу, тут же мнит себя гением. Нет. Нужно работать. Долго и усердно работать, не щадить себя, пусть даже такого талантливого, пусть даже, как кажется, гениального. Я был одним из очень и очень немногих, кто видел Фейха за работой. Именно за работой – так он к этому относился.

Сначала он наводил порядок в комнате. Собирал все ненужные бумаги, кидал их в корзину и выносил из дома. Затем он подметал пол. Протирал мокрой тряпкой свой письменный стол. Открывал нараспашку окно, чтобы проветрить помещение. А затем он закуривал сигарету и садился писать, не отвлекаясь ни на что. Он не бродил кругами по комнате в поисках вдохновения, не хватал себя за голову, пытаясь найти подходящую рифму, не смотрел подолгу в окно, наслаждаясь дыханием только что пришедшей наконец весны. Нет. Он просто сидел и писал. Казалось, что он пишет не стихи, а доклад по выполнению плана сталелитейного завода – вот так работал этот человек. На его непроницаемом лице вздувались вены, иногда нервно подергивались губы. Когда он заканчивал писать, на его лице отчетливо читалось разочарование и недоверие к самому себе. Он просто кидал рукопись в ящик стола и возвращался к своим обыденным делам. А на следующий день, перечитав написанное, он светился радостью и, как ребенок, получивший пятерку в школе, показывал это своим друзьям. И все были восхищены. Как всегда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю