Текст книги "Ленинбургъ г-на Яблонского"
Автор книги: Александр Яблонский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Вернувшись в Петроград (после трехлетнего перерыва) в 1920 году и закончив в 1921 году с золотой медалью Консерваторию, она сразу вошла – впаялась в центр бурлящей интеллектуальной жизни города – бурлящей приватно, непублично, журфиксно. Эта замкнутость, «салонность», если хотите, при всем спартанско-нищенском существовании членов философских кружков, живое интеллектуальное общение, внешне аполитичное, – все это настораживало и озлобляло оперявшихся присматривающих более, нежели открытая политическая оппозиционность. Впрочем, плоды этой озлобленности и подозрительности взросли позже. Питерские чекисты учились выжидать.
В Петрограде в квартире Юдиной (квартирах, то есть комнатах: своего жилья она не имела, постоянно переезжая с одного адреса на другой) продолжает свою историю Бахтинский «кантовский семинар», берущий своё начало ещё с Невельских – Витебских времен. В Петрограде она прочно срослась с кругом Бахтина, постигая концепцию его главы о полифоническом диалоге в литературном произведении, который восходит к идее соборности – многополярности, плюрализма, симфоничности. Понятие «хронотопа», то есть закономерной связи пространственных и временных координат, введённых в гуманитарию Бахтиным, было чрезвычайно важно для Юдиной – музыканта и философа, особенно его постулат, что «что жанр и жанровые разновидности определяются именно хронотопом, причем в литературе ведущим началом в хронотопе является время».
Павел Медведев привлек постановкой проблемы чрезвычайно близкой и актуальной для Юдиной – проблемы русского формализма, получившей свое воплощение в вышедшей в 1928 году небывалой по тому времени монографии «Формальный метод в литературоведении» (которой восхищались Б. Пастернак, А. Белый), но ценность идей, положенных в основу монографии, первой осознала и громогласно заявила о них Юдина. Книгу по достоинству оценили и подлинные знатоки литературы – начинающий погромщик В. Ермилов, поднаторевший на доносах Н. Лесючевский, наконец, сам А. Фадеев, назвавший Медведева «ликвидатором пролетарского искусства».
С Иваном Ивановичем Соллертинским Марию Вениаминовну связывала страсть к музыке Баха и добаховского периода, но главным образом, неистребимая потребность пианистки в познании самой современной музыки и музыкальной философии Запада, которые были либо неизвестны, либо запрещены в Советской России; Соллертинский же был в этих делах великий дока.
Однако главное: не столько даже общение с уникальными личностями Круга и его главой – поистине великой фигурой европейского культурного пространства XX века, ценимой, кстати, в Англии («Бахтинский центр» при Шеффилдском университете), Франции, Штатах, Японии (где вышло первое в мире собрание сочинений Бахтина) более, нежели на родине в тот же период, – не столько общение с этими уже легендарными мыслителями, сколько само бытие в мире этого Круга, в атмосфере его нравственных, рационалистических, философско-религиозных, культурологических, лингвистических, исторических блужданий, исканий, споров и прозрений оказало неоспоримое воздействие на формирование облика Юдиной. Как и наоборот: участие Юдиной в жизни Круга определило его неповторимое историческое звучание.
Через Круг Бахтина Юдина вышла на «Воскресенья» Александра Мейера, а взаимовлияние Юдиной и этого кружка трудно переоценить.
«Весной 1929 года на Соловках появились Александр Александрович Мейер и Ксения Анатолиевна Половцева. У А. А. Мейера был десятилетний срок – самый высокий по тем временам, но которым «милостиво» заменили ему приговор к расстрелу… Это был необыкновенный человек. Он не уставал мыслить в любых условиях, старался все осмыслить философски… Для меня разговоры с А. А. Мейером и со всей окружавшей его соловецкой интеллигенцией были вторым (но первым по значению) университетом», – вспоминал значительно позже, когда не было в живых ни Мейера, ни Половцевой, ни Юдиной, академик Дмитрий Сергеевич Лихачев. Если Батхина знают и высоко ценят в мире, что справедливо, и почти не знают на родине, что несправедливо, то Мейера не знают ни там, ни там.
Следует отметить, что Лихачев к этому времени – Соловецкому периоду – не был наивным новичком. Он был уже сформировавшимся мыслителем, ученым, активным членом «Братства Серафима Саровского», помимо всего прочего, автором известного в известных кругах «Доклада о действиях ”Чрезвычайки” за первые пять лет после революции». Его оценке Мейера можно абсолютно доверять.
Ядро кружка «Воскресенья» начало формироваться в конце 17-го года. (Было несколько вариантов названия кружка – с разными окончаниями: «нье», «ние», «ния», «нья» – Мейер остановился на последнем, как на наиболее нейтральном и ни на что не претендующем – по названию дня недели, когда проходили собрания членов кружка. Это было весьма наивно, потому что там, где надо, прекрасно понимали и трактовали название: «Он /кружок/ получает название «Воскресенья», как символ воскресения, возрождения России», – значилось в «Обвинительном заключении» № 108). У истоков стояли люди замечательные, разные. Нина Викторовна Пигулевская – известный специалист по истории Византии и Ближнего Востока эпохи Средневековья и художник Кузьма Сергеевич Петров-Водкин. Антон Владимирович Карташов – последний обер-прокурор Священного Синода, авторитетнейший богослов и историк Русской Церкви, Иван Михайлович Гревс – основоположник русской медиевистики, превосходный знаток истории Римской империи, Георгий Петрович Федотов – выдающийся русский историк, теолог и философ, специалист Европейского Средневековья (ученик, кстати, Гревса), в эмиграции – религиозной культуры русского Средневековья, человек круга Николая Бердяева, Елизаветы Скобцовой (Кузьминой-Караваевой – Матери Марии) и других достойнейших русских мыслителей и деятелей. И, конечно, Александр Мейер и его «неофициальная» жена Ксения Анатольевна Половцева. (ОГПУ подробно фиксировала «особенности» личной жизни одного из лидеров «Воскресений»; так, в «Обвинительном заключении» по делу № 108, 1929 года, в связи с деятельностью «не официальной» жены Мейера – К. А. Половцевой, подчеркивается, что в «то же время Мейер продолжает жить со своей старой семьей»; кстати говоря, именно его законной жене Прасковье Васильевне Тыченко удалось предотвратить расстрел мужа, используя дореволюционное знакомство со Сталиным и Енукидзе – во время совместной с ними подпольной работы ее и мужа в Баку). Были ли религиозно-философские кружки А. Мейера политически ориентированы? – Да, постольку, поскольку именно так воспринимала их советская власть и ее чуткие органы, и по внутренним настроениям всех их членов (при многих разногласиях): никаких симпатий к большевизму они не испытывали и суть этого явления интуитивно постигали. Значительно позже, в 1944 году, выживший участник «академического дела» великолепный историк (феодальное землевладение в России – «сошное письмо», крестьянские движения и пр.), лучший знаток Опричнины академик С. Б. Веселовский подытожил в потаенном Дневнике свои размышления и суждения подельников: «К чему мы пришли после сумасшествия и мерзостей семнадцатого года? Немецкий коричневый фашизм – против красного». Впрочем, на первых допросах некоторые заявляли себя «сочувствовавшими». (Стоит отметить, что ряд кружков имел резко выраженную антибольшевистскую и монархическую направленность, скажем, кружок Г. Г. Тайбалина, но эти кружки соприкасались с Мейером «по касательной»). Имела ли деятельность кружков Мейера выраженную оппозиционно-политическую направленность? – Конечно, нет. Основная, единственно значимая задача «Воскресений» и «собратьев», – восстановление и развитие культурных, нравственных, религиозных ценностей, утрачиваемых в новом обществе с катастрофической скоростью; решать эту задачу предполагалось путем частных – коллективных или индивидуальных – просветительских, религиозных и культурных акций. Бесспорно, политические суждения не могли не звучать: российская либеральная интеллигенция была воспитана на традиции критиковать власть, это были ее неотъемлемое право и обязанность от века. Однако потребность оппонировать любой власти, балансируя ее устремления и деяния, являлась рудиментом сознания кружковцев, которые в одночасье после Переворота не могли усвоить новые законы жизни «при Советах». «Воскресенья» декларировали себя содружеством людей разного вероисповедания религиозным постольку, поскольку они занимались обсуждением религиозных вопросов, социальных и нравственных проблем, исторических концепций и пр. После долгих споров кружковцы приняли идею Мейера о создании «единого фронта» разных религий, направленного против «общего врага» – атеизма, а точнее, воинствующего, агрессивного атеизма. Поэтому доступ в «Воскресения» был открыт людям и других вероисповеданий, наравне с православными, выполняющими главные требования «Воскресений». (В скобках можно заметить, что, полностью поддерживая суть идеи Мейера о равноправии всех вероисповеданий в обреченной борьбе за свободу совести, часть членов кружка – в том числе и М. Юдина, заявили о невозможности участвовать в общей молитве, предшествующей началу собраний, совместно с иноверцами; для такой молитвы они стали собираться отдельно по средам в собственных квартирах. Советским единомыслием в кружках Мейера заражены не были).
Терминология «создание единого фронта» против «общего врага» – из «Обвинительного заключения». По сути, это были «кружки по интересам», как назвали бы эту деятельность значительно позже. Разговоры, споры, доклады на историко-религиозные темы – попытки (одни из последних) русской интеллигенции, не разучившейся ещё свободно мыслить, заниматься независимой духовной работой, без согласования с властью, без оглядки на нее, вопреки ей, что воспринималось этой властью как опасная форма покушения на основы созданного ею политического режима. Впрочем, рассуждения о том, что, к примеру, «соединение пролетариев всех стран» есть национальное обезличивание, «интернационал» – «суррогат вселенского братства», подданные этой «Державы Интернационала» есть изменники национального и всеобщего творчества, что только «религиозное понимание истории может дать выход из противоречий между нациями» и прочие подобные суждения – все они не могли не вызывать элементарного непонимания и, стало быть, враждебности этих самых пролетариев.
Отсюда лексика о «новых методах борьбы», которые, якобы, провозгласила в своем докладе в декабре 1928 года Половцева, хотя Ксения Анатольевна лишь констатировала падение религиозности среди населения и упадок русской культуры в целом, а также, понимая, что деятельность и кружка, и каждого его участника обречена, призывала к элементарной осторожности и готовности расплачиваться за попытки дышать свободным воздухом и пользоваться врождённым правом мыслить.
Как была естественна органическая ненависть победившего «класса» к интеллектуальным кружкам Петрограда, так была естественна и связь сих очагов свободной мысли с квартирой Вульфиусов. Дело было не только в родственном генезисе этих несхожих, но принадлежащих европейской культуры личностей, не только в ошеломленности, переходящей в недоумение, а затем в омерзение в связи с явлением ожидаемого и победившего Хама. Это была связь, основанная на схожих интересах, профессиональных связях, общности нравственно-религиозных принципов бытия и устремлений.
Александр Вульфиус, как и большинство воскресенцев и бахтинцев – «из шинели» Гревса. (В известном «Обвинительном акте» имя Гревса встречается чуть ли не чаще других имен, а словосочетаниями «ученики Гревса», «студенты Гревса», «последователи Гревса» пестрят почти все его страницы.) Основоположник русской медиевистики во многом определил доминанту научных устремлений молодого ученого. Помимо Гревса, ощутимое влияние на формирование Вульфиуса – как ученого и личности возрожденческого толка – оказал Эрвин Давидович Гримм – историк широкого профиля, специалист в области античной культуры, последний ректор Петербургского Университета. Наконец, в ряду великих учителей Вульфиуса возвышается имя Георгия Васильевича Форстена, профессора Университета, выдающегося специалиста истории скандинавских стран и европейской культуры Средних веков и Возрождения. Именно Форстен был научным руководителем Вульфиуса при написании им магистерской диссертации, посвященной анализу суждений и взглядов на религию эпохи Возрождения (характерно название его труда: «Очерки по истории идей веротерпимости и религиозной свободы 18 века»). Через четыре года Вульфиус защищает докторскую диссертацию – это уже 1915 год – «Вальденское движение (“вальденская ересь”) в развитии религиозного индивидуализма». Именно в этой работе он сформулировал свое виденье особенности европейского пути развития, в основе которого лежит религиозный индивидуализм. Данная аксиома мировоззрения Вульфиуса вместе с его другим фундаментальным постулатом о веротерпимости и религиозной свободе как необходимом и неизбежном условии европейского прогресса были тем магнитом, который притягивал в казенную квартиру Петришуле его интеллектуальных единоверцев. Единомыслия не было, были споры, бывало и отторжение. Разные характеры, разная степень европейскости, индивидуальное понимание веротерпимости, православной убежденности и прочее… Возможно, одним из наиболее близких был А. Мейер, которого один из его кружковцев (Назаров) на допросе назвал «государственным католиком», имея в виду, вероятно, наибольшую среди других терпимость к западным ветвям христианства. Однако в любом случае там собирались люди одной, выверенной – петербургской «старорежимной» культуры.
И Мейер, и Бахтин, и Медведев, и Соллертинский – практически все кружковцы так или иначе, постоянно или по случаю, но бывали в этом доме, ибо авторитет Александра Вульфиуса в вопросах, так их волновавших, был непререкаем. Однако ближе всех была ему Мария Юдина. И не только в силу своего неповторимого таланта и типажа великого музыканта-проповедника, сколь редкого, столь и близкого мировосприятию Александра Вульфиуса. При всей своей принципиальной, можно сказать, агрессивной веротерпимости, все же определенное отчуждение евангелиста-лютеранина от своих православных коллег, даже тихоновцев, думаю, было подспудно ощутимо. Так же, как при всей глубочайшей и неистребимой православной религиозности Юдиной она босиком все же через много лет пошла к останкам Баха. Свершила, повторю, это она через много лет, когда не было на свете Александра Вульфиуса, но ощущение душевного сродства было и тогда – в 20-х, это сродство стирало любые возможные недомолвки (употребим такое слово) между обитателями казенной квартиры Петришуле и пианисткой.
Кого только ни видела квартира Вульфиусов. Видела классика мировой музыки, неистового новатора – «внесубъективиста», неоклассика, гордость Германии и изгнанника, а тогда – молодого и талантливого альтиста и дирижёра Пауля Хиндемита. Видела не классика и не изгнанника, и уж совсем не внесубъективиста, но наркома просвещения А. В. Луначарского. Александр Германович предоставлял свою квартиру для собраний Епископального совета Лютеранской церкви России. Инспектировавший Петришуле нарком решил принять участие в диспуте «Был ли Христос?». Напрасно он это сделал, так как его оппонентом случился А. Г. Вульфиус. И дело не только в разнице интеллектов – катастрофической разнице, хотя Луначарский считался – вполне обоснованно – светочем культуры среди большевистской верхушки, наравне с Чичериным. Автор душераздирающих драм и постановлений скорее всего не знал, что готовя свои диссертации, Вульфиус работал в лучших архивах Европы, в том числе в библиотеке и архиве Ватикана, имел личную аудиенцию у Папы Римского и вообще был не только выдающимся культурологом, теологом, историком церкви, историософом, но и блистательным оратором – убедительным, вдумчивым, харизматичным (при внешней скромности и сдержанности). Диспут, конечно, Вульфиус убедительно выиграл, но не потому, что доказал существование Христа, – об этом речь фактически и не шла; Луначарский – человек не глупый, хоть и нарком, – понимал: об этом не спорят, – но неопровержимо обосновал тезис: даже при критическом отношении к церкви (любой) ее значение в культурной истории общества неизбежно, закономерно и плодотворно. Ученики и учителя Петришуле ликовали. Напрасно Луначарский ввязался в спор. Напрасно ликовали.
Кого только не было в квартире Вульфиусов… В середине апреля 1908 года – благословенное время! – там появился новый жилец, которого при крещении назвали Павлом-Иоанном-Александром.
А в сентябре 1961 года, на первом курсе, на первую лекцию по истории зарубежной музыки в класс № 43 на четвертом этаже вошел профессор (а точнее – доцент) с несколько аскетичной, дюреровской, неулыбчивой, как показалось, внешностью, с седым бордюром оставшихся волос – Павел Александрович Вульфиус. Вообще-то первый курс, особенно первый семестр, – «вырванные годы». Выстраданное пьянящее студенчество с шальными выходками, непроницаемой сизой пеленой сигаретного дыма, новыми компаниями, продвинутыми девицами, уехавшими на гастроли родителями и пустующими квартирами, мнимой свободой не-школьного расписания, бесконечными интеллектуальными дискуссиями ни о чем, подкрепленными крепленым вином, с пивными в дневное время и неуклюжими опытами в ночное, похмельями и первыми вызовами в деканат, растерянными родителями и усмехающимися мудрыми профессорами, с золотой осенью, необузданными мечтаниями, легкими разочарованиями и неизбежной первой сессией – это студенчество первого семестра любого вуза, особенно гуманитарного, знало общее слово-пароль: «мотаем». Мотать лекции было естественно, логично, легко и авантажно. Мы и мотали. Сейчас не только стыдно об этом вспомнить, но и жутко. Ибо это время не вернешь. Не вернешь возможность общения с теми уникальными личностями – последними из могикан великой русской интеллектуальной культуры, которые обитали на четвертом этаже Ленинградской консерватории. Но это мы стали понимать чуть позже, а пока – мотали. Однако мотать лекции Вульфиуса было как-то затруднительно. Не из-за возмездия. Возмездие в деканате было в разы весомее за пропуск лекций по истории ихней партии или физкультуры, – но там мы мотали с азартом и беззаботностью. С лекций Вульфиуса уходить было трудно. Потому что было интересно. Интересно не по форме изложения материала – к блестящим лекторам мы довольно скоро привыкли, они приелись, и к ним стали испытывать инстинктивное недоверие (некий Поздняков – провокатор и демагог – читал на первом курсе лекции по истории КПСС виртуозно). У Вульфиуса завораживала энергия мысли, убедительная логика его воззрений, как правило, оригинальных и рискованно смелых, ошеломляющая негромкая эрудиция и честность профессионала и человека. И ещё – ранее, да и позже – не встречали мы людей, от которых бы веяло старой европейской культурой. Культурой, которую он пытался нам привить. Тогда мы этого не осознавали, но интуитивно чувствовали: этот человек – не из нашего суконного века. И этим он привораживал. Именно Вульфиус первым показал нам, что мотать с лекций и семинаров четвертого этажа – этажа М. С. Друскина и Л. А. Баренбойма, А. Г. Шнитке и Г. Т. Филенко, Ю. Н. Тюлина и А. Л. Островского – не только преступно, но и глупо.
Мы тогда о Вульфиусе ничего не знали.
Понимали ли петроградские кружки 20-х годов: в квартире учебного корпуса Петришуле, в Университете, участники «академического дела» или «немецкого дела», или дела «церковных групп» и других важных дел, – что их деятельность – сугубо приватная, культурно-просветительская, философско-религиозная – властью рассматривается как политическая борьба с нею – с новой властью, как сознательное враждебное противодействие ее усилиям по созданию человека нового типа, что значительно опаснее, нежели открытая политическая оппозиция или мятеж, типа Кронштадтского? Понимали! Но ничего изменить не могли. Не могли не мыслить и не говорить, как не могли не дышать. Не могли согласиться с тем, что отныне не они, а властные декреты будут решать, что есть добро, а что зло, что является ценностью в духовном мире, а что есть шлак.
Луначарский был человек не злой и не мстительный. Но уже не он решал, кто выиграет диспут.
1929–1930-й – годы великого перелома. Неоперабельного перелома. Невосполнимого. Как невосполним, скажем, угробленный Летний сад или взорванные церкви по всей Руси. Ломать не строить. Начали с первого ленинградского дела (далеко не последнего: колыбель революций была занозой в дремучем сознании кремлевских вождей) – «академического дела» – «Дела академиков С. Ф. Платонова и Е. В. Тарле». (С. Ф. Платонов получил 5 лет ссылки в город Куйбышев, где и умер в 1933 году; Е. В. Тарле был сослан в Алма-Ату, в 1937 году реабилитирован, во время войны и позже получил три Сталинские премии, был награжден тремя орденами Ленина и пр.) Помимо других выдающихся гуманитариев (историки акад. С. Б. Веселовский – выжил; проф. Б. А. Романов – сослан на строительство Беломорско-Балтийского канала, освобожден в 1933-м; проф. А. И. Андреев – 5 лет в Красноярском крае; богослов, философ, историк церкви, член-корр. АН А. И. Бриллиантов – умер во время этапа или уже в ссылке в 1933 г. etc.), по этому делу пошли член-корр. С. В. Бахрушин; член-корр. (история государства и права) С. В. Рождественский (в ссылке умер); академик, историк Ю. В. Готье; член-корр., византинист, палеолог В. Н. Бенешевич (расстрелян в 1938 г., оба сына расстреляны в 1937 г.). Востоковед, этнограф А.М. (Густав Герман Христиан) Мерварт (умер в ссылке в 1932 г.) – именно этого хранителя Музея антропологии и этнографии АН СССР было решено назначить главой немецкой шпионской организации. По делу «о немецкой шпионской деятельности», а также согласно «Декрету о религиозных объединениях» 8 апреля 1929 года был арестован А. Г. Вульфиус. Припомнили все – и религиозное воспитание молодежи, и национальность, и диспуты. Срок – 3 года в Западной Сибири. После 33-го года «академисты» и «шпионы» начали возвращаться с запретом работы по специальности. В 1937 году старший Вульфиус был арестован вторично по обвинению в контрреволюционной деятельности. Были арестованы и трое его сыновей. Александр Германович умер в Воркуте в июне 1941 года, его средний сын – Алексей – в Магадане в 1942 году.
М. М. Бахтин был арестован в декабре 1928 года по делу А. Мейера и «Воскресений», в связи с болезнью – множественный остеомиелит (в результате заболевания в 1945 году ему ампутировали ногу) – помещен под домашний арест, затем осужден на пять лет в Соловецком лагере, приговор заменили на ссылку в Кустанай, по освобождении устроился на работу в Саранский университет. В Москву вернулся в 1969 году.
«Формалист» профессор Павел Медведев был арестован в марте 1938 года, расстрелян в июне того же года. Место захоронения неизвестно.
Последний ректор Петербургского университета, доктор исторических наук профессор Эрвин Гримм был арестован в середине 1938 года; в результате длительных следственных действий сошел с ума, после чего был выпущен. Скончался в 1940-м.
Александр Мейер арестован в декабре 1928 года, в 1929 году приговорен к расстрелу, замененному максимальным – 10-летним – сроком на Соловках, потом проходил по «академическому делу» (этапирован в Ленинград), освобожден «по зачетам» в 36-м с запрещением жить в крупных городах. Умер в 1939 году от туберкулеза, похоронен на Волковском лютеранском кладбище в Ленинграде.
М. В. Юдину Бог миловал, ее не замели. Только уволили в 1930 году из Ленинградской Консерватории. Это было первое увольнение. Позже увольнения из высших учебных заведений стали перманентным состоянием ее бытия.
Павел Александрович Вульфиус первый раз был арестован в 1938 году, чуть позже своего отца и вместе с братьями. К этому времени он закончил аспирантуру в Государственной академии искусствоведения (научный руководитель – Р. И. Грубер), в июне 1937 года защитил кандидатскую диссертацию «Франц Шуберт и его песни» в Консерватории – это была первая диссертация, защищенная в Ленинградской консерватории. С этой консерваторией связана вся дальнейшая свободная жизнь Вульфи уса. Первый трехлетний срок по 58-й статье «за шпионаж» отбывал в селе Мошево Пермской области. Его жена Ольга Георгиевна добровольно следовала за мужем во всех его странствиях по кругам советского ада. Трехлетний срок обернулся восьмилетним – срок продлили по «чрезвычайным обстоятельствам». В 1946-м он был условно освобожден, место проживания было назначено в Соликамске. В 1950-м был неожиданно вторично осужден – бессрочно – по тому же старому обвинению и сослан в Красноярский край на лесоповал. В конце марта 1953 года Вульфиус был амнистирован, но только в конце 55-го получил документы о прекращении дела «за отсутствием состава преступления». В 1956-м вернулся в Ленинград, в Консерваторию.
Интеллектуальные, философско-религиозные кружки, университетские сообщества, квартирные посиделки в Петришуле 30-х – явления исключительно петербургской – ленинградской – культуры первой трети XX века, неотъемлемая часть духовного бытия города, его, если хотите, «торговая марка». Разгром этих келейных и, казалось бы, малоприметных группировок был важнейшим и катастрофическим событием в жизни города на Неве, ибо была отсечена существеннейшая составляющая часть его европейской сущности. И дело не только и не столько в том, что были пресечены попытки осмысления тех или иных сторон духовно-религиозной жизни, истории, европейской философии или культуры. Был положен конец самому процессу свободного мышления, осмысления. Ленинградские процессы 30-х стали важной вехой в становлении репрессивной идеологически-тоталитарной политики советской власти, которая становилась – и стала – единственным законодателем способа и направленности мышления нового советского человека, исключающего его религиозную, философскую, нравственную составляющую.
Это была гуманитарная катастрофа. Для города, во всяком случае.
Вряд ли кто-то предполагал, имел предчувствия, что эта катастрофа – одичание не только аукнется, но даст сочные плоды в XXI веке – уже в масштабах всей страны.
…Как-то очень талантливый, милый и остроумный мой сокурсник – струнник, мало разбиравшийся в предмете, читаемом Вульфиусом, на каком-то предэкзаменационном семинаре или консультации обреченно произнес: «Есть такое предчувствие, что экзамен я у вас не сдам». В глазах Павла Александровича мелькнула характерная хитровато-смешливая искорка, потом он потух, погрустнел, будто вспомнил что-то, и отрешенно сказал: «Увы, предчувствия часто сбываются…»
Позаботилась ли ты о своих грудях?!
Иду, вдыхая глубоко
Болот Петровых испаренья,
И мне от голода легко
И весело от вдохновенья.
[Иду, как ходит ветерок
По облетающему саду.]
Прекрасно – утопать и петь.
Память сохранила слова Вульфиуса. Действительно, предчувствия, особенно тяжелые, сбываются.
Память – штука фантастичная и непредсказуемая. Как и предчувствия. Виделась Ивану Логгиновичу во время его ночных прогулок по Фурштатской кровь на стенах дачи. Сбылось. В конце декабря 1917 года старика Горемыкина зверски убили на его даче в Сочи, куда он был выслан в административном порядке Временным правительством после освобождения по возрасту из Петропавловской крепости. Убит вместе с женой, дочерью и зятем.
Виделось Михаилу Евграфовичу Салтыкову-Щедрину, сидевшему в Арсенальной гауптвахте, которая размещалась в бывшем Пушечном дворе при дворе Литейном (когда-то ведомство Якова Вилимовича Брюса, вокруг которого формировалась лютеранская община Санкт-Питер-Бурха, помните?), второй дом от Невы по нечетной стороне Литейной першпективы, – виделось, что российская власть должна держать свой народ в состоянии постоянного изумления, – и как в воду глядел. Чем дальше, тем изумление ошеломительнее. Не осрамили потомки. Правда, к изумлению настолько привыкли, что уже не изумляются. Помимо всего прочего и свой Большой дом эти потомки героев Щедрина возвели прямо напротив бывшей Арсенальной гауптвахты. В Арсеналке будущий рязанский вице-губернатор сидел по личному указанию Николая Первого после публикации «Запутанного дела». Высочайший пушкинский цензор имел зоркий глаз. Как не различить крамолу, скажем, в таком рассуждении героя щедринского романа: «Россия – государство обширное, обильное и богатое; да человек-то глуп, мрет с голоду в обильном государстве». Помещение гауптвахты находилось в полуподвале, стены глухие, окон нет. От абсолютной тишины через сутки у сидельцев начинало звенеть в ушах, а некоторые и в обморок падали. Щедрин просидел там две недели, пока следователи изучали дело – роман читали. Читали, похихикивали, переглядывались и недоумевали: как можно так думать, и что делать. Простить нельзя, наказывать – ещё хуже: крамолы в их ведомстве быть не могло. Пока же автор тихие свои дни коротал, возможно, в той же камере, где отбывал наказание его тезка г-н Лермонтов после дуэли с сыном французского посла де Бранта. Сидел Михаил Евграфович, сидел и мыслишки в голову приходили. Разные. Бессмертные. Провидческие. Например: «Многие склонны путать понятия: «Отечество» и «Ваше превосходительство»». Хорошо и актуально по возрастающей во времени. Или: «Если на Святой Руси человек начнет удивляться, то он остолбенеет в удивлении, и так до смерти столбом и простоит». Или виделось: «Это еще ничего, что в Европе за наш рубль дают один полтинник, будет хуже, если за наш рубль станут давать в морду». Это сбылось. Как будто вчера писал. Как и бессмертное: «Громадная сила – упорство тупоумия». Оглянись окрест – «душа страданиями человеческими уезвлена будет» (это – ещё Радищев подметил).
Откуда берется дар предвиденья? Ещё до злополучной дуэли с сыном де Бранта, в 16 (шестнадцать!) лет Лермонтов увидел:
«Настанет год, России чёрный год,
Когда царей корона упадёт;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь;
………………………….
В тот день явится мощный человек,
И ты его узнаешь – и поймёшь,
Зачем в руке его булатный нож:
И горе для тебя! – твой плач, твой стон
Ему тогда покажется смешон;
И будет всё ужасно, мрачно в нём,
Как плащ его с возвышенным челом.
Таких случайностей – совпадений не бывает.
Враг не дремлет, будь бдителен!
Мне же, когда я стоял около афиш Дома офицеров, часто казалось, что я тоже буду артистом и стоять мне на сцене, хотя меня, судя по всему, готовили в аспиранты. Аспирантом я не стал. И артистом не стал, но на сцене простоял много лет. Вот и ныне – стою, но уже на другой сцене. Да и не сцена это.