Текст книги "Московская Нана (Роман в трех частях)"
Автор книги: Александр Емельянов-Коханский
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
IX
СКАНДАЛ В «ЭРМИТАЖЕ»
– Я пришла тебе сказать, – говорила Клавдия художнику, – что «припадок» блистательно удался, и мы пока что можем спокойно, не боясь ничего, понимаешь… Я буду к тебе приходить каждую ночь, как жена к мужу… Доволен?..
Смельский горячо поцеловал Клавдию вместо ответа и затем озабоченно спросил:
– Ты опять сегодня не пошла в гимназию? Нехорошо, могут догадаться…
– Пускай, мне все равно, – воскликнула девушка… – Только вот тебя жаль!.. Хорошо, я исключительно для тебя пойду в эту противную гимназию и даже уроки приготовлю сегодня. А теперь, хочешь, я тебе попозирую?..
– Нет, Клаша, не нужно… Я пока не могу тебя покойно рисовать.
– Ты желаешь, чтоб я тебе сначала надоела… Эх ты, сластена! Так хочешь, чтобы я к тебе сегодня пришла?..
– Что за вопрос! Только приходи попоздней. По поручению редакции, я должен быть сегодня от 9 часов вечера до часу или двух в «Эрмитаже», на одном дурацком юбилее.
– Вот и отлично, – сказала лукаво Клавдия, – ты займешься своим делом, а я своими уроками.
И при этих словах Клавдия выбежала из мастерской художника.
Колонный зал «Эрмитажа», когда Смельский входил в него, уже кишел, как муравейник. На ответном, бесплатном юбилейном обеде было народу гораздо больше, чем на «чествовании» по подписке. Покушать на даровщинку явилось, как это всегда бывает и на «серых» чествованиях, неизмеримо больше… У громадного стола, уставленного «предварительной» закуской, было особенно людно… Вот идиотская, ослиная физиономия московского корреспондента большой петербургской газеты «Новая стезя» Пыжова; вот толстая, бульдогообразная «личность» талантливого, но погубленного водкой и тотализаторской игрой декадентского и сатирического поэта Тигровского. Недалеко от них в тесном своем кружке стоят: представитель громадного книгоиздательства, юркий и интеллигентный коммерсант-самородок Заварикашев и его главные сотрудники: доктор Атласов и даровитый иллюстратор Ставенко. Последний о чем-то горячо беседует с каким-то высоким и незнакомым Смельскому господином.
– Я так ему и скажу, – говорит раздраженно художник, – если он осмелится, как в прошлый раз, говорить о «высоком историческом событии»… – что он меня ограбил, обманным образом, пользуясь моей нуждой после пожара, выудил от меня расписку и вместо 5000 рублей 200 рублей дал за самовольно изданные мои рисунки в книжках, выдержавших 57 изданий…
Взволнованный художник говорил так громко, что слова его были слышны очень многим, в том числе и знаменитому поэту-декаденту Рекламскому. «Сверхчеловек», внимая Ставенко, ехидно улыбался. Его молодое, женоподобное лицо было очень похоже на сфинкса; оно было бы очень красиво, если б его отталкивающие, странные, мертвые глаза не говорили вам, что подобный человек, как Басманов, «с девичьей улыбкой – с змеиной душой».
Смельский поздоровался с этими самыми видными «чествователями», бывшими и на прошлом обеде, и стал смотреть на других незнакомых ему представителей «московской мысли», которых он знал понаслышке. Особенно его интересовал тип Холопицкого, ничтожного писаки мелких изданий. «Сотрудничество» его заключалось в том, что он списывал различные остроты из старых юмористических изданий, слегка «переглупляя» их на свой «холопицкий» лад, и выдавал за свои в теперешних журнальчиках; в общем, он «зарабатывал» хорошие деньги. Таких гг. Холопицких легион, они, как мухи, засиживают всякое литературное предприятие и делают совместную работу с ними «каторжной». Только при феноменальном цинизме, безграмотстве и мелочности натур разных редакторов, не знающих даже, что такое гранка, возможно процветание подобных тружеников в повременной прессе. Потом, эти сотрудники хороши тем, что купчина-издатель при случае и ударить их может, и лицо икрой намазать… Вот, собранием таких-то господ и могло назваться вторичное «чествование» маститого юбиляра. Порядочные литераторы на первом обеде увидали, куда они попали, и, конечно, теперь отсутствовали. И педагог-компилятор Буйноилов не должен был на них сетовать: ведь, в сущности, он и сам был крупным Холопицким, только по части учебников. «Черная» сотня Холопицких вполне может назвать его своим «идеалом», и не пустым, а полным, так как «юбиляр» не только сумел составлять бессмысленные учебники из других, прежде его изданных, но даже сумел их вводить в жизнь и нажил на костях других огромное состояние. Его поучительный юбилей «совпал» с двухмиллионным количеством экземпляров его книг, выпущенных в свет до сего времени. Такое празднество действительно будет вписано золотыми буквами в историю всесветных скандалов…
Обед начался, как и предполагал Смельский, с крупного «приветствия». Поднялся поэт Рекламский и, подойдя к юбиляру, сказал:
– Прекрасные незнакомцы, попросту, «милостивые государи» и вы, г. Буйноилов. В прошлом заседании я, как и все другие лица с именем, имел несчастие присутствовать здесь и даже почтить вас добрым словом. Теперь, хотя и поздно, но я уразумел, куда я пришел и кого я чествую… Я, как многие знают, к добру и злу постыдно равнодушен, но мой художественный вкус заставляет меня во всеуслышание сказать вам правду: хотя вы и носите личину либерала и прогрессиста, но вы, извините меня, – фарисей и эксплуататор. Вы даже пользуетесь «огненным несчастием», чтоб не заплатить заработанных денег вашим сотрудникам. Художник Ставенко не откажется подтвердить мои слова.
Поэтому, как свободный служитель муз и красоты, я не желаю присутствовать среди «нагло-болтающих» и ухожу, прощаясь с одной только моей соседкой по столу, в которую я уже успел влюбиться.
И поэт Рекламский направился к выходу. Многие гг. Холопицкие бросились со сжатыми кулаками, чтоб угодить своему «папаше», но юбиляр остановил их словами:
– Охота обращать внимание на ложь этого полоумного выскочки! Кто не знает, что он только бьет на скандал, желая, чтоб о нем говорили. Я молча, как и вы все, выслушал его речь, показав ему этим молчанием своим презрение… Глубокое за это спасибо вам!
Между тем, это была неправда. Речь г. Рекламским была произнесена таким убедительным голосом, с такими «красноречивыми жестами», что положительно все были загипнотизированы этим странным человеком, которого все не любили и готовы были растерзать. Гг. Холопицкие своим «молчанием» оказали медвежью услугу Буйноилову. Они, когда «очарование» правды кончилось, удивлялись, как это они выдержали, не указав своим протестом место известному «отбросу» из их общества.
Слова юбиляра были покрыты «шумными» аплодисментами, но среди них раздались и свистки.
Буйноилов побагровел. Его маленькие, сытые глаза строго посмотрели на тех, которые, по его мнению, могли свистеть. Его лицо так и говорило: «За мою хлеб-соль и мне же свищут!» Но обычное нахальство взяло верх… Лицо Буйноилова приняло прежнее самодовольное выражение, а его длинный язык снова ощутил желание сказать что-либо вроде «высокого исторического события». И юбиляр снова начал.
Но художник Ставенко его перебил.
– Не лгал, а правду сказал г. Рекламский! – промолвил он дрожащим голосом… – Вы воспользовались моей нуждой, пожаром, бывшим у меня, и дали мне 200 рублей вместо пяти тысяч… Вы не одного меня, а многих…
При последних словах произошло общее движение. Как ни пошлы, ни мелки гг. Холопицкие, но и они отвернулись от своего, так публично скомпрометированного, «родоначальника».
– Я вас попрошу выйти вон, – громовым голосом сказал юбиляр, перебивая «приветствия» художника. Но тот продолжал вещать и под возгласы Буйноилова: «Вон, я здесь хозяин»… И выразил, между прочим, что бульварный Наполеон его ограбил, снял с него последний сюртук, что в выстроенном им себе капище славы резиденцию имеет только черт…
Вне себя подлетел Буйноилов, окруженный лакеями, к художнику, но навстречу ему вышел доктор Атласов и, снимая на ходу свой сюртук, кричал:
– Юбиляр, возьми и мой последний сюртук для капища славы!
После этого «дара» обед, конечно, не продолжался. Многие повскакали со своих мест и направились к выходу. В том числе был и Смельский.
Взяв хорошего извозчика, он моментально доехал до редакции. Страдная ночная газетная работа была во всем разгаре. Поздоровавшись с сотрудниками, Смельский вошел для отдания отчета в кабинет к редактору.
– Да что вы?! – воскликнула «первая скрипка» газеты. – Неужели?! Доигрался старик… В таком случае ничего не пишите… Осторожность прежде всего. И никто, я уверен, не напишет об «окончании» юбилея: сказать неправду стыдно, а правду еще стыдней!..
«Господи, какой ужас! – думал про себя Смельский, спеша к Клавдии. – Я это предвидел… Положим, хорошо, что юбиляра проучили… Но все-таки, как скверна, как мелочна наша жизнь!.. Как я счастлив, что я полюбил скромную, но правдивую и непосредственную девушку!.. Как бы у меня было тяжело сейчас на душе… Что она теперь делает?.. Уроки учит…»
И, как-то особенно улыбнувшись, молодой человек не пошел, а побежал.
X
ТЕРПЕЛИВАЯ НАТУРЩИЦА
Прошло несколько недель. У Клавдии начались экзамены, от которых она благоразумно отказалась. Она решила «пока что» остаться в седьмом классе на второй год. Любовь к Смельскому у молодой девушки обратилась к какую-то страстную привычку. Человек всегда болезненно привязывается к тому, кто первый открыл ему завесы физической жизни. О художнике нечего было и говорить. Он как собака привязался к Клавдии и жизнь без нее считал невозможной. Он несколько раз напоминал ей о более прочном и удобном союзе, но девушка как-то отмалчивалась.
– Люби, пока любится, – говорила она Смельскому, – а там посмотрим. Что же, я для того, чтобы ты стал открыто, сразу, моим женихом, устраивала припадки и пугала тетушку? Нет, шалишь, подожди!..
Мать и тетка смутно догадывались об отношениях молодых людей, но прямо намекнуть об этом Клавдии они боялись и ограничивались только ворчанием.
«Погоди, я тебя подкараулю на месте преступления, плутовка!» – решила про себя старуха-тетка. И, действительно, подкараулила. Как-то раз старухе не спалось. Вдруг она слышит, что из спальни Клавдии кто-то вышел и пошел осторожными шагами по направлению к комнате художника. Опытная тетушка живо сообразила… Неслышно ступая, она направилась к Клавдии. Непотушенная лампа освещала ее пустую кровать. Напустив на себя храбрости, старуха тихо поплелась к жильцу и еще издали услышала поцелуи и голос Клавдии.
– Ах, ты бесстыдница! – прошептала с негодованием тетка. Ее осенило. Она поняла теперь «припадок» Клавдии.
– Вот для чего она меня напугала! – продолжала старуха сердиться, ложась на постель племянницы. – Постой, я тебя уличу…
Прошло два, три долгих часа ожидания… Старуха, было, думала пойти «туда», но решив, что выйдет из этого только один скандал, а Клавдии все равно не исправишь, взяла да заснула.
Совсем на рассвете вернулась Клавдия в свою комнату и, увидав старуху спящей на своей кровати, промолвила: «Что им нужно, не понимаю!.. Прекрасно, завтра объяснимся». И Клавдия направилась к художнику, чтоб рассказать ему, что их «припадки» открыты, а также и уверить его, чтоб он ничего не боялся.
– Я все устрою, мой мальчик! – говорила она ласково Смельскому, раздеваясь и ложась с художником на диван.
– Давай спать спокойно.
Но молодой человек с этим не соглашался, просил Клавдию объявить: он, мол, ее жених! На это молодая девушка только повторяла: «Молчи, спи и береги свое здоровье: я им, ведьмам, завтра покажу».
Наутро, когда Клавдия вышла к чаю, мать и тетка набросились на нее. Они тотчас же уличили «безнравственную» девочку, грозили прогнать негодяя-жильца. Однако молодая девушка прямо заявила «шпионам», чтоб они не смели и мечтать трогать художника, иначе она открыто жить с ним станет, переедет в номера и никогда не выйдет за него замуж…
– А теперь неизвестно, – закончила Клавдия свои слова. – Только не смейте скандала делать, иначе дойдут слухи до гимназии…
– Не слухи тебя выдадут, – ядовито заметила мать, – а другое, – и она посмотрела на слегка пополневшую талию девушки.
– Какие глупости! – спокойно возразила девушка. – По себе, мамаша, не судите… Я только художнику по целым ночам позирую для картины…
– Врешь, – вставила с сокрушением свое слово тетка, – и целуешься с жильцом тоже для картины?
– Ну конечно! – со смехом сказала Клавдия. – Для большей колоритности. Но что с вами говорить: вы все равно ничего в этом не смыслите!
Смельский очень хохотал, когда Клавдия передавала ему «родственную» сцену.
– Я тебе говорила, все уладится! – убеждала его Клавдия. – Пожалуйста, забудь старух! Тебе с ними не детей крестить… Ты их и не видишь совсем… Теперь же принимайся за дело, иначе «Вакханка» твоя долго не будет готова.
Клавдия живо разделась и стала «в позу». Закинув, как бы в истоме, свои чудные руки, причем линии ее полной груди сделались еще рельефнее и вызывающее, она невольно вспомнила «ядовитые» слова матери «о талии».
– Неужели правда?! – подумала она и с невольной досадой посмотрела на художника.
Но Смельский, увлеченный работой, которую начал сейчас же после того, как Клавдия, по ее выражению, «ему порядком надоела», ничего не заметил.
Рисуя по несколько часов сряду, он, чтоб облегчить «неподвижный» труд Клавдии, рассказывал ей про то и про сё. Вот и теперь он говорит ей о прочитанной им статье: «Горький и Ницше». Он вполне соглашается с мнением автора, что босяки Горького манекены, скроенные на манер «ницшеанских» сверхчеловеков.
– По-моему, – разъясняет он Клавдии, – Горький – талант слишком внешний и неглубокий. Причина же его успеха в том, что многие интеллигентные люди – «босяки в душе» и не могут на деле сбросить с себя оков приличий и условностей обыденной, пошлой жизни… Сбросить же оковы им так хочется, а если не сбросить, так желается хоть почувствовать симпатию к настоящим, свергнувшим с себя это иго, героям — горьковским босякам. Пройдет это больное настроение, угаснет и слава Горького.
Затем художник переходил к более общим темам. Говорил о тяжести работы в современном обществе, лишенном всяких устоев, наполненном всякими нахальными личностями имеющими претензию руководить людьми и жечь сердца простаков «шантажными» глаголами.
По словам Смельского, упадочничество было везде. Все стали существовать и мыслить «по ту сторону добра и зла». Модное, фарисейское и безнравственное, учение «непротивления злу» пустило глубокие корни. Что терпят теперь и каких негодяев считают почетными гражданами, – просто удивительно!..
Возбуждение и гнев художника все росли и росли. Глядя на обворожительную «наготу» Клавдии и постепенно перенося ее на полотно, Смельский не мог избавиться от обуревающих его мыслей. Наконец, раздражение его достигло апогее, когда он вспомнил о последнем поступке Буйноилова…
– Клавдия! – обратился он к девушке. – Отдохнем немного. Ты устала.
Девушка, с желанием в глазах, подошла к Смельскому, но тот не понял ее…
– Какой ты стал холодный! – сказала с упреком Клавдия. – Разлюбил меня!
– Я разлюбил! – с горечью воскликнул художник, привлекая девушку к себе. – Я разлюбил… В тебе – вся моя жизнь. Я долго ждал тебя и, наконец, дождался, – начал импровизировать Смельский:
Ты принесла с собой мне солнышка привет,
Я, как червяк, не жил, а пресмыкался:
Вокруг меня шумел, кривлялся пошлый «свет»…
Моей ты будешь песнью лебединой:
Смерть дышит на меня, я чувствую, давно…
Но полон я сейчас лишь мыслью единой:
О, если б жить всегда мне было суждено!
Я б красотой твоей бессмертной упивался…
Пускай кругом царит безумье и разврат!
Я б никогда с тобой, поверь, не расставался,
Твой верный друг, твой пес, любовник твой и брат!
– Ты настоящий поэт! – восторженно вскричала Клавдия. – Только к чему говорить про смерть?..
– Про смерть?.. – задумчиво повторил Смельский. – Да так. Сегодня мне приснился сон, когда я, убаюканный твоими объятиями, забылся: будто бы я иду куда-то наверх со старым литератором Нееловым, замученным работою Буйноилова. Он говорит мне: «Пойдем отсюда туда, где нет скорби, нет друзей, торгашей Буйноиловых, которые мне всем были обязаны… Они, ты сам знаешь, теперь даже мою вдову и детей из своего дома на улицу выбросили. Пусть этому поступку возмущаются другие тайные фарисеи… Друг Буйноилов их не боится: он миллионер. Пойдем!..»
– Какие глупости и страсти! – перебила Смельского Клавдия. – Мало ли что может присниться!
– Ты думаешь? – грустно сказал молодой человек. – Ну, хорошо! Давай работать.
Клавдия снова отошла от художника и «застыла»…
XI
СМЕРТЬ ХУДОЖНИКА
Предчувствия Смельского сбылись…
Был знойный июль. В Москве нечем было дышать от духоты и пыли, и только, когда заходило солнце, можно было отворять окна, чтоб проветрить комнаты и освежить их.
Квартира Льговских была в Троицком переулке, и часть окон дома выходила в Екатерининский парк, так что лучи заходящего красиво солнышка были постоянно в комнате художника и полумертвым, фантастическим светом заливали обстановку ее и последнюю, только что законченную большую картину Смельского «Вакханка». Она была совершенно готова. Нагая, очаровательная Клавдия, как живая, глядела на вас и, указывая на ложе, звала к наслаждению и блаженству. Молодая девушка не утерпела и позвала посмотреть «на себя» своих гимназических подруг. Они все положительно пришли в восторг и разнесли по всей Москве молву о новом Сухоровском. К Смельскому стали являться посторонние лица, но скромный художник не желал никому до выставки показывать своего детища. Исключением был только тот «знаменитый» художник, который впервые пригрел юношу в Москве.
– Откуда вы взяли такую великолепную натуру? – спрашивал он Смельского с явной завистью. – Я вам предсказываю, что вы ею прям составите имя. Хотите, я вам сейчас найду покупателя, познакомьте меня только с вашей натурщицей…
Художник передал слова «знаменитости» Клавдии. Та не хотела и слышать о продаже «Вакханки», обещая Смельскому достать взаймы де нег, если они ему уже так нужны. Познакомиться же со «знаменитостью», но только не для позирования, она была не прочь. Профессор назначил время, и знакомство состоялось бы, если бы Смельский не заболел. Навещая какого-то товарища, больного, как после оказалось, пятнистым тифом, художник заразился…
Болезнь началась сразу со страшного жара. Смельский сейчас же понял, что это такое. Что бы оградить Клавдию от заразы, он попросил отвезти себя в больницу, но молодая девушка со слезами упросила его остаться, забыть об ее особе, уверяя, что болезнь пустая и что он скоро опять будет молодцом.
– Ты хочешь, чтоб я умер возле тебя? – сказал тихо, с благодарностью Смельский. – Но ты сама заболеешь. Нет, лучше уйди, Клавдия.
– Не терзай меня! – закричала с плачем девушка. И тотчас же приказала послать за доктором, причем сама перенесла с горничною Машей в комнату художника свою кровать. Затем она раздела и уложила ослабевшего Смельского в «девичью» постель.
– Милый, – шептала она нежно, – не смей болеть. Знай, что без тебя Клавдия пропадет.
И, несмотря на требования художника быть осторожней, страстно целовала его, гладила его кудри и весь вечер и ночь не отходила от него.
– Нет, Клавдия! – говорил уверенно художник. – Я умру, я чувствую это! Господи, как хочется жить! Будь умной, Клаша, приободрись и приободри меня. В случае моей смерти, похорони меня на Ваганьковском кладбище. У меня есть деньги в банке. Завтра же засвидетельствуй мою подпись и возьми их оттуда на всякий случай. Все оставшиеся деньги отошли моим старикам – они нищие. Напиши им, что, мол, это все, что накопил я про черный день. Мои этюды и портреты возьми себе…
Сердце Клавдии раздиралось на части, слушая эту спокойную предсмертную волю юноши. Она не могла найти таких слов, которые не были бы пошлыми, чтоб выразить своему возлюбленному свои муки.
Рыдая, она покрывала безумными поцелуями горячее тело художника, терявшего постепенно память… Она становилась на колени и горячо молилась Богу, и ей показалось, что ее возлюбленный разумно, с сознанием смотрит на нее и сам принимает участие в ее молитве…
На другой день г-жа Льговская съездила, по просьбе дочери, за известным доктором. Даже черствая душа Ольги Константиновны, не говоря уже о тетке, прониклась горячим участием к художнику, видя, как дочь безумно любит его. А потом, художник был так красив! Болезнь придавала еще более прелести его молодому, искаженному муками лицу. Только одна голая «Вакханка» все так же смотрела из рамы на умирающего художника и звала, звала своего творца…
Перед приездом доктора старуха-тетка завесила ее, и никто не заметил этого.
Опытный врач, констатировав начало тяжелой формы пятнистого тифа, всех успокаивал, что молодость и богатырский организм Смельского перенесут болезнь. Но эскулап ошибся. Художник напрасно боролся со смертью. Дни его были сочтены… Он метался и бредил на кровати своей «любви»… Клавдия не отходила от него. Надежда пока не покидала ее. Она день и ночь ухаживала за Смельским, как бы желая силой своей страсти вдохнуть в него жизнь. Художник по временам открывал воспаленные, страдальческие глаза и как будто разумно, с благодарностью смотрел на молодую девушку. Даже в бреду он говорил только о Клавдии, беспокоился о ней. Все остальное для него не существовало.
В день его смерти, когда уже стало для всех очевидным, что художник умирает, Клавдия, как умалишенная, бросилась к нему, стала безумно целовать его голову и раздирающим голосом просила его «не покидать ее, пожалеть ее молодость».
Но умирающий художник бесчувственно, неподвижно внимал ее горячим просьбам, и какая-то счастливая, нездешняя и проникновенная улыбка играла на его полуживых устах…
Клавдия заметила эту улыбку. Она поняла, что улыбка – знамение скорой смерти. Как раненая львица, она отбежала от кровати Смельского и, вне себя, громко и злобно закричала:
– Ты смеешься! О, будь ты проклят! Ты не любишь меня! О, если бы ты любил, ты заставил бы себя жить для меня! Умирай же скорей! Я тебе постараюсь поставить хороший памятник и сейчас же забуду тебя!..
Очевидно, муки Клавдии достигли до апогея. Ее неокрепшее, горячее сердце не могло согласиться с абсурдом этой смерти. Злоба, ужасная злоба поселилась в испорченной душе молодой девушки, и началом ее была какая-то моментальная апатия к умирающему любовнику.
Она первый раз за все время болезни вышла из комнаты художника и уже не возвращалась в нее.
К вечеру Смельского не стало.
Клавдия с удивительным хладнокровием стала помогать матери поскорей удалить из дома «заразу». Она первая пошла навстречу полиции, приказывающей как можно проворней похоронить художника, умершего в жаркую летнюю погоду от такой прилипчивой болезни.
Клавдия сама купила «вечное жилище» своему милому, сама привезла «дом» на квартиру и только отказалась присутствовать при запаивании и дезинфекции гроба мертвеца, а также при помещении художника в преддверие могилы.
Она даже не пожелала последний раз взглянуть на дорогие черты покойника, проститься с ним: злоба, стихийная злоба душила ее.
На другой день во всех газетах был помещен некролог Смельского с краткими биографическими сведениями, которые сообщила Клавдия пришедшим к ним за этим репортерам. Сведения, как водится, были совершенно перевраны, зато заметки были переполнены «достоверными» сплетнями, услышанными «писаками» от словоохотливой прислуги. В них, ни к селу ни к городу, были намеки на Клавдию и вообще на то, о чем вовсе не следовало бы писать из уважения к покойнику. Некрологи предупредительно сообщали, что скончался Смельский от очень заразного «недуга» и что администрацией приняты все меры предосторожности.
Художник умер в глухое «дачное» время и от прилипчивой болезни, так что на отпевании и при погребении его почти никого не было. Явился только редактор газеты, где постоянно работал Смельский, и искренне поплакал над свежей могилой своего молодого, талантливого и, самое главное, добросовестного сотрудника.
Клавдии также не было на похоронах, и ее, конечно, удерживала не боязнь заразиться…
Только после того, когда все кончилось и вместо когда-то дышавшего и думавшего человека был воздвигнут могильщиками неуклюжий холм, молодая девушка явилась на Ваганьково кладбище. Сзади нее рабочие несли купленный ею простой крест с краткой надписью: «Художник Смельский». Она в своем присутствии приказала поставить его на могиле. Привычная медлительность рабочих не нравилась ей, и она как-то ожесточенно и вместе с тем холодно говорила: «Нельзя ли перестать курить и скорей окончить работу?!» Когда крест был поставлен, Клавдия уплатила деньги могильщикам и, даже не посмотрев на дорогую могилу, пошла от нее прочь туда, куда влекла ее злоба, делавшая живую жизнь, живых людей и вообще все, что чувствовало, человечески мыслило, огромным, сплошным кладбищем.