Текст книги "9,5 рассказов для Дженнифер Лопес"
Автор книги: Александр Образцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Образцов Александр
9,5 рассказов для Дженнифер Лопес
Александр Образцов
9 1/2 рассказов для Дженнифер Лопес
Маленький роман
Как красивы эти полукружия островов на голубом океане, к которым мчатся десятки яхт, катеров, лодок! Они бороздят со стремительными пенными хвостами все пространство под крылом: везде острова, везде яхты, что же за день сегодня, не воскресенье ли? Кто его знает. Найди теперь календарик за 199... год, 22 июня. Интересно, сколько американцев знает, чем этот денек стал для русских? Человек пятьсот наберется? Так вот, и не надо кричать со всевозможных трибун о каком-то всемирном братстве. И запоминать эти даты не надо. Не надо старательно шевелить губами, поднимая глаза почему-то вверх. Это не верхнее знание. Это знание нижнее, когда тебе попадает сапогом в мошонку. (В детстве это случается чаще.)
Приведу несколько строк из блокнота. Я люблю такие блокноты, на витой железной пружине. Они назывались почему-то "Тетрадь для заметок" и выпускались монополистом ленинградской канцелярии фабрикой "Светоч" – здесь как раз есть удобный кармашек, где удобно хранить календарик за 199... год (кто же знал, что именно он мне понадобится для оправдания нью-йоркских бездельников, бороздящих океан в непонятной гонке к разным островам. Что там – рыбалка? Или пивка попить за сотню километров?), – но календарика уже нет, а есть синяя шариковая ручка, которой я сейчас заменю тогдашнего деревянного мастодонта – итак, цитата:
"Атлантический океан сверху похож на небо, которое чуть морщит".
Дальше здесь черта.
"От Гандера, похожего на Якутск, – к Нью-Йорку, похожему на Нью-Йорк".
"Канада! – 17.50 – сибирский лес, +7, взлетно-посадочные дорожки все глаже. Гандер (Ньюфаундленд)".
Снова черта.
(Кстати, я был прав, сравнивая Гандер с Якутском. Подтверждаю себя самого. Очень важно в первых же строчках завернуть что-то рискованное: ну как, скажите, убедить читателя в том, что побывал и в Гандере и в Якутске? Это же черт знает что. Если ты бываешь в Гандере, то Якутск не вписывается ни в одну из профессий. Если только ты не бездельник. Или руководствуешься полуобморочной интуицией – куда-то все время сносит и прибивает в самых неожиданных местах для того только, чтобы начать роман с сомнительного сходства Гандера с Якутском. Да, в Гандере я садился. Но до Якутска – увы не долетел. Крайняя северная точка в том направлении для меня – Тында. Так что скажу более ответственно – Гандер напоминает Тынду. Но больше Якутск. Потому что, слышал я, в Якутске теплее, чем в Тынде. Хотя Якутск на полтысячи километров севернее. С другой стороны, 22 июня в Тынде почти всегда стоит жара. А в Гандере +7. Пошли они в ..., Гандер, Тында и Якутск.) Но цитата продолжается:
"Почему-то в канадском туалете не пахнет мочой. Канадский полицейский: белая рубашка с коротким рукавом, черные брюки и блестящие ботинки. И фуражка черно-белая. Буравят зал глазами, сложив руки на груди. Один седой, другой со шкиперской бородкой. Прибыли к нашему рейсу специально в патрульной машине с мигалкой, оставив ее у аэропорта. Как напугали.
На поле пусто. Один черно-зеленый пузатый самолет с черными же пропеллерами окружил себя зелеными машинами. Совещаются".
На Сорок Четвертой улице в бывшей методистской церкви пятеро молодых любителей драматургии обслуживают Нью-Йорк пьесами. Там я встретился с Дженнифер Лопес, которая занесена в картотеку "New Dramatists". Стоит только этим бездельникам захотеть – и все поименованные в картотеке актеры слетаются на бесплатную читку пьесы. Так их воспитала конкуренция. Переводчиком у нас Боря Хургин, служивший тогда в "Новом русском слове". Он умер через два года после тех событий. Мне рассказал о его смерти по E-mail мой приятель из Франкфурта:
"О Хургине. Я тут по какому-то мелкому делу переписывался с одним парнем по имени Вадим Я-ц, он служит в "Новом русском слове", и по этой ассоциации я вспомнил о Хургине, с которым ты меня познакомил в Нью-Йорке, и спросил о нем. Вот что он мне ответил:
"А с Борей Хургиным приключилась печальная история. Он помер, при этом каким-то показательным образом. Он опустился, просто как в научно-популярном фильме о пьянстве и алкоголизме. Доживал дни с какими-то работягами-нелегалами в комнатке, где стояло несколько коек и все страшно грязно было и зловонно. Умер, будучи выпимши в страшнейшую жару, кондика у них, понятно, не было. Я знаю эти подробности, поскольку после его смерти пошел в это гнездо грехопадения выручать рукописи его стихов. Они были затисканы в какой-то стол, измяты и густо заселены тараканами. Стихи эти так никогда и не издали. Он навсегда остался талантливым начинающим, но ни во что не выросшим автором".
Нравоучительная интонация – на совести парня из "Нового русского слова"".
Хотя именно Боря Хургин был наилучшим в Нью-Йорке образом осведомлен о связке Якутск-Тында-Гандер, потому что мы с ним целое лето добывали живицу в химлесхозе недалеко от Братска в 1980 году. Братск же, как известно, расположен в Иркутской области, недалеко от реки Лены, на которой находится и Якутск. А Тында на речке Геткан. Геткан впадает в Тынду, Тында – в Гилюй, Гилюй – в Зею, а Зея – в Амур. Амур прямым ходом прет в остров Сахалин. Может быть, он этот остров и намыл за сотни тысяч лет. Спрашивается, при чем здесь Дженнифер Лопес?
ЛЕТАЮЩИЕ КРАСОТКИ
Молодой человек по фамилии Захарьин серьезно увлекся дельтапланеризмом. Как иногда бывает, увлечение скоро переросло в страсть. Наконец он смастерил такой дельтаплан, который мог находиться в полете как угодно долго. Изменяя угол атаки крыла, используя воздушные потоки, дельтаплан Захарьина так сжился со стихией, что Захарьину уже не составляло труда и не управлять им сознательно, а отдаваться древнему инстинкту полета.
Странные вещи начали с ним приключаться. Иногда ему казалось, что он грезит.
В самом деле: летит он на высоте, откуда горные хребты кажутся небрежно смятыми каким-то ребенком нежно-коричневыми складками с пенной зеленью по уголкам и вся круглящаяся по горизонту земля неожиданно представляется вогнутой чашей, и вдруг – шорох за спиной. Свист какой-то, и что-то лопается. И пока Захарьин выруливает, чтобы заглянуть себе за спину, там ничего и никого не оказывается. Несколько раз только он различил (когда не стал выруливать, а просто смотрел по сторонам) пропадающие в синеве точки. Как мелкие птицы, за которыми устает следить взгляд. Они ввинчивались и пропадали. Но оставляли у Захарьина зрительные ощущения совершенно несерьезные, которые он объяснял давним отрывом от человеческого общества. Ему чудились притормозившие на тысячную долю секунды, прежде чем ввинтиться в синеву, различного рода красотки. И не какие-то астральной красоты и суровости исследовательницы в серебристых комбинезонах, а развалившиеся в небе, как (и сказать неловко) в постели, краснощекие бабенки, одетые (а иногда и неодетые) совершенно случайно. Как будто стоит жара в июле вторую неделю и от нее спасает только душ.
Зрительные ощущения угнетали Захарьина. Дело с полетами было серьезным, летать он решил до конца, и – на тебе. Это как если бы вставшему на молитву схимнику все звучала бы и звучала в ушах похабная поговорка. И хотя Захарьин относил зрительные ощущения к галлюцинациям, хотя он легко объяснял их не изжитыми пока потребностями организма, все же объяснениям своим он не верил. Были они, эти красотки, и все тут! Летали вокруг с чудовищной скоростью, владели в совершенстве телом и пространством! И пусть бы летали совсем без ничего, не такой он святой Антоний, перекроил бы как-нибудь свою жизненную философию, но мысль одна убивала, сражала наповал! Как же это, почему? Таких трудов стоило ему подняться в воздух, так долго, мучительно рождалась конструкция дельтаплана, так высоко он стоял в собственных глазах, единственный на Земле, научившийся без нее обходиться, – и таким неуклюжим, даже глупым оказалось сейчас висение в небе! Сложил бы крылья и – камнем вниз!..
Но нет. Эта красивая мысль почему-то не овладевала всем существом Захарьина, а вытеснялась на периферию сознания. Летая в одиночестве, он честнее, пристальнее стал сам с собой. Как ни странно, но там, на земле, он был куда заносчивее. Там он был полностью, на сто процентов убежден в собственной исключительности. Да, там он, если бы узнал о летающих красотках, вполне мог покончить с собой. Здесь же, потосковав из-за собственного убожества, Захарьин вдруг усмехнулся. Так, паря над мутноватым океаническим зеленым полем, усмехнулся и не спеша двинулся вслед за солнцем. И совсем не удивился, когда через некоторое время услышал за спиной негромкий голос:
– Эй, Захарьин!..
Он оглянулся. Теперь ее можно было разглядеть достаточно подробно. Теперь-то можно было увидеть, что щеки, видимо, обожжены о воздух до красноты, а небрежная поза – это обычная поза отдыха, когда не думаешь о позе. И глаза достаточно серьезны и вполне могут принадлежать исследовательнице в серебристом комбинезоне. А то, что этого комбинезона на ней не было... Нет, конечно, кое-что там на ней надетое трепетало в воздушных струях, но... Это Захарьину сразу не понравилось. Разностилица какая-то. То ли с восторгом ученика узнавать и расспрашивать, то ли с усилием найти взглядом местечко попристойнее, чтобы не оказаться в положении варвара перед скульптурной Венерой. Может, они здесь привыкли так. Но уж очень все... очень уж все в конце лета, очень уж все щедро, очень уж... "Но нельзя же так! – вскричал Захарьин про себя. – Как будто я раб какой-то, кого и по полу не удосуживаются определить!" – такова была следующая мысль. А еще одна, перечеркнувшая все предыдущие, была: "Откуда она меня знает?!"
– А вот так, Захарьин, – в ответ на эту мысль улыбнулась Дженнифер Лопес (а это была она), нагнав улыбкой тонкую морщинку на обветренную щеку. – Думай дальше.
После этих слов Захарьин, естественно, думать разучился. Омерзительное состояние абсолютной наготы овладело им. Хотя, если вдуматься, стыдиться было нечего. Ну, возжелал он эту красотку, и что? Она же, по-видимому, к этому и стремилась, если появилась перед ним в подобном виде, роясь, к тому же, в его голове, как в собственной сумочке. Ну, были у него кое-какие мыслишки о собственной исключительности. Так у кого их нет? Иначе невозможно выжить! Если станешь думать о себе как о заурядном человеке, как о навозе для последующих поколений – какую же нужно гадкую душонку иметь для этого, какие себе подлости разрешать! Но именно самолюбие, самоуважение Захарьина и заставляли его страдать от необычайной проницательности мисс Лопес. Это-то самоуважение, по-видимому, и...
– Ну, конечно же! – воскликнула она. – Иначе – зачем бы ты нам понадобился? Иначе – зачем тебе самому понадобилось бы строить эту, извини, колымагу и отказываться... прости, так скучно каждую маленькую мысль еще и как-то оформлять...
И она исчезла. Только что перед глазами Захарьина было удивительное сочетание телесного и голубого, и вот уже – нет ничего.
Вокруг никого не было в пределах досягаемости взгляда, но Захарьин знал теперь совершенно точно, что полностью ничему доверять нельзя – ни зрению, ни слуху, ни опыту. И нужно всегда быть готовым к переменам.
И еще он хорошо помнил ее розовые, постриженные очень ровно ногти, которыми она потирала обнаженное плечо.
Когда я рассказал мисс Лопес данную историю (Боря вначале переводил нехотя, а потом увлекся), она подняла брови. Все в ней было полурусское-полутатарское. Одновременно Нью-Йорк наложил на нее оттенок самоуверенности. Но это ее не портило. Ведь именно чванство восточные поэты называли самым ярким и притягательным в тамошних красавицах.
Здесь надо сказать несколько слов о принимающей стороне. Не было у меня прежде никакой возможности публично поблагодарить администрацию "New dramatists" за чрезвычайную гибкость мышления и неожиданную американскую интеллигентность. Дело в том, что мое посещение Америки было безмерно наглым. У меня не было ни цента. Когда администрация "New dramatists" убедилась в том, что это не шутка, что это не цинизм и не издевательство над ценностями свободного общества, а всего лишь полное отсутствие корректировки со стороны отправляющей стороны и полнейший бардак государственный, то администрация новых драматургов нашла какие-то скрытые резервы для угощения меня мороженым, нашла ходы в литой американской модели для контрамарок и даже смотрела сквозь пальцы на посещение бывшей методистской церкви на Сорок Четвертой улице местными русскими, которых администрация, естественно, презирала. На первом этаже в зале на стеллажах стояли сотни метров американских пьес. Мы с Дженнифер и Борей пили кофе. Я читал, он переводил. Что в данной ситуации заставляло мисс Лопес слушать чужой язык и вникать в глупую неустроенность мало интересной ей жизни, мне неизвестно. Может быть, ее привлекла возможность рассказать кому-то из друзей о своей нелепой прихоти? Может быть. Надо признать, что испанцы бывают неожиданны в своих поступках.
АЛИНА
Три года, изо дня в день, каждую минуту, Миша любил эту девушку. Он знал только ее имя – Алина. Три года они встречались иногда – никогда условленно – по утрам, когда он ехал на работу, а она – в институт. Их дома были рядом. Ему казалось, что это началось недавно. Порой же представлялось, что было всегда. До той, первой встречи он был ленив, на собственную внешность внимания не обращал, на работе считался балластом, неизбежным злом современной системы раздутых штатов. Гнать его не собирались, потому что на низшую инженерную ставку в сто двадцать рублей в этот НИИ все равно никого лучшего было не найти, а так, то, что ему вручали в руки, – он делал. Он любил пиво. Поэтому к двадцати восьми годам обрюзг и выглядел на тридцать восемь. Жил он с матерью в коммунальной квартире. Даже с женитьбой мать не торопила – где жить?
Все изменилось. Он, встретив Алину на тротуаре в апреле, с маху влетев в ее смех, весенний, розоворотый, с нежной гладкой шеей, засуетился, встал, вынул руки из карманов. Она промчалась мимо, он поспешил следом, видя один ее затылок с узлом светлых волос.
Он стал в одно время поджидать ее на том месте, якобы читая газету. Несколько раз в месяц, до самой осени, он ее встречал. Руки дрожали. Она его заметила. Остановилась и сказала:
– Вы стали такой же достопримечательностью, как этот призыв.
И она показала на крышу дома: "Пользуйтесь услугами экскурсбюро. Тел...
– И так же ветхи, – добавила она жестоко, уходя.
Он стал следить за собой. Каждое новое приобретение, был ли это мохеровый шарф, зелено-синий, в клетку, или японский плащ, или темные очки (при их появлении она хмыкнула и покачала головой; он их тут же выбросил в урну), она отмечала.
Однажды он узнал ее имя. Он, видимо, должен был благодарить за это ее провожатого, с которым видел ее вчера вечером.
– Проводите меня до угла, – сказала она, не останавливаясь. Он не сразу сообразил, что это относится к нему, и догнал ее через десяток метров.
– Меня зовут Алина. Прекрасная погода, не так ли?
– Да, погода теплая, – поспешно согласился он.
– Вам не идет беж.
В костюме именно такого цвета он был.
Она считала его своей собственностью и, если бы он не появился с месяц на своем месте, это ее заинтриговало бы. Влюбленные никогда не перестанут быть тупицами.
До угла он и узнал, что она учится в том самом вузе, который окончил он. Она об этом не узнала тогда, потому что до самого угла он угодничал и пресмыкался.
За все три года это был их единственный разговор. Вскоре Алина возненавидела Мишу. Но она была слишком горда для того, чтобы изменить маршрут.
– Если я вас еще раз встречу здесь, позову милицию, – сказала она ему зимой сквозь зубы.
С полмесяца он деградировал. И работа стала в тягость, и поднятие домашней штанги не привлекало. Снова он стал пить пиво. Однажды за воскресенье выпил целый ящик "Жигулевского".
Именно после этого ящика, не иначе как по полному совпадению биоритмов, наутро Миша почувствовал себя совершенно здоровым. Трехлетняя лихорадка не трясла его. Ему был тридцать один год. На работе, как часто бывает с недавними лоботрясами, на него теперь смотрели с умилением. Честолюбивые мечты, в которых Алина робко приходила после института в его отдел, так его выструнили, такие он стал подавать надежды, что ему готовились дать группу для разработки важной народнохозяйственной темы.
То, что он секретничал и никому не говорил о причинах своего перерождения, не отталкивало от него общественность, наоборот – женщины в годах, патриоты НИИ, все сплошь члены месткомов и комиссий, называли его Мишенькой. А женщины – это великая сила.
Столь жестоко отвергнутый Алиной, Миша стал циничнее. Вернее сказать, циником он до сих пор не был, и определение "циничнее" можно заменить на "жестче". Но и жестким он не был. Он был похож на сероватую живописную основу, на которой стали появляться резкие цвета. Не утомленный борьбой, он легко усвоил многие ее приемы. И у него в этой области обнаружился талант. Все его заискивания и пресмыкания доставались Алине, на службе его уважали за независимость. Завотделом называл его антиаксом, то есть антиакселератом. Некоторые остряки, зная его позднее увлечение штангой, звали его "наш Антик".
Миша стал частой темой кулуарных бесед. Все сходились на том, что у него пробудилось здоровое честолюбие. Под влиянием среды. Эти разговоры не могли окончиться ничем. Тем более что длились они долго. Вначале он стал удивлять всех, перестав опаздывать. Потом тем, что стал одеваться со вкусом. Все разводили руками – на сто десять рублей? А он перестал пить пиво и соблюдал диету. Затем он помолодел, сбросил лишний вес, изменил походку. По лестницам он взлетал. И наконец он вошел во вкус работы. Он быстро перерос свое скромное служебное положение. А так как он еще довольно долго, пока к нему присматривались, сидел на том же месте, то вскоре начал с блеском разрешать мелкие практические вопросы, которые его начальству, забывшему о специфике такой работы, казались нудными и трудоемкими. Эти вопросы часто тормозили дело, потому что их решали такие же Миши или люди, ушедшие с головой в общественную деятельность, вовремя понявшие их неблагодарную сущность. Мишин подход к этим вопросам потому только и получил такой резонанс, что его заметили после того, как заметили Мишу.
Словом, это был современный во всех отношениях, инициативный аспирант-заочник, без пяти минут кандидат, ближайший резерв. И группа, которую ему дали, сразу взялась за народнохозяйственную тему, без раскачки. Было много статистики вначале, много счета, много информации, а в этом Миша поднаторел. Правда, идей пока не имелось, но это когда еще будет, когда еще понадобятся рекомендации. Миша этого не боялся.
Да, дело шло. Забываться стала Алина, потому что летом Миша получил двухкомнатную квартиру и они с матерью переехали в другой район.
И вот сидит он однажды у компьютера, дает ему работу, открывается дверь и входит завотделом, а следом за ним Алина.
– Михаил Александрович, знакомьтесь с пополнением.
Побледнел он, и руки стали влажные и холодные. Никто этого не заметил, все смотрели на новенькую. Ничего в ней особенного не было, все, правда, на месте, но ничего особенного, так все решили про себя. Только волосы богатые. Один Миша заметил, что она стала полнее, и скромной такой и тихой он ее не помнил – по городу она ходила властно, смотрела свысока. Один он заметил, что Алину неприятно поразила встреча. Заметил он это и вдруг взъярился. Все унижения трех лет взыграли, запели во все трубы. Встреть он ее на улице сробел бы, уничтожился, а здесь, где он был нужным, не маленьким человеком, память об унижениях жгла.
– Хорошо, – кивнул он и посмотрел ей прямо в глаза. Есть прямой взгляд, которым решается многое. Но то ли она слишком уж презирала его, то ли он не избавился полностью от ее чар, а глаза он отвел первым.
– А можно мне... – обернулась она к завотделом, но того уже и след простыл. Так и осталось тайной, что она хотела сказать.
Миша вечером долго ломал голову, пробуя различные продолжения. "А можно мне подумать?" – отпадало. Кто же ей разрешит думать? "А можно мне с вами поговорить?" – также отпадало. О чем ей говорить с завотделом?
Но он понимал, что всеми этими упражнениями на сообразительность он обманывает самого себя. Ему надо было выработать линию поведения.
Проще всего было бы попросить начальство перевести Алину в другую группу. Но перевод без достаточных оснований, и это понимал Миша, был неэтичен. Вообще нелепо было бы просить об этом.
Словом, Миша запутался вконец. И на следующий день в обеденный перерыв он попросил ее остаться. Они сидели друг против друга. Миша смотрел в стол.
– Вы понимаете... – начал он.
– Понимаю.
– Что именно?
– То, что вы долго ждали этой минуты. Как вам не стыдно!
– Мне? – Миша побледнел.
– Да, вам. Вам не кажется странным, что я попала почему-то именно в вашу группу?
– Вы считаете...
– Я уверена. И не надо делать такие глаза. Да, вы преследовали меня, но я хотя бы считала вас порядочным человеком. И это низко, если вы будете мстить мне сейчас за прошлое!
– Ну... – Миша задрожал от негодования. – Вы мне подали прекрасную мысль. Да, я стану мстить. Изощренно и беспощадно. Но, прежде чем начать это делать, предупреждаю: вы не первая, кого я таким образом сживаю со света. Шестеро отравились, а еще четыре сошли с ума! Можете идти обедать!
– Вы еще шу...
– Можете идти обедать!
Алина выскочила из комнаты.
"Идиотка, – думал Миша, шагая из угла в угол. – Надо же! А я ее еще... боготворил! Змея гремучая".
И начались великие муки. Сколько раз, бывало, представлял Миша раньше эту сцену: Алина безнадежно запутывается в расчетах, а он подходит, склоняется над ее белокурой головкой и в трех словах все разъясняет ей. "Ну что, не так все и сложно, а?" – говорит он, улыбаясь. И она восхищенно произносит: "О да!"
Вместо этого он видит, как Алина сидит и напропалую, часами смотрит в окно. Она вздрагивает, если к ней кто-то обращается, бросает "не знаю" и снова смотрит в окно.
Сколько раз представлял Миша другую сцену. Входит завотделом и бодро, громко спрашивает Алину: "Ну-с? Я слышал, что у вас начинает получаться? Не так ли?" – обращается он к Мише. "Да, – скупо роняет Миша, – грамотный инженер". И Алина розовеет от смущения.
Вместо этого завотделом мельком смотрит на скучающую Алину, вызывает Мишу и устраивает ему жуткий разнос.
– Либерал! – кричит он. – Распустил! Скоро спать будут на работе! Лицедеи!
Да, столько вынес Миша за полмесяца, что окончательно похудел, и все чаще его стала посещать мысль: "За что? Зачем? Из-за нее началось, ею пусть и кончится". Все валилось из рук. Группа переругалась, пересобачилась, работа не шла. Приближался финал.
Обо всем этом и ни о чем размышлял однажды после работы Миша, сидя за своим столом. Отдел опустел, голые черные окна стали занимать непомерно большое место.
"Январь, зима, рано темнеет. Тишина, мрак, безнадежность. Тоска. Отчаянье. Бесцельная жизнь". Такие слова он писал на листе бумаги. "Пиво, написал он. – Ящик пива. Миллион бутылок. Миллион не выпить".
Но не все еще ушли, оказывается. Кто-то прошел по коридору, открыл двери. Он не оглянулся. "Змея", – написал он.
Алина подошла к своему столу, достала из него полиэтиленовую сумку с мандаринами.
– Садитесь, – сказал Миша, начиная рисовать елочку.
– Рабочий день окончился, – сухо ответила Алина и пошла к двери.
Тогда Миша одним прыжком опередил ее.
– Я кому сказал? – сквозь зубы произнес он. – Сядь.
– А если я закричу? – с усмешкой сказала она.
– Я тебя в окно выкину.
Что-то в его лице не понравилось Алине, она попятилась и села.
Сел и Миша, продолжая рисовать елочку.
– В прошлый раз мы не поговорили... – начал он.
– Не думаю, – сказала она очень осторожно.
Миша нарисовал еще несколько веточек.
– Я не стану описывать свои страдания. – Он поднял голову. – Вам незачем о них знать. Хочу сказать только, что вы очень грубый и неинтеллигентный человек. Вы пользуетесь тем, что я не могу приказать вам... даже элементарно попросить о том, чтобы вы работали. Если бы вы понимали мое положение и уважали людей, которые вам не нужны в самом грубом смысле слова, то вы поняли бы, что мне мучительно больно видеть вас. Единственная моя вина заключается в том, что я очень робко, издалека любил вас. Так какое вы имеете право так помыкать мною?
Миша замолчал.
– Вы меня преследовали, – сказала Алина.
– Я мог быть смешным, но я не был навязчив. Просто видеть вас, не-сколько мгновений, было для меня счастьем. Я совершенно изменил жизнь, изменил себя, и этим я обязан вам. Вы палец о палец не ударили и совершили чудо. А теперь вы хотите разрушить все. Почему? Зачем вы заставляете меня так страдать?
– А зачем вы взяли меня в свою группу? – спросила Алина.
– Я не брал вас. Ваше появление было неожиданно для меня. Неужели вы и этого не почувствовали?
– Ну ладно. Я не буду больше. Теперь все? – Алина поднялась. – Мне пора идти.
– Идите. Конечно! Я вас не держу.
– Можно было поговорить по-человечески. – Алина вынула из сумочки зеркальце и внимательно посмотрелась в него. – Выкину... из окна... Я даже перепугалась. А что, я действительно так красива?
Миша молчал.
– Вы не отчаивайтесь, – Алина улыбнулась. – Взрослые люди, взрослые дела. А вы интересный. И даже очень. Настоящий мужчина. Но, к сожалению, она вздохнула, – я выхожу замуж. Или мне подумать еще, а?
– Подумайте, – сказал Миша.
– Какой здесь этаж? Седьмой? Представляю, как я лечу вместе с осколками стекла. А в газете появляется заметка: "Руководитель группы выбрасывает нерадивую сотрудницу с телом Дженнифер Лопес с седьмого этажа". Знаете что? Я все-таки подумаю, а?
– Подумайте, – повторил Миша, не глядя на нее.
– И выкинул бы? Это что-то новое, – сказала Алина и, проходя мимо Миши, взъерошила ему волосы, – безумно интересно! – сказала она с порога. – До завтра, дорогой!..
– Мне нравится этот мачо, – сказала мисс Лопес.
– Но он не мачо, – возразил я. – Он русский интеллигент.
– Все русские интеллигенты – мачо, – упрямо сказала мисс Лопес. – Я знаю. Я читала Чехова.
– Какие же они мачо? – вмешался Боря. – Они Россию профукали.
ВАРИАНТ
Сон пропадает уже тогда, когда край небес бледнеет, затем зеленеет, и все облачка, оказавшиеся на востоке, так же неуловимо меняют оттенки своей пепельности, – густая полукруглая синева вновь линяет и появляется
солнце.
Ходишь, на ходу потягиваешься и зеваешь так, что скулы трещат. А посмотреть на часы – половина пятого – и пойти к маслоскладу. Там, за рядом колючей проволоки дом с огородом и сеновалом, и деревья, два тополя у калитки, а между ними качели. Хозяин дома – сверхсрочник, и каждое утро жена его, лет двадцати восьми, простоволосая, в желтом платьице, выводит из стайки корову и гонит ее по тропинке в бурьяне. И от рассвета, и от туманца, и от жены сверхсрочника с ее высокой грудью так тянет запахом холодного, ломящего зубы молока, так отдается студеностью во всем теле...
Стоять, опершись на ящик с надписью "Не кантовать. Южно-Уральская ж. д.", стоять, вертеть карабин, щелкать затвором и не вымучить, как сказать слово, да за словом еще слово?..
А она уже идет назад, волосы закалывает на ходу, вся в лучах и сырости трав, пока маленькая, как игрушка. Эх, достать бы такую игрушку...
...До качелей дошла – посмотрела – шагах в двадцати всего. Что же?
– У вас попить не найдется?
– А-а?
– Воды попить не вынесете?
– Сейчас, – сказала.
И вот укрылась в зеленой веранде... Подогну и я колючую проволоку, через канаву – скок...
В ковшике несет.
– Спасибо. Не хочется каждое утро в такую рань вставать?
– А кому захочется? – отвечает, зевая.
– Это даже и хорошо. А сейчас снова в постель, самые сладкие сны под утро.
– Какие там сны, завтрак пора готовить, муж голодный приедет.
– С дежурства?
– Тревога вечером была, с тех пор и нет.
– У нас тоже была, но через час дали отбой.
– Так то у вас...
– Я бы от такой жены по тревоге не бегал, лучше уж дембильнуться. Не ценит, наверное?
– Ох уж и жена. Да он, собака, ни одной бабы не пропустит.
Ф-фу, сокровище!
– Что-то даже и не верится. Себя бережет?
– Как же, – усмехнулась она, – бережет... – и покраснела.
Берешь ее за руку и пригибаешь вниз ее холодную руку, а глаза искоса, серые, с точками зрачков. Наклоняешься к губам, и они ускользают, но другая, правая рука обгоняет плечо, ложится, впаивается, поцелуй.
Бережно-сильные волны рук и груди – мерный взмет захолонувшей крови гибкий провал спины.
Но – быстрый взгляд на дома, на бетонку, на солнце – шепот:
– В девять вечера... в орешнике у старого ангара...
На высоком крыльце – оглядка влет, от мочки уха вспыхнувшие вперед, к судороге губ и подбородка, упрямство и почти гнев.
Орехи по два, по три в розетках сжатых листьев, они даже на ощупь терпки, а когда обламываешь, освобождая ядрышко желтого ореха с наперсточным тиснением головки, от пальцев терпкость подбирается на язык, к небу.
"Тр-рак!"
Пустой.
"Тр-рак!"
Две дольки в шероховатой обертке прокатываются по зубам.
Ожидание.
Начало – человек в звере промелькнул на распутье.
"Тр-рак!"
Если ощущение больше суток, оно консервируется.
"Тр-рак!"
Успею к отбою?
Орехи по два, по три в розетках сжатых листьев...
– Ты уже здесь.
Резко, почти истерично оглядываешься: белая блузка, черная хозяйственная сумка, что-то наигранно-насмешливое.
– Ты откуда?
Ножом по фаянсу. Исправлению не подлежит.
– А где же – здравствуй?
Вяжут, как во сне. Нелепые скачки, ужимки за спиной, понесло ветром перекати-поле – руки, ноги, голова – точка на горизонте.
– Я очень хотел тебя видеть.
Шаг, глаза опустила. Встал, вырос, посвежел, ветер крепнет, соленые брызги на губах, штурвал уверенно перехвачен.
Твои уловки от боязни.
Январь. Метет. Суббота.
Три раза постучать в окно кухни. Сине, черно вокруг. Здесь, с подветренной стороны, – затишье. Гремит крючок, с порога объятье, запах чистых волос.
– С ума соше...
– Сойдешь, – в выдохе, алое, как роза.
Пар, шаль, рука на бедре. Горячечный взгляд вокруг – дверь в дом приоткрыта, ромб света на полу, лампочка на спирали шнура поймала осколок света, потолок в ватной изморози, и ждут хозяина опавшие в птичку сапоги у ванны, закрытой мешковиной (летняя рухлядь).
Вот мерзлый пол под каблуками скрипит и пыжится, вот ремень с мороза висит в руке буквой "О", вот шапка в рукаве шинели, и шинель – скок – на хозяйский крючок. Гонишь прочь, а оно лезет через вещи.
Зеленая кофта с круглым воротом, распущенные волосы темно-русой рекою, полной воздуха в густом разъеме. Сиянием губ (нижняя жадна) – комната в обоях улыбок.