355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кушнер » Вечерний свет » Текст книги (страница 1)
Вечерний свет
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:20

Текст книги "Вечерний свет"


Автор книги: Александр Кушнер


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Александр Кушнер
Вечерний свет


«Поэт» – учрежденная в 2005 году Российская национальная премия, которая присуждается за наивысшие достижения в современной поэзии. С инициативой создания этой премии выступило РАО «ЕЭС России», ныне передавшее свои партнерские обязательства фонду «Достоинство». А имя победителя раз в год называют члены Общества поощрения русской поэзии, куда входят все лауреаты прежних лет и девять критиков, историков литературы из Москвы и Петербурга.

Сегодня это крупнейшая не только в России, но и в мире награда, которая вручается за стихи. И члены жюри, мне кажется, осознают свою ответственность перед читающей Россией. Ведь мы отмечаем не яркие дебюты и не новые книги, что вызывают, как правило, разноречивые оценки.

Мы называем только тех поэтов, что уже выдержали испытание временем и стали бесспорными. Указываем на сумму их творческих достижений. Благодарим за значимый вклад в великую русскую поэзию.

И надеемся, что к нашему мнению прислушаются читатели, все, кому по-прежнему дороги и стихи, и отечественная культура.

Сергей Чупринин, координатор Российской национальной премии «Поэт»

От автора

Что такое книга новых стихов? Это – ряд стихотворений, обдуманный, выстроенный ряд: стихи не сброшены в кучу, не следуют друг за другом в хронологическом порядке, а составляют некий узор, держатся за руки, находят для себя нужного им соседа. Нужного по какому-то внутреннему сходству или, наоборот, вследствие явной противоположности, по контрасту. Кроме того, в книге стихов, в этом содружестве есть непредумышленная общность: все они написаны за несколько последних лет, в них запечатлены те мысли, чувства, «наблюдения ума» и «заметы сердца», которыми ты жил. А можно сказать еще и так: в них остановлены мгновения, и не только счастливые, но и мрачные, печальные тоже. Но стихи так устроены, что пишущий их в процессе создания стихотворения избавляется от тоски, преодолевает мрак. И эта энергия, этот порыв преодоления «тяжести недоброй», возможно, пригодится и твоему читателю.

За пятьдесят с лишним лет («Первое впечатление» вышло в 1962 году) мною написано много книг, эта – восемнадцатая! Не слишком ли много? Сегодня принято стесняться многописания. Напечатал поэт два стихотворения за год – и его хвалит критика, хвалит, я думаю, потому, что одно стихотворение прочесть легче, чем десять. Стихи читать трудно, да и некогда.

Но Пушкин писал много. К тридцати семи годам создал столько, сколько нам в том возрасте и не снилось! А Лермонтов, а Блок… Вот с них-то и надо брать пример.

 
А как вспомню Шагала или Моне,
Сколько ими написано в тишине
Мастерской или где-нибудь на пленэре,
Понимаю, куда до них, пылких, мне!
Но пример их волнует, по крайней мере,
И бодрит, утешительный для меня.
Эти скалы, соборы, лицо коня…
А Шопен! А Бетховен, свое призванье
До последнего не покидавший дня,
И в беде, – и не стыдно многописанья!
 

И вот что еще выяснилось с годами: возраст стихам не помеха. А может быть, он даже помогает их писать, не так, как в юности, а по-другому. Лучше ли, хуже – не мне судить, но по-другому, по-новому. Поэт на пенсию не выходит. Семидесятилетний Фет в одном из последних стихотворений воскликнул: «Ах, как пахнуло весной! Это, наверное, ты…» Наверное, это и есть сопротивление злу жизни и ее бедам, сопротивление смерти; стихи утешают нас, возвращают нам желание жить, «чтоб мыслить и страдать».

1

«Хорошо, что ни яхты у нас, ни виллы…»
 
Хорошо, что ни яхты у нас, ни виллы.
Хорошо, что ни Фалька, ни Ренуара.
Хорошо, что не мраморные перила.
Ни шофера, ни горничной, ни швейцара.
Даже автомобиля, спасибо, нету,
Цветника под окном, подъездной аллеи.
Каково бы нам было оставить эту
Жизнь, блаженные прихоти и затеи!
 
 
Бубенцами мы на колпаке Фортуны
Не гремели, как сказано у Шекспира,
Но бывали мы на море ночью лунной
И была в Петербурге у нас квартира,
То есть располагались посередине
Ее милостей, а не у пыльных пяток.
Гамлет прав: ни ущербности, ни гордыни —
Наш удел не из лучших – и всё же сладок.
 
 
Я стою, опираясь на спинку стула,
Жаль мне комнаты, кресла и этой желтой
Пепельницы, что вдруг под лучом сверкнула,
Даже двери входной и на ней щеколды,
А про небо в окне, облака в полете
Уж и не говорю, – улететь бы с ними,
Растворившись в вечерней их позолоте,
Всё отдав, даже комнату, даже имя.
 
«Кто ты? Что ты? Кто ты? Что ты?..»

И лежу я, околдован…

И. Анненский

 
Кто ты? Что ты? Кто ты? Что ты?
Это тикают часы.
Философские заботы,
Жизни детские азы.
 
 
Городского неба розов
Полог в сумерках ночных.
А исканий и запросов
Я не знаю никаких.
 
 
Роковых перерождений,
Переломов, катастроф,
Вековых нагромождений
Установок и основ.
 
 
Но часы меня смущают,
Отмахнуться не дают.
Кто ты? Что ты? – повторяют,
Кто ты? Что ты? – пристают.
 
 
И сижу я, зачарован
Их вопроса прямотой.
Кто же знает, кто он, что он?
Шопенгауэр, Толстой?
 
 
Не запнутся, не споткнутся,
Им не стыдно, не смешно.
Циферблат у них, как блюдце,
И во тьме блестит оно.
 
 
Я их в комнату другую,
Под шумок перенесу:
Пусть там тикают впустую, —
От тоски себя спасу.
 
«Я даже ручку дверную люблю…»
 
Я даже ручку дверную люблю,
Медную, желтую, скользкую ручку.
Вот обопрусь на нее, надавлю,
Что ж говорить про звезду или тучку!
 
 
Жест машинальный, когда спохвачусь,
Словно на нем себя, быстром, поймаю,
Чуден, как будто я сам себе снюсь,
Как на земле оказался, не знаю.
 
 
Комната, облако, стол и тетрадь,
Радости, горести, окна и двери…
Смысл? Я не знаю, по правде сказать,
Так ли он нужен мне? Я не уверен.
 
«Эти трое любуются первой ласточкой…»
 
Эти трое любуются первой ласточкой:
Муж с бородкою, юноша и подросток.
Это лучше, чем воинский быт палаточный,
Даже эпос троянский, такой громоздкий!
 
 
Что за чудная ваза краснофигурная!
Где суровость, безжалостность и свирепость?
Солнце чудится, видится даль лазурная.
Вообще это лирика, а не эпос!
 
 
И каким же сиянием вся пропитана,
И какую простую несет идею!
И как будто она на меня рассчитана,
Что когда-нибудь я залюбуюсь ею.
 
«Душа – элизиум теней и хочет быть звездой…»
 
Душа – элизиум теней и хочет быть звездой,
Но звезды знают ли о ней в ее тоске земной?
Они горят мильоны лет, быть может, потому,
Что о душе и речи нет у спрятанных во тьму.
 
 
Но, может быть, во тьме ночной, в сиянье неземном
Звезда б хотела быть душой, омытой летним днем,
И в хладной вечности своей, среди надмирной тьмы,
Раскрыв объятья для теней, быть смертною, как мы.
 
«Утром тихо, чтобы спящую…»
 
Утром тихо, чтобы спящую
Мне тебя не разбудить,
Я встаю и дверь скрипящую
Пробую уговорить
Обойтись без скрипа лишнего,
И на цыпочках, как вор,
Может быть, смеша Всевышнего,
Выбираюсь в коридор.
 
 
Есть в моем печальном опыте
Знанье горестное. Вот,
Так и есть: в соседней комнате
На столе записка ждет:
«Провела полночи с книжкою,
Не могла никак уснуть.
Постарайся утром мышкою
Быть. Не звякни чем-нибудь».
 
 
Спи, не звякну. Все движения
Отработаны, шаги,
Как церковное служение,
Не забыты пустяки,
Всё обдумано и взвешено,
Не должно ничто упасть.
Спи. К любви печаль подмешена,
Страх, а думают, что страсть.
 
«Мы в постели лежим, а в Чегеме шумит водопад…»
 
Мы в постели лежим, а в Чегеме шумит водопад.
Мы на кухне сидим, а в Чегеме шумит водопад,
Мы на службу идем, а в Чегеме шумит водопад,
Мы гуляем вдвоем, а в Чегеме шумит водопад.
 
 
Распиваем вино, а в Чегеме шумит водопад.
Открываем окно, а в Чегеме шумит водопад.
Мы читаем стихи, а в Чегеме шумит водопад.
Мы заходим в архив, а в Чегеме шумит водопад.
 
 
Нас, понурых, с колен, а в Чегеме шумит водопад,
Поднимает Шопен, а в Чегеме шумит водопад.
Жизнь с собой не забрать, и чему я особенно рад, —
Буду я умирать, а в Чегеме шумит водопад!
 
«Мои друзья, их было много…»
 
Мои друзья, их было много,
Никто из них не верил в Бога,
Как это принято сейчас.
Из Фета, Тютчева и Блока
Их состоял иконостас.
 
 
Когда им головы дурили,
«Имейте совесть», – говорили,
Был горек голос их и тих.
На партсобранья не ходили:
Партийных не было средь них.
 
 
Их книги резала цензура,
Их пощадила пуля-дура,
А кое-кто через арест
Прошел, посматривали хмуро,
Из дальних возвратившись мест.
 
 
Как их цветочки полевые
Умели радовать любые,
Подснежник, лютик, горицвет!
И я, – тянулись молодые
К ним, – был вниманьем их согрет.
 
 
Была в них подлинность и скромность.
А слова лишнего «духовность»
Не помню в сдержанных речах.
А смерть, что ж смерть, – была готовность
К ней и молчанье, но не страх.
 
«Вдруг сигаретный дым в лучах настольной лампы…»
 
Вдруг сигаретный дым в лучах настольной лампы,
Колеблясь и клубясь, как будто оживет
И в шестистопные мои заглянет ямбы,
Став тенью дорогой – и сбоку подойдет,
И, голову склонив седую, напугает —
Ведь я не ожидал, что, обратившись в дым,
Давно умерший друг еще стихи читает
И помнит обо мне, и радуется им.
 
 
Под камнем гробовым хранится пепел в урне,
На кладбище давно я не был, но ему
В волокнах голубых с подсветкою лазурной
Удобней подойти в клубящемся дыму
И ободрить меня задумчивым вниманьем,
И обнаружить свой нетленный интерес
К тому, что он любил, – и счастлив пониманьем
Я, и каких еще, скажи, желать чудес?
 
«Не говори мне о потомках…»
 
Не говори мне о потомках,
Я плохо вижу их в потёмках,
Насколько ж мне понятней предки!
Смотри: на нас глядит Потёмкин
В саду Таврическом сквозь ветки.
 
 
Когда бы мы ему сказали,
Что Крым, как шляпу, потеряли,
И Крым плывет под желтым флагом,
Он отвернулся бы в печали,
Пришел бы в ярость – и заплакал.
 
 
Картины, музыку, романы —
Всё это предки сочинили.
Простим им войны и обманы,
Люблю голландские тюльпаны,
Миф о Тезее и Ахилле.
 
 
Люблю стихи о незнакомке,
О Саломее и соломке,
Прости, пишу я хаотично.
А что придумают потомки,
Мне почему-то безразлично.
 
«Поговорить бы тихо сквозь века…»
 
Поговорить бы тихо сквозь века
С поручиком Тенгинского полка
И лучшее его стихотворенье
Прочесть ему, чтоб он наверняка
Знал, как о нем высоко наше мненье.
 
 
А горы бы сверкали в стороне,
А речь в стихах бы шла о странном сне,
Печальном сне, печальней не бывает.
«Шел разговор веселый обо мне» —
На этом месте сердце обмирает.
 
 
И кажется, что есть другая жизнь,
И хочется, на строчку опершись,
Ту жизнь мне разглядеть, а он, быть может,
Шепнет: «За эту слишком не держись» —
И руку на плечо мое положит.
 
«Мой друг, за всех, кто в мире одиноко…»
 
Мой друг, за всех, кто в мире одиноко
Под бой часов встречает Новый год,
За всех за них, кем так судьба жестоко
Распорядилась сумрачная – вот
За них мне выпить хочется, да будет
Полегче им, внезапно, просто так!
И свысока пусть их никто не судит,
И вспыхнет свет в них, разгоняя мрак.
 
 
Откуда свет возьмется, я не знаю.
Сам по себе, быть может, из души,
Что подошла к обрывистому краю
В заброшенности полной и глуши,
И ожила, наперекор печали,
И осветила пропасть под собой,
В такие заглянув ночные дали,
Как в поздний час – фонарь береговой.
 
«Да, надо бросить всё, поехать в Нарву, что ли…»

И благодарны слезы лить.

Державин

 
Да, надо бросить всё, поехать в Нарву, что ли,
Снять маленький покой, старушка-немка пусть
Хлопочет за стеной, и там по доброй воле
Своей заночевать, забыв земную грусть
И тяготы забот столичных, и обиды,
Которыми для нас земная жизнь полна, —
И там приснится сон, и в этом сне облиты
Сияньем будут стол, и кресло, и стена,
И, в этот свет зайдя, – ни горе, ни тревога
Не властны над тобой – такой волшебный свет,
Заплакать от любви, узрев душою Бога,
И оду написать, которой лучше нет.
 
«Ночь в деревне завидует ночи в городе…»
 
Ночь в деревне завидует ночи в городе,
Говорит: Ну какая ж ты ночь? Ты свет,
Ты в витринном, фонарном, трамвайном золоте
И полночи не спишь, и отбоя нет
В заведеньях ночных от веселой публики,
И расходятся заполночь из гостей
Музыканты, актеры, девицы, жулики,
Развлекая тебя, ты полна страстей.
 
 
Городская мрачнеет, не соглашается,
Говорит деревенской: Ты так тиха,
Только ветер вздохнет, только пес разлается,
Птица вскрикнет, зарывшись в твои меха
И шелка, да машина подкрасит фарами
На дорогу с реки набежавший пар,
Только кто-то к окну подойдет, кошмарами
Сна напуган – и звезды стряхнут кошмар.
 
«Смысл жизни надо с ложечки кормить…»
 
Смысл жизни надо с ложечки кормить,
И баловать, и на руках носить,
Подмигивать ему и улыбаться.
Хорошим человеком надо быть.
Пять-шесть детей – и незачем терзаться.
 
 
Большая, многодетная семья
Нуждается ли в смысле бытия?
Фриц кашляет, Ганс плачет, Рут смеется.
И ясно, что Платон им не судья,
И Кант пройдет сквозь них – и обернется.
 
«Когда б не смерть, то умерли б стихи…»
 
Когда б не смерть, то умерли б стихи,
На кладбище бы мы их проводили,
Холодный прах, подобие трухи,
Словесный сор, скопленье лишней пыли,
В них не было б печали никакой,
Сплошная болтовня и мельтешенье.
Без них бы обошлись мы, боже мой:
Нет смерти – и не надо утешенья.
 
 
Когда б не смерть – искусство ни к чему.
В раю его и нет, я полагаю.
Искусство заговаривает тьму,
Идет над самой пропастью, по краю,
И кто бы стал мгновеньем дорожить,
Не веря в предстоящую разлуку,
Твердить строку, листочек теребить,
Сжимать в руке протянутую руку?
 
«На месте Дельвига подарок бы не принял…»
 
Прими сей череп, Дельвиг, он
Принадлежит тебе по праву…
 
Пушкин

 
На месте Дельвига подарок бы не принял,
Хотя и пушкинский, а все-таки б вернул!
Держать за пепельницу череп из гордыни,
Смеясь над вечным сном, да кто бы ни уснул!
Или, отмыв его, в пристойную оправу
Взяв, пить вино в пиру из чаши гробовой?
Антон Антонович жестокую забаву
Отверг – и строчкой не ответил ни одной.
 
 
Ни стихотворного ответа на посланье,
Ни слова где-нибудь в письме… Такой ответ,
Такое полное, глубокое молчанье
Красноречивее. Нет слов. И, правда, нет.
А года через три, когда загробной тенью
«Мой милый Дельвиг» стал, наверное, тогда
С тоской и горечью свое стихотворенье
Припоминал поэт, беда, – шептал, – беда.
 
«Я лучше, кажется, была…»
 
«Я лучше, кажется, была».
Да чем же лучше? Меньше знала,
Одна гуляла и спала
И книжки жалкие читала,
Да с бедной няней о любви
Однажды зря заговорила.
Хотя, конечно, соловьи,
Луна, балконные перила…
 
 
Но неужели Пустяков,
Мосье Трике с его куплетом
Милей столичных остряков
Или поклонников с лорнетом?
«К ней как-то Вяземский подсел».
Да за одну такую встречу
Не жаль отдать и лунный мел,
И полку книг, – я вскользь замечу.
 
 
Мы лучше не были. Душа
Растет, приобретая опыт,
И боль давнишняя свежа,
И с нами тот же листьев шепот,
И речка сельская с Невой
Текут, в одну сливаясь реку.
Как жизнь прекрасна, боже мой!
Как трудно жить в ней человеку!
 

2

«Я-то помню еще пастухов…»
 
Я-то помню еще пастухов,
И коров, и телят, и быков
По дороге бредущее стадо,
Их мычанье густое и рёв,
Возвращенье в село до заката.
 
 
Колокольчик звенел, дребезжал.
Луг за лесом, как маленький зал,
Объезжал я на велосипеде,
Где паслись они, словно на бал
Приведенные из дому дети.
 
 
И другой их лужок поджидал
Где-нибудь за пригорком, и третий.
 
 
Мух и оводов били хвостом.
Стадо пахло парным молоком,
У кустов залегали тщедушных.
Было что-то библейское в том,
Как пастух подгонял непослушных.
 
 
О, как чуден был вид и пятнист!
Словно нарисовал их кубист,
Я Сезанна любил и Машкова,
Одинокий велосипедист.
Дай мне к речке проехать, корова!
 
 
Поворот, небольшая петля.
Так сегодня не пахнет земля,
Как тогда оглушительно пахла.
Словно вечность, грустить не веля,
Помахала рукой и иссякла.
 
«О, водить бы автобус из Гатчины в Вырицу…»
 
О, водить бы автобус из Гатчины в Вырицу,
Знать всех местных старух, стариков,
Тополь в этот маршрут ковыляющий вклинится,
Поднапрёт волчье лыко с боков,
И сирень, проводив шаркуна до околицы,
Передаст его ельнику – пусть
Тот за ним до оврага под Сиверской гонится,
Навевая дорожную грусть.
 
 
Есть такие работы, такие профессии —
Позавидуешь им, заглядясь
На избыток того, что зовется поэзией,
Объезжающей лужи и грязь,
По пути подбирая и мать с первоклассником,
И торговку с заплечным мешком,
Неожиданно будничность делая праздником
И внушая смиренье тайком.
 
«Собака живет во дворе, на цепи…»
 
Собака живет во дворе, на цепи.
Хозяин выводит гулять ее, хмурый.
Терпи свою жизнь, дорогая, терпи,
Есть кошки, есть мыши, лягушки и куры,
А в комнатах ты никогда не была,
И дом тебе, видимо, кажется раем,
Откуда выносят еду, и тепла
Там много, за твердым порогом, за краем.
 
 
Собака умрет – и душа ее в дом
Еще переселится, к Богу поближе.
Под ветром не будет дрожать, под дождем
И снегом, терпи, дорогая, терпи же,
Ты будешь есть мясо, лакать молоко,
Лежать на диване, забыв про изгнанье.
А богом быть стыдно, но стыд далеко
Запрятан, скорее всего, в подсознанье.
 
Лопух
 
Знал бы лопух, что он значит для нас,
Шлемоподобный, глухое растенье,
Ухо слоновье подняв напоказ,
Символизируя прах и забвенье,
Вогнуто-выпуклый, в серой пыли,
Скроен неряшливо и неказисто,
Как бы раскинув у самой земли
Довод отступника и атеиста.
 
 
Трудно с ним спорить, – уж очень угрюм,
Неприхотлив и напорист, огромный,
Самоуверенный тяжелодум,
Кажется только, что жалкий и скромный,
А приглядеться – так тянущий лист
К зрителю, всепобеждающий даже
Древний философ-материалист
У безутешной доктрины на страже.
 
«Любимый запах? Я подумаю…»
 
Любимый запах? Я подумаю.
Отвечу: скошенной травы.
Изъяны жизни общей суммою
Он лечит, трещины и швы,
И на большие расстояния
Рассчитан, незачем к нему
Склоняться, затаив дыхание,
И подходить по одному.
 
 
Не роза пышная, не лилия,
Не гроздь сирени, чтоб ее
Пригнув к себе, вообразили мы
Иное, райское житьё, —
Нет, не заоблачное, – здешнее,
Земное чудо, – тем оно
Невыразимей и утешнее,
Что как бы обобществлено.
 
 
Считай всеобщим достоянием
И запиши на общий счет
Траву со срезанным дыханием,
Ее холодный, острый пот,
Чересполосицу и тление
И странный привкус остроты,
И ждать от лезвия спасения
Она не стала бы, как ты.
 
«Влажных бабочек что-то ни разу…»
 
Влажных бабочек что-то ни разу
Я не видел и мокрых стрекоз,
А ведь ливень, бывает, по часу
Льет и дольше, сплошной и всерьез.
 
 
Где же прячутся милые твари?
Тварь – не лучшее слово для них.
Государыни и государи
В ярких тканях, снастях слюдяных.
 
 
Запах сырости сладкой и прели,
Вымок дрок и промок зверобой.
Ни одной нет не залитой щели,
Ямки, выемки, складки сухой.
 
 
Не о жизни, пронизанной светом,
Не о смерти, съедающей свет,
У Набокова только об этом
Я спросил бы: он знает ответ.
 
«Каково это елкой явиться на свет…»
 
Каково это елкой явиться на свет,
Не березой, не кленом, не дубом,
И дожить до восьми, до двенадцати лет
И заваленной быть лесорубом!
 
 
Мне, когда я увидел их в грузовике,
Стало стыдно и страшно, ей-богу.
И причем Вифлеем здесь? Они ж не в песке,
Снег на жалких дрожал всю дорогу.
 
 
Я представил ужасную вырубку там,
Где они, подрастая, стояли.
Рождество – это радость, пришедшая к нам,
И гектары тоски и печали.
 
 
Стройный стан в серпантин будет, в блестки одет,
И шары золотые повесят.
Справедливости не было в мире и нет,
Ею только клянутся и грезят.
 
«А что было с Лазарем дальше, увы, не знаем…»
 
А что было с Лазарем дальше, увы, не знаем.
В одиннадцатой главе он воскрес, потом
Ни в поле, ни в роще, ни дома, ни за сараем —
Нигде не мелькнул. Иоанн позабыл о нем.
 
 
И это обидно и даже немного странно:
Ну, как же, воскрес – так скажи что-нибудь, пойди
За другом своим, но Евангелие туманно.
Еще десять глав – не сидел же он взаперти!
 
 
Неужто же справиться так и не мог с испугом
И четырехдневная смерть сокрушила дух?
А ведь Иисус называл его своим другом!
А может быть, слишком был счастлив? Одно из двух.
 
Сон в летнюю ночь
 
Чемпионатом мира по футболу
Я был, как все, в июне увлечен.
Не потому ли, полный произвола,
Невероятный мне приснился сон?
 
 
Сказать, какой? Но я и сам не знаю,
Удобно ли в таком признаться сне?
Что я в футбол с Ахматовой играю,
Пасую ей, она пасует мне.
 
 
Мы победим Петрова с Ивановым!
Дурацкий сон, ведь я предупреждал.
Мы лучше их владеем точным словом:
Они спешат, не выйти им в финал.
 
 
Она спросила: Кто они такие?
Хотел сказать, но тут же позабыл.
На ней мерцали бусы дорогие,
А плащ к футболке плохо подходил.
 
 
Веселый сон, но сколько в нем печали!
С футбольным полем рядом – дачный лес.
А выиграли мы иль проиграли —
Не буду врать: сон был и вдруг исчез.
 
«О „Бродячей собаке“ читать не хочу…»
 
О «Бродячей собаке» читать не хочу.
Артистических я не люблю кабаков.
Ну, Кузмин потрепал бы меня по плечу,
Мандельштам бы мне пару сказал пустяков.
 
 
Я люблю их, но в книгах, а в жизни смотреть
Не хочу, как поэты едят или пьют.
Нет уж, камень так камень, и скользкая сеть,
А не амбициозный и дымный уют.
 
 
И по сути своей человек одинок,
А тем более, если он пишет стихи.
Как мне нравится, что не ходил сюда Блок,
Ненаходчив, стыдясь стиховой шелухи.
 
 
Не зайдем. Объясню, почему не зайдем.
И уже над платформами, даль замутив,
«Петроградское небо мутилось дождем».
Вот, наверное, самый печальный мотив.
 
«И не такие царства погибали…»
 
«И не такие царства погибали!» —
Сказал синода обер-прокурор
Жестоко так, как будто на медали
Он выбил свой суровый приговор.
 
 
И не такие царства. А какие?
Египет, Рим, Афины, может быть?
Он не хотел погибели России
И время был бы рад остановить.
 
 
И вынув из жилетного кармана
Часы, смотрел на них, но время шло.
Тогда вставал он с жесткого дивана
И расправлял совиное крыло.
 
 
А что теперь? Неужто всё сначала?
Опять смотреть с опаской на часы?
Но столько раз Россия погибала
И возрождалась вновь после грозы.
 
 
Итак, фонарь, ночь, улица, аптека,
Леса, поля с их чудной тишиной…
И мне не царства жаль, а человека.
И Бог не царством занят, а душой.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю