355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Подрабинек » Диссиденты » Текст книги (страница 7)
Диссиденты
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:54

Текст книги "Диссиденты"


Автор книги: Александр Подрабинек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Была весна 1977 года. Все ее звали Ёлка, и она жила в большом доме с немыслимым количеством подъездов на развилке улицы Косыгина и Ленинского проспекта. Нас познакомили в доме Дрожжиных, старых, еще довоенных папиных друзей, и вскоре я узнал, что она работает машинисткой и классно печатает на машинке. «Карательная медицина» была практически готова, надо было перепечатывать ее набело, попутно внося последние исправления. Ёлка взялась за эту работу. Все складывалось удачно. Мы договорились, что на ту пару недель, что она будет занята этим делом, в ее доме никого, кроме нас, бывать не будет. Никаких друзей и подруг, никаких гостей. Она легко согласилась.

Ёлка была старше меня лет на пять. У нее был четырехлетний сын, отдельная квартира и большой опыт в отношениях с мужчинами. С первых же встреч она стала проявлять откровенный интерес ко мне. Меня это нисколько не тяготило. Она была настойчива и обаятельна, энергична и обольстительна – и как же устоять перед соблазном, если надо всего лишь уступить? Работа тем временем шла. Я часто приходил к ней проверять напечатанное, расшифровывал свой корявый почерк на черновике и вносил правку. Иногда оставался у нее ночевать.

Как-то вечером мы вместе возвращались к ней домой и на лестничной площадке столкнулись с выходящей из ее квартиры парой. Это была ее подруга и с ней молодой человек в военной форме. Девушки о чем-то пощебетали и мы разошлись. В квартире на кухонном столе между тем стояла пишущая машинка, рядом лежали аккуратные стопки напечатанных листов, машинописный черновик и картотека политзаключенных психбольниц. Все, что осталось с прерванной днем работы. Я немедленно высказал Ёлке свое возмущение. Она оправдывалась сочувствием к подруге, которой негде было уединиться со своим любовником – слушателем Академии Генерального штаба. «Не беспокойся, – убеждала меня Ёлка, – они свои ребята и никому ничего не скажут. Иди лучше сюда». Она меня словно гипнотизировала, и я повиновался ей, как кролик удаву. Я еще вяло соображал, что на всякий случай надо бы все унести из дома, что осторожность не помешает и лучше перестраховаться. Но Ёлка была так убедительна, время было позднее, а постель уже постелена. Я решил, что утро вечера мудренее и завтра все непременно увезу в другое место.

Прошло часа полтора, и мы еще не успели уснуть, как в дверь позвонили. Это был длинный, настойчивый и очень нехороший звонок. Часы показывали полночь. Ёлка, выскочив из постели, побежала спрашивать, кто там, и ей ответили, что милиция. «Подождите, я оденусь», – отвечала Ёлка через дверь. Я заметался, пытаясь в темноте найти свою одежду. «Не открывай! Не открывай!» – кричал я ей из комнаты. Ёлка зажгла в прихожей свет, набросила на себя что-то, а в квартиру звонили все настойчивее и уже начали колотить в дверь, требуя, чтоб открыли. Будто не слыша меня, Ёлка начала быстро открывать дверь. Подозрительно быстро. Я еще не успел надеть брюки, как в квартиру ввалилась целая ватага людей в штатском и милиционеров, которые моментально рассыпались по всей квартире. Никогда я не одевался в столь некомфортной обстановке. Все-таки врагов надо встречать если уж не во всеоружии, то хотя бы в штанах!

Старшему следователю Следственного отдела Московского УКГБ капитану Яковлеву в тот день несказанно повезло. Счастье свалилось на него в виде телефонного звонка дежурному по управлению с доносом, что по такому-то адресу на Ленинском проспекте находится антисоветская литература. Да, Ёлкина подруга Г.Н. Жабина и ее любовник В.Г. Введенский не замедлили донести в КГБ обо всем, что они увидели дома у приютившей их подруги. Санкцию на обыск дал дежурный прокурор Москвы Огнев. Яковлев срочно подхватил еще двух сотрудников, понятых, милиционеров, и все вместе они с полуночи до половины шестого утра изымали и описывали мое детище. Забрали все, что было: черновик книги, несколько экземпляров почти готового чистового варианта, картотеку, записные книжки, электрическую пишущую машинку. Обыск проводился по неизвестному тогда делу № 474 УКГБ. Позже выяснилось, что это дело Юрия Орлова.

Утром, очень довольные собой и своей ночной работой, чекисты ушли, оставив мне повестку на допрос вечером того же дня. То ли решили дать мне выспаться после бессонной ночи, то ли отсыпались сами. Выйдя утром из дома, я обнаружил слежку. Они шли за мной на значительном расстоянии, на пятки не наступали.

Я всегда знал, что за эту книгу меня когда-нибудь посадят. Поэтому на допрос вечером шел с легким сердцем, заранее зная, что говорить. А говорил я на допросах всегда одно и то же: «На этот вопрос отказываюсь отвечать». Следователь особо и не настаивал – книга, по его мнению, изобличала мою антисоветскую сущность настолько убедительно, что никаких других доказательств и не требовалось.

В этот же день арестовали Толю Щаранского. Днем позже на квартире у Григоренко состоялась по этому поводу пресс-конференция, в конце которой Петр Григорьевич рассказал западным корреспондентам о написанной мной книге, о вчерашнем обыске и о том, что судьба моя теперь очень неопределенна. Корреспонденты порасспрашивали меня немного, посокрушались и все не могли понять, будет все-таки книга издана или нет. В насквозь прослушиваемой квартире я туманно отвечал, что рукопись утрачена и теперь придется ее восстанавливать, что займет, конечно, уйму времени.

Но внутренне я ликовал – имелся второй экземпляр черновика, запрятанный так далеко и так надежно, что даже я не знал, где именно. Месяца через два мой брат Кирилл прошелся по этой неведомой цепочке и извлек рукопись из тайника. В ознаменование этого события мы в тот же день пошли в фотоателье и сфотографировались на память о том, как нам удалось перехитрить КГБ.

К рукописи я больше не приближался. Это был последний экземпляр, рисковать им было нельзя. Правку внесли без меня под руководством Славки Бахмина, а затем с дипломатической почтой переправили в Лондон.

Генеральная репетиция

Рабочая комиссия по расследованию использования психиатрии в политических целях стремительно набирала обороты. Информация стекалась к нам через диссидентские дома, по каналам «Хроники текущих событий», с освобождающимися из психушек и лагерей заключенными. Благодаря западному радио теперь все знали, кто занимается в нашей стране борьбой со злоупотреблениями психиатрией, к кому надо обращаться. И к нам обращались.

В начале апреля у нас попросили помощи московские баптисты. Точнее, та часть этой конфессии, которая не соглашалась на контроль государства над ней и поэтому не была зарегистрирована. Их единоверца из Горьковской области Александра Волощука посадили в психушку.

История его была по тем временам довольно обычной. Семью их мелочно и назойливо преследовали за веру. Над детьми с одобрения педагогов издевались в школе. Восьмилетнего малыша заставляли вступать в октябрята и носить значок с изображением Ленина. Мальчик отказывался. Его нещадно ругали одноклассники и учителя и однажды попытались надеть значок силой. Побили, разорвали рубашку, но своего не добились. Мать на седьмом месяце беременности уволили с работы. Вместе с тремя своими детьми они решили переехать в другой город, но, когда все формальности были соблюдены, в обмене квартиры им отказали. Из старой они уже выехали. Семья оказалась на улице. Они приехали в Москву, пошли в приемную Верховного Совета СССР с просьбой либо оставить их в покое, либо разрешить уехать в Канаду. В течение недели они каждый день приходили в приемную за ответом. На восьмой день им дали ответ – милиционеры, люди в штатском и в белых халатах скрутили отца семейства и увезли в психбольницу, а одиннадцатилетнего сына, заломив ему руки, доставили в милицию.

Петр Григорьевич попросил меня заняться этим делом. Александр Волощук оказался в той же 14-й психбольнице, где недавно находился Старчик. На этот раз я туда не пошел. Необходимо было сначала собрать всю информацию, встретиться с его родными и единоверцами. Я договорился с баптистами, что приду к ним на собрание в ближайшее воскресенье, и мы обо всем поговорим.

Летом, когда была хорошая погода, незарегистрированные баптисты обычно проводили свои собрания в лесу. В непогоду – на своих квартирах. Чудесным весенним днем, в воскресенье, 3 апреля, я приехал на Шоссейную улицу в Печатниках, где дома у баптиста Позднякова было назначено молитвенное собрание. В стандартной московской трехкомнатной квартире собрались человек сорок самого разного возраста – от детей до стариков. Было много молодежи, больше девушек. До начала службы я собрал всю нужную информацию по делу Волощука, а подписать общее письмо в его защиту решили по окончании собрания.

Служба началась. Пресвитер читал Евангелие, молящиеся подхватывали его слова, повторяли что-то, пели псалмы. Я никогда не понимал церковной службы, полагая, что вера – чувство интимное и присутствия других людей не терпит. Я сидел в углу, разглядывая молящихся, и жалел, что теряю время, которого, как всегда, не хватало. Но долго скучать не пришлось. Служба еще продолжалась, когда в квартиру ворвалась милиция и комсомольцы оперативного отряда АЗЛК (автомобильного завода им. Ленинского комсомола). Они начали расталкивать присутствующих, фотографировать их, требовать показать документы и прекратить «незаконное сборище». Я, как самый незанятый в этом доме человек, просил милиционеров самим предъявить документы и объяснить, почему они врываются в частную квартиру без санкции прокурора. Короче, начал качать права. На некоторое время мне удалось переключить внимание ментов на себя.

Баптисты присутствия милиции будто не замечали. Они продолжали службу. И как продолжали! Я чужд коллективной религиозности, но это было нечто необыкновенное. Чем больше бесновались менты, тем восторженнее становилось пение верующих. Они явно отвечали молитвой на государственное насилие. Одного за другим баптистов начали вытаскивать из квартиры и сажать в милицейские машины. Сначала выводили мужчин. Оставшиеся продолжали петь, не обращая внимания на милицию, и по мере того как уводили мужчин, голос хора становился все выше и пронзительнее. Он звучал так, будто над нами был не потолок на высоте двух с половиной метров, а купол огромного храма или целый мир, который сверху взирал на то, что делается на жалком пятачке стандартной московской квартиры. Происходящее захватило меня своим неподдельным ликованием, которое ощущалось в голосах поющих, читалось в глазах молящихся. Будто столкнулись в чистом виде добро и зло, вера и власть. Эта была самая впечатляющая служба, которую мне приходилось когда-либо слышать. Вскоре она для меня закончилась – мне заломили руки за спину и повели в милицейский газик. Кто-то из баптистов сфотографировал меня из окна, и этот снимок позже стал широко известен и неоднократно публиковался.

В 103-м отделении милиции все баптисты снова собрались вместе. В одной компании с ними оказался и я, грешный. Мы сидели довольно долго на скамейке в дежурной части. Рядом со мной сидел ангел. Я заметил ее еще на собрании. У нее были белокурые локоны до плеч, светлые глаза и необыкновенно нежные черты лица. Я даже замер на месте, боясь спугнуть видение. Но это было не видение, а вполне реальная девушка. Мы познакомились. Миссионерское начало очень развито у протестантов, и ангел начала рассказывать мне о правильной вере в Бога. Я не возражал, но, когда она слегка выдохлась, я попытался повернуть беседу в светское русло. Баптистов между тем по одному вызывали в кабинет начальника, там с ними беседовали, отдавали паспорта и выпроваживали вон. Пока я соображал, как лучше развивать с ангелом знакомство – поддаться на религиозную проповедь или соблазнить светскими удовольствиями, ее тоже вызвали к начальнику. Уходя, она шепнула мне на ухо, что подождет меня около милиции. Я обрадовался, но скоро выяснилось, что напрасно. Всех баптистов выпустили, сделав предупреждение или наложив штраф, а меня оставили для суда. Своего ангела я так больше и не видел.

Ночь я провел в отделении на деревянной скамейке, поеживаясь от весеннего холода и сожалея о своем пальто, оставленном в квартире баптистов. Утром меня привезли в Люблинский народный суд, тот самый, в котором проходили выездные заседания Мосгорсуда по большинству политических процессов. В коридоре меня встретили друзья и папа. Суд, однако, отложили из-за неявки свидетелей-милиционеров. Это был предлог – меня хотели судить в пустом зале, без публики. Однако когда днем меня опять привезли в суд, друзья и папа снова были здесь.

Странно, но я волновался на этом никчемном суде больше, чем когда-либо на других судах впоследствии. Мне грозило за неповиновение милиции всего 15 суток административного ареста. Казалось бы, о чем беспокоиться? Не знаю, что на меня нашло. Я был очень выдержан и законопослушен. Заявлял ходатайства о вызове свидетелей – судья говорил, что это ни к чему. Говорил о праве на гласность и законность – судья кричал мне: «Уезжай на свой Запад!» Девятнадцать баптистов написали в суд заявления, свидетельствуя, что я не оказывал милиции сопротивления. Суд заявление не принял. Генерал Григоренко и священник Глеб Якунин обратились к министру внутренних дел СССР и прокурору РСФСР с просьбой отложить суд до прихода адвоката и всех свидетелей. На их обращение судья просто не обратил никакого внимания. Процесс занял минут пятнадцать, и решение судьи было – 15 суток ареста.

Потом мне было неловко за свое поведение в суде. Не надо было суетиться и играть с ними в правосудие. Не надо было отвечать на их глупые вопросы и доказывать свою очевидную правоту. Это было мне уроком на всю жизнь. В суде надо быть веселее, не тушеваться и держать инициативу в своих руках.

Гораздо позже один веселый уголовник в «Матросской Тишине» рассказывал мне, как его судили по какой-то мелочной статье со сроком до года, и ему, отсидевшему под следствием уже месяцев девять или десять, было совершенно все равно, какой будет приговор. На последнем слове он встал и, понуро опустив голову, начал говорить, что очень виноват перед законом и советским народом. Судья смотрела на него благосклонно. Он долго и с удовольствием каялся, а потом поднял голову, улыбнулся и очень громко закончил свое выступление так: «Ну так дуньте же мне теперь, гражданин судья, в х… чтоб я взлетел и лопнул!» Ему все равно дали год, больше не могли.

На следующий день из милиции меня повезли в райисполком Дзержинского района Москвы, где сделали официальное предостережение об антисоветской деятельности. Секретарь исполкома Гладкова в присутствии кого-то со «скорой помощи», где я работал, и гэбэшника в штатском заявила, что им хорошо известно о моей «длительной и многогранной антисоветской деятельности» и что если я «не прекращу заниматься деятельностью, враждебной советскому государственному и общественному строю, то буду предан суду». Я не удивился. Мне было 23 года, и я уже несколько лет находился в эпицентре демократического движения. Удивительно, скорее, было то, что мне до сих пор еще не вынесли официального предостережения по известному указу Президиума Верховного Совета СССР от 25 декабря 1972 года.

В милиции я сказал, что работать «на сутках» не собираюсь, и меня повезли отбывать пятнашку в 71-е отделение милиции. Это было обычное КПЗ, куда привозили задержанных, держали их там три дня, а потом развозили по тюрьмам. Кто-то из друзей передал мне теплую куртку, пару раз сделали продуктовую передачу. Народ в камере постоянно менялся, все рассказывали свои истории и делились впечатлениями о лагерях и тюрьмах. Приобретая свой первый тюремный опыт, я быстро научился чистить зубы пальцем, умываться известкой со стен, причесываться спичками и делать острые бритвы из сигаретных фильтров. В тюрьме быстро всему учишься, даже в такой облегченной, как КПЗ.

За четыре дня до истечения пятнадцатисуточного срока мне объявили, что за отказ от работы мне добавят еще 15 суток ареста. Я начал голодовку. Если бы пару лет спустя мне предложили объявить голодовку из-за 15 суток карцера, я бы долго смеялся. Но тогда мне все это казалось очень серьезным. Меня сразу перевели в одиночную камеру. Приезжали из прокуратуры, интересовались причиной голодовки. Я отвечал. Через четыре дня, в положенный срок меня выпустили.

У КПЗ меня встречал только Сашка Левитов. Я очень удивился, но, как потом оказалось, Зинаида Михайловна Григоренко распорядилась, чтобы к отделению милиции никто не ездил и демонстраций не устраивал. Мы с Сашкой поехали к Спартакам [30] , где меня накормили, предварительно напоив изрядным количеством настоя сенны. Даже из четырехдневной голодовки выходить надо аккуратно. Через несколько часов меня начали разыскивать друзья и требовать, чтобы я немедленно приехал к Григоренкам. Полчаса спустя я уже был в их доме на Комсомольском проспекте. Там собралось много наших друзей, все меня обнимали, и я был тронут их вниманием.

Улучшив момент, я спросил Зинаиду Михайловну, почему она попросила никого не приезжать к отделению милиции. Она посмотрела на меня долгим взглядом и потом ответила ласково: «А чтоб не зазнавался!» Она любила меня как сына и боялась, чтобы меня не занесло. Наверное, это было правильно. Но все равно я чувствовал себя победителем и с удовольствием рассказывал о своих первых «сутках». Юра Гримм сделал несколько фотографий, на которые я теперь смотрю с некоторой грустью. Тогда я еще по-настоящему не осознавал, что это была генеральная репетиция моего полноценного тюремного срока.

Прощай, оружие!

Предостережение об антисоветской деятельности было для КГБ, вероятно, некоторым рубежом, после которого оперативные мероприятия переходили на другой уровень. Я почувствовал это сразу.

Пока я сидел под арестом, на работе провели общее собрание. Заведующий подстанцией, парторг и пара их прихлебателей единодушно осудили мое антисоветское поведение. Но отношение ко мне остальных врачей, фельдшеров, медсестер и шоферов не изменилось. Большую часть коллектива составляла молодежь, к тупой советской пропаганде уже не восприимчивая. Мы по-прежнему время от времени собирались большой компанией и шли куда-нибудь в парк Горького, пили после работы на скамейках Яузского бульвара кофейный ликер с «Байкалом» или устраивали вечеринки на чьей-нибудь квартире, а утром с головной болью шли на работу. Жизнь текла своим чередом и вне политики тоже.

Вскоре я получил повестку из военкомата. Не надо было ходить к гадалке, чтобы понять, что меня во чтобы то ни стало решили забрать в армию. С вооруженными силами у меня отношения не заладились с самого начала. Они страстно хотели принять меня в свои ряды, а я от этого так же страстно уклонялся. Они убеждали меня, что это мой священный долг и почетная обязанность, а я приносил им справки о болезни. Так тянулось довольно долго. Зная медицину и некоторые особенности человеческого организма, я умел создавать кратковременное патологическое состояние, которое стопроцентно фиксировалось при инструментальном обследовании. Осматривавшие меня врачи призывных военных комиссий только разводили руками и ставили диагноз, освобождающий от службы в армии. Так бы я благополучно и протянул до окончания призывного возраста, если бы в дело не вмешался КГБ.

В те годы, как, впрочем, и сейчас, от армии можно было избавиться двумя основными способами – откупиться или симулировать болезнь. Про первое не могло быть и речи, оставалось второе. Я знал многих ребят, получивших белый билет по придуманному заболеванию. Некоторым помогал советами.

С любопытной ситуацией я столкнулся однажды на «скорой помощи». Получив вызов «человек без сознания, на улице», я приехал на Солянку, где около дома, прислонившись спиной к стене, сидел молодой человек, а возле него хлопотали две девушки. Со слов этих девушек, у их приятеля внезапно случился припадок, он упал, бился в судорогах, ударился головой об асфальт. Мне рассказывали картину эпилептического припадка. Я осмотрел парня. У него действительно был фингал на затылке, но никаких признаков недавнего эпилептического припадка не было – ясное сознание, узкие зрачки, хорошие рефлексы, никаких следов прикуса языка – ничего, что объективно подтверждало бы эпилепсию. Я спросил у молодого человека, был ли он в армии, и краем глаза заметил, как многозначительно переглянулись его подруги. Мне все стало ясно: парень симулировал. Ему повезло, что он попал на меня. Всю дорогу до больницы я сидел в салоне машины и, закрыв окно в кабину водителя, читал «эпилептику» и двум его подругам лекцию о симптоматике, течении, возможных причинах и последствиях эпилепсии. Мы ни о чем не договаривались, но по их благодарным глазам я видел, что они всё поняли. Я сдал его в больницу с диагнозом «эпилепсия», что на девяносто процентов гарантировало ему подтверждение диагноза в стационаре, где его вряд ли стали бы держать больше двух-трех дней.

До очередной медицинской комиссии мне было еще далеко, значит, вызов в военкомат связан с внеочередной комиссией. Военкомат направит меня в «свою» больницу, где меня признают здоровым и годным к службе, что бы ни говорили сами врачи и показания их приборов. Следовало их опередить.

Я лег в электростальскую городскую больницу для обследования, но не по направлению военкомата, а по собственной инициативе. Мне протежировала посвященная во все мои обстоятельства папина знакомая – врач, которая знала его уже лет двадцать пять, а меня – так просто с пеленок. Потянулись томительные больничные дни. Я притворялся больным, вводил в заблуждение врачей, мне делали инъекции, и все это было непривычно и весьма противно. Но деваться было уже некуда, приходилось терпеть.

Мои дела между тем поворачивались не лучшим образом. К счастью, в отделении работала хорошенькая рыжая медсестра Галка, с которой в ее ночные смены мы запирались в санитарной комнате, пили сухое вино и нежно проводили время до утренней раздачи лекарств. Она рассказала, что военкомат оказывает давление на больницу, с тем чтобы меня перевели в другой стационар, который им укажут. Я срочно выписался и через день, благодаря знакомым врачам, лег в больницу в другом подмосковном городе, так что ни КГБ, ни военные ничего об этом не узнали. Через две недели я вышел оттуда с подтверждением диагноза.

Все было напрасно. Явившись по очередной повестке в электростальский горвоенкомат, которым командовал подполковник с замечательной фамилией Долбня, я принес заключение врачей, но от него отмахнулись и велели через два дня явиться снова для направления на новое обследование. Все мои ухищрения, лавирование и попытки переиграть армейскую систему ни к чему не привели. Стало понятно, что меня признают годным и осенью заберут в армию.

Я решил больше не хитрить. Симулировать было не только противно, но и бесполезно. На одной из ближайших пресс-конференций для иностранных журналистов я объявил, что категорически отказываюсь служить в Советской армии, даже если за это против меня будет возбуждено уголовное дело. Я стал отказником.

И они отстали! Мне перестали приходить повестки, военкомат про меня словно забыл. Так я попрощался с армией, даже толком с ней и не познакомившись.

Искусство допроса

Следователей обучают искусству допроса в школах милиции и КГБ. Искусство противостоять следователям мы постигали на собственном опыте. Конечно, у нас были наставники и даже учебники – великая русская тюремная литература. Но по существу обучение начиналось прямо с «производственной практики».

В июле меня вызвали на допрос в УКГБ по Москве и Московской области. Следственный отдел находился на Малой Лубянке в доме 12а, рядом с костелом. Меня допрашивали в качестве свидетеля по делу Юрия Орлова. Идти на допрос не хотелось – днем у Григоренко намечалась пресс-конференция, на которой должны были быть представлены в том числе и материалы Рабочей комиссии. Но не ходить на допрос тоже было бессмысленно – в нарушение всех моих планов они могли на законных основаниях задержать меня в любую минуту и привезти на Лубянку.

Я пришел в следственный отдел к десяти утра. Допрос вел похожий на Шуру Балаганова следователь Капаев, кажется, в чине старшего лейтенанта. С самого начала Капаев начал не допрос, а беседу. Он очень старался. Говорил о чем-то совсем незначительном, чуть ли не о погоде, рассказывал анекдоты. Вероятно, так их в школе КГБ учили создавать непринужденную, доверительную обстановку. У меня еще не было опыта общения со следователями КГБ, но был чужой опыт, накопленный за десятилетия советской жизни и в последние годы диссидентской деятельности.

В демократическом движении не было стандарта общения со следователями, но правилом хорошего тона считался отказ от дачи показаний. Этому нас научила сама жизнь – чем меньше говоришь, тем меньше навредишь другим и себе. Между этой позицией и полноценным сотрудничеством со следствием существовало множество градаций, и каждый был волен выбирать то, что ему по вкусу. Одни пытались отвечать только на «безобидные» вопросы. Другие, как, например, Володя Альбрехт, придумывали головоломную систему отношений со следователем, которая, как им казалось, должна была уберечь их от ошибок. Третьи откровенно врали, надеясь запутать следствие, сбить его с толку. Впрочем, таких было немного. И уж совсем мало было тех, кто по трусости и малодушию шел на сотрудничество со следствием и давал откровенные показания. Это были предатели, их тогда были единицы.

Я выбрал правило хорошего тона – отказ от дачи показаний. Но я не стал заявлять об этом в начале допроса – хотелось выслушать все вопросы следователя, узнать, что его интересует. Вопросы были самые незатейливые: где, когда и при каких обстоятельствах познакомился с Орловым; получал ли от него антисоветскую литературу; что знаю о группе «Хельсинки», о Фонде помощи политзаключенным и т. д. На каждый вопрос я аккуратно отказывался отвечать, а на вопрос «почему?» сообщал, что по морально-этическим соображениям.

Не знаю, кто придумал эти «морально-этические соображения», но действовало это безотказно. Получалось, что они задают вопросы, неприемлемые с морально-этической точки зрения. То есть мы – люди моральные, а они – нет. Все это очень выводило следователей из себя. Это была блестящая формулировка, и большинство диссидентов ею широко пользовались.

Допрос тянулся медленно. Капаев печатал протокол на пишущей машинке, но очень медленно, подолгу выискивая на клавиатуре нужные буквы и старательно стуча по ним указательными пальцами. Я скучал, прислушиваясь к звукам городской жизни за окном. На улице стояло жаркое лето, а в кабинете следователя было серо, прохладно, бездушно и уныло, как это почти всегда бывает в казенных кабинетах. Часа через четыре он с тоской посмотрел в окно и предложил устроить обеденный перерыв. Я с удовольствием согласился. Договорились продолжить через час.

Выйдя из здания КГБ, я бегом пустился к метро. От «Дзержинской» до «Парка культуры» вела прямая ветка, и уже минут через двадцать я был у Григоренко, где как раз заканчивалась пресс-конференция для западных корреспондентов. Журналисты ценят свежую информацию, и мой рассказ о том, что полчаса назад интересовало следователя, ведущего дело Орлова, был выслушан с большим интересом. Я ответил на много разных вопросов.

Ровно к назначенному времени я снова был в кабинете Капаева. Допрос продолжился. Вопросы не отличались разнообразием, а уж мои ответы – тем более. Капаев время от времени куда-то выходил, потом возвращался, и допрос шел дальше. Так продолжалось до восьми часов вечера. Наконец он решил поставить точку и дал мне протокол, чтобы я его подписал. Я ознакомился с нехитрыми вопросами следователя и своими незамысловатыми ответами, но подписывать отказался.

– Такова моя позиция, – объяснил я Капаеву.

– Но почему? Ведь мои вопросы и ваши ответы записаны правильно?

– Правильно, – соглашался я, – но подписывать все равно не буду.

– Но почему? – кипятился следователь.

– Потому что я ставлю свою подпись только на тех бумагах, которые мне нравятся, – отвечал я. – А эта бумага мне не нравится, – счел я нужным уточнить дополнительно.

Капаев нахмурился и пододвинул мне отдельно напечатанный бланк.

– Это вы обязаны подписать.

На бланке было напечатано мое обязательство не разглашать материалы предварительного следствия и, в частности, содержание допроса. Я уведомлялся об уголовной ответственности за разглашение этой информации. «Обязан подписать». Что он понимает в моих обязанностях?

Можно было подписать или отказаться «по морально-этическим соображениям», но я был в том возрасте и настроении, когда хочется шутить. Я внимательно прочитал бланк и с невыразимым сожалением и даже как бы некоторым испугом сказал, что подписать, увы, не могу.

– Это уголовная статья, – предупредил меня Капаев.

– Но почему вы не ознакомили меня с этой бумагой раньше, хотя бы в начале допроса? – сокрушался я.

– А какая разница? – недоумевал следователь.

– Как какая? – горячился я и, вероятно, уже переигрывая, хватал себя за голову. – Я уже все рассказал.

– Как рассказал? Кому рассказал? Когда?

– Ну как же, во время обеда. Я поехал обедать к Петру Григорьевичу, а у него как раз была пресс-конференция для западных журналистов, я им все и рассказал.

Капаев ошарашенно молчал, уставившись в пишущую машинку. Получилось, что он отпустил меня с допроса на пресс-конференцию к Григоренко. Что скажет начальство? Следователь поднял на меня тяжелый взгляд. До него наконец дошло, что я над ним издеваюсь. На лице у него заходили желваки, и он смотрел на меня так, будто раздумывал, выпустить в меня сразу всю обойму из своего табельного пистолета или просто оторвать мне голову собственными руками.

Психовать, однако, было не в их правилах. Выдержка была их фирменной маркой. Капаев молча вышел и через несколько минут вернулся в кабинет с двумя сержантами из охраны, которые выполнили роль понятых. Мой отказ подписывать протокол допроса и предупреждение о неразглашении были оформлены отдельным актом.

Они вызывали меня на допрос в том июле еще два раза. Не знаю, какой был в этом смысл. Я все так же отказывался от дачи показаний. Капаев стал вести себя жестче, иногда ему помогал меня допрашивать кто-нибудь из сотрудников отдела. Они начали угрожать мне 70-й статьей, если я не стану давать показания, жалели мою теперь уже навсегда загубленную молодость и советовали не упрямиться, пока они такие добрые. Я тоже стал вести себя жестче, перестал говорить с ними о чем-либо и перестал ссылаться на «морально-этические соображения». Теперь я просто отказывался отвечать на все вопросы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю