355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Граевский » Наука капитана Черноока (Рассказы) » Текст книги (страница 4)
Наука капитана Черноока (Рассказы)
  • Текст добавлен: 14 апреля 2020, 16:05

Текст книги "Наука капитана Черноока (Рассказы)"


Автор книги: Александр Граевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

Зато уж зимой дед Матвей в королях ходил. Зимой супротив его никто из поселковых рыбаков устоять не мог. Одно время он тайком даже записи вел: сколько поймал, сколько другие поймали, баланс подводил. И посмеивался, бывало, к весне – куда им! Припомнилось, как однажды за день поймал семь щук. Добрый был денек! Дед тогда на радостях порядком выпил, но даже выпивши не хвастал. Надобности не было. И так весь поселок знал о его удаче.

А однажды по тонкому льду (потрескивал ледок-то!) он перешел Каму и на той стороне, в одном из небольших озер, каких много в заболоченной пойме, начистил два ведра окунишек. Невелики, правда, были окунишки, но зато сколько их!.. Черные окуни, в торфяной воде жили…

Ветер разгулялся, начал подвывать. Поднятый им сухой снег быстро забивал лунку. Вода на глазах густела, а потом и вовсе пропадала, прикрытая мокрой снежной кашей. Дед изредка чистил лунку, но ее быстро заметало вновь.

Нужно было менять место. Дед Матвей зябко поежился: не хотелось бродить по ветру, не хотелось долбить новую лунку. Сидеть бы так и сидеть. Вроде пригрелся даже… Кто ее знает, рыбу-то, где она бродит. Может, сюда и приплывет.

Кряхтя, поднялся дед с санок, побрел к берегу. Сломив несколько веточек ивняка, пришел обратно и воткнул ветку у лунки, метку поставил.

Место для второй лунки он выбирал долго. Боялся ошибиться, боялся попасть на мель. По его расчетам, рыбачить надо было на глубине.

На этот раз он уже не радовался, что пешня ему досталась такая прикладистая. А когда додолбился наконец до воды, сразу рыбачить не смог – минут пять сидел на санках, отдыхал.

Снова, раз за разом, дергал дед удочку, но уже как-то вяло, без надежды. Да и то сказать – какая уж тут надежда… Ветер не стихал, наоборот, подвывал все сильней. Лунку надуло в момент, но чистить ее уже не хотелось.

Когда перевалило за полдень, дед Матвей решил попытать счастья еще раз. Он уже не выбирал место так тщательно. Просто пошел к первой лунке и остановился, не дойдя до нее шагов двадцать-тридцать.

Силенок вроде уже не было вовсе. Пешня тыкалась в лед, почти не оставляя следов. Несколько раз присаживался он отдыхать, но не отступился. В конце концов опять зажурчала в лунке вода.

Начав рыбачить, дед к огорчению своему обнаружил, что попал-таки на сравнительно мелкое место. Метра полтора от силы была глубина подо льдом. Вздохнув, он стал подматывать лишнюю лесу. Когда подмотал и подергал удочку несколько раз, решил попробовать класть блесну на дно. Однако лесы не хватало. Так и получилось – то ложится блесна на дно, то лесы не хватает.

Дед вяло размышлял: почему бы это так? И решил, что под лункой или коряга, или кромка русла. Последняя мысль настораживала. Как-никак, кромка – лучшее место. Отмотав немного лесы, он начал дергать посильней.

Долбя лунку, дед вспотел, и сейчас его стало знобить. Он знал: надо бы развести в чугунке огонь, надо бы поесть – слабость чувствовал. Но шевелиться не хотелось, вовсе не хотелось.

Встав, он потоптался на месте, сделал резкий взмах и тут услышал, почувствовал, всем своим существом понял, что на блесну села рыба. В момент скинув рукавицы и мягко перебрав лесу, он поднял над лункой изогнувшегося дугой окунька. Торопливо стал снимать его и только тут заметил, что рыбу он забагрил, поддев крючком за нижнюю губу.

Отбросив окунька, дед быстренько сунул блесну обратно в лунку. Пойманный окунек тяжело ворочался в снегу, а дед поглядывал на него, чуть усмехаясь. Окунь, хоть и не сильно большой, но все же подходящий. Вот таких бы и надо-то для хорошей ухи несколько штучек. Всего-то…

Второй окунь взял минут через десяток после первого. Взял по всем правилам, тяжело «придавив» в тот момент, когда блесна свободно висела на лесе. Этого тащить пришлось осторожней – покрупней был, уже настоящий горбач. Выброшенный на снег, он сначала высоко запрыгал, а потом лежал, подняв кверху дрожащий оранжевый хвост.

На него дед уже не смотрел. Он весь подобрался, готовый в любой момент сработать удочкой. Ждал настоящего клева…

Вроде бы ничего не изменилось. Все так же задувал ветер. Все так же нависали торопливые низкие тучи. Но, оглядевшись, дед почуял близкий конец дня.

Клева настоящего он так и не дождался. И все же, переходя временами от лунки к лунке, сумел поймать семь окуней. Два крупных, один так себе, остальные – ничего, ровнячок.

Собирался дед неторопливо. Да и не мог быстро. Уложив поклажу и привязав пешню на длинной веревке к задку саней, он еще раз присел. Достал из-за пазухи три вареные картофелины, из кармана – завернутый в тряпичку кусок хлеба.

Жевал медленно, стараясь согреть во рту холодный хлеб, и когда кончил есть – совсем замерз. Надел через плечо лямку от саней, пошел.

Ветер дул теперь сбоку, норовя сбить с пути. А путь был не близкий – только по льду надо было прошагать километр, да еще по дороге километра три.

Местами идти было легко, наст выдерживал. Но чаще он оседал под ногами, ноги вязли, их приходилось выискивать, и шажки получались маленькие.

Дед тащился медленно, хотя и без остановок. Ему было тяжело, он задыхался, хватал ртом холодный, колючий воздух. Казалось, что ветер выдувает воздух изо рта, поэтому его и не хватает.

Спина вскоре стала мокрой, а щека, в которую дул ветер, сильно мерзла, дубела, и глаз все время слезился. Дед временами тер щеку, но идти так было неудобно, и он опять двигался вперед, опустив руки.

Несколько раз дед спотыкался, несколько раз падал. Поднимался тяжело, опираясь рукой о колено. И снова брел, согнув спину и низко опустив голову, подавшись вперед, как бурлак.

К берегу он добрался уже в сумерках. Берег был невысокий, но около него намело столько снегу, что дед стал вязнуть почти по пояс. Сделав несколько шагов, по-журавлиному подымая ноги, он чуть подгибал коленки и садился прямо на снег. Мыслей у него не было, осталось только тупое желание двигаться.

Шаг… другой… третий… Остановка. И опять шаг за шагом. И опять приходится садиться на снег. И опять нужно идти.

Уже вылезая на берег, дед сунулся вперед, упал. Руки глубоко увязли в снегу и не находили опоры. Ноги тоже увязли, подтянуть их, чтобы встать на колени, он никак не мог. Барахтался долго, пока удалось лечь сначала на бок, потом на спину. Сейчас встать было легче, но дед умаялся вконец и лежал, закрыв глаза, пока не отдышался.

Поднимался он с трудом. А потом вновь побрел вперед. От берега до дороги было недалеко. Но дед уже потерял счет и времени, и расстоянию. И когда наткнулся сначала на придорожные кусты, а пройдя между ними, почувствовал под ногами твердую землю, то даже удивился на миг, потом уж обрадовался.

Зато уж обрадовался дед Матвей здорово. Вроде и усталость меньше стала, хотя ноги и дрожали, а живот втянуло. Теперь он твердо верил – до дому доберется. Теперь – другое дело!

Дорога была прямая, хорошо укатанная. Ветер дул в спину, помогал. Дед уверенно шаркал калошами, прикидывал в уме, как ему распорядиться рыбой.

Четырех окуней, пожалуй, можно будет сварить самим. Ему, деду, много ли надо? Самого маленького да среднего одного. Шуре – большого и среднего. А из большого и двух средних для одного человека может выйти добрая уха.

Когда замелькали огни поселка, дед Матвей, сам того не заметив, пробормотал вслух:

– Для одного до-обрая уха будет. Вполне!




ЛИНИЯ СВЯЗИ

Темнота была густой и вязкой. Казалось, даже сырой и тяжелый воздух окрашен в черный цвет. Темная ночь, темный лес, дождь, ветер – все это тревожило, заставляло до одеревенения в затылке прислушиваться к неясным шумам и шорохам.

Шедший впереди связной остановился, высморкался и начал сбрасывать с плеч стоящую коробом накидку. И тут же ветер донес острый запах древесного дыма. Пришли.

Николай снял автомат, пошевелил затекшим плечом, огляделся. Темнота по-прежнему была густой, но здесь, у входа в землянку, она уже не пугала, не настораживала. Здесь по каким-то неуловимым признакам угадывалась жизнь, тепло.

За лесом вдруг вспыхнул, разгораясь, белый огонь. На небе стали видны рваные куски низких темно-серых туч. Не в силах пробить их, огонь затрепетал, забился и погас, чужой и холодный. Через секунду такой же огонь вспыхнул и затрепыхался чуть левей. Потом еще один – правей.

Часовой у входа в землянку кашлянул, переступил с ноги на ногу и неуверенно, будто стесняясь чего-то, протянул тенорком:

– Све-етит…

Николай кивнул. Ему подумалось, что часовому очень тоскливо стоять здесь, в темноте, одному. Шевельнулось в душе желание как-то подбодрить его, но подходящие добрые слова затерялись, так и не пришли на ум. В землянке было дымновато, тепло и сухо. У ребристой чугунной печки сидели несколько связных и телефонистов. Солдатский разговор, когда вошел Николай, разом оборвался. Кто-то пододвинул поближе к печке большой чурбан. Николай не глядя отдал автомат одному из связных, медленно стянул сырой ватник, сел на чурбан.

Он не любил носить плащ-палатку и сегодня промок до костей. Собственно, нужно было снять и гимнастерку, и нижнюю рубаху – все ведь вымокло, – но прежде хотелось освободиться от тяжелых, вымазанных окопной глиной сапог.

Управившись с ними, Николай протянул к печке озябшие руки. Кожа быстро сохла, и пальцы стало неприятно стягивать.

Посидев несколько минут, он резко поднялся и прошел в закуток, отгороженный подвешенной к бревенчатому потолку плащ-палаткой. Здесь было не так жарко и значительно чище. По бокам небольшого столика – две лежанки. Стены, потолок и лежанки обтянуты плащ-палатками. На столе – телефонный аппарат, маленький немецкий светильник и пепельница, сделанная из консервной банки.

Присев к столу и взяв трубку, Николай крикнул телефонисту:

– Соедини меня с батей!

– С которым, товарищ начальник штаба?

– С Богданом.

Кроме командира полка, «батей» звали еще начальника оперативного отдела полкового штаба, капитана Богдана, бывшего учителя. Неизвестно, кто дал ему это прозвище, но оно было подходящим. Вислоусый, сутуловатый капитан выглядел по-граждански, был добродушным и заботливым.

Услышав в трубке его глуховатый басок, Николай заговорил:

– Шестнадцатый докладывает, с «Волги».

– Слушаю, дорогой, слушаю.

– Что, донесение тебе со связным посылать? Погода уж больно пакостная. Может, по телефону примешь? Я зашифрую…

Батя Богдан панически боялся шифрованных текстов и недовольно забубнил:

– Перепутаешь… Эту цифирь потом до утра разгадывать придется.

– Я не цифрами… Я так…

– A-а, – обрадованно протянул капитан. – Тогда давай, сыпь.

– Противника ведь можно не шифровать? По уставу разрешается…

– Можно! Он и так знает, что у него делается, не хуже нас с тобой.

– Так вот, противник, сволочь, занимает оборону на прежнем рубеже. С шестнадцати десяти до шестнадцати сорока вел артиллерийскую стрельбу средними калибрами по площадям. Куда, ты сам знаешь.

– Знаю, будь спокоен…

– У нас все нормально. Черных нет, красный один и зеленый один.

– Какой?

– Зе-ле-ный!

– Это что еще за фокус? Дезертир, что ли?

– Да ну, батя, чего ты городишь! Недогадливый какой! Больной, понял?

– Больной? – облегченно переспросил Богдан. – Тогда ясно. Все? Давай воюй.

– Ага, начинаю торопиться.

Николай откинулся к стене, сцепив руки за головой, и долго сидел неподвижно, вспоминал, как недавно обходил траншеи. Командир четвертой роты Важенин сидел в своем блиндаже с перевязанным горлом.

– Так и живем, – сипел он. – Вода сверху, вода снизу, вода спереди и вода сзади.

Его связной в это время ведром выливал воду, накопившуюся под настилом на полу… В землянке командира взвода лейтенанта Сибирякова чистый столик и на нем фотография девушки, прислоненная к снарядной гильзе. Гильза новенькая, блестящая, и фотография тоже новая, не захватанная. А по стенам землянки сочились грязные капли…

Огонек светильника казался неподвижным. Только копоть едва заметной струйкой тянулась кверху. Николай вытащил из кармашка брюк большие часы, взглянул на них. С минуту колебался, потом решительно взял трубку телефона.

– Крутани-ка там, слышишь? – крикнул он, приподняв палатку.

У печки, где шумели и смеялись солдаты, стало тихо. Телефонист долго крутил ручку, а потом о чем-то разговаривал с промежуточной станцией, кого-то разыскивал.

Николай прижал трубку к уху. Слышны стали шумы, слабые щелчки и нежное попискивание. Где-то далеко зазвучала невнятная человеческая речь, а потом ее сменило какое-то завывание.

И вдруг, покрывая весь этот хаос слабых звуков, далекий девичий голос приветливо произнес:

– «Дон» слушает!

Николай секунду помолчал, смущенно кашлянул:

– Здравствуй, «Дон».

– Здравствуй, Коля. Ты уже пришел?

– Гм… У тебя разведка поставлена что надо. Все знаешь.

– Конечно! – Наташа засмеялась. – Я даже знаю, что ты вымок до ушей…

Они разговаривали долго. Время от времени Наташа привычно официально говорила «минуточку» и замолкала. И тогда вновь становилась слышна жизнь линии связи. Николай терпеливо ждал.

– Але, – слышался вновь голос Наташи. И разговор продолжался. Николай, наверно, и всю ночь бы проговорил, если бы его не позвали к другому телефону. Звонил Важенин. Он доложил, что замкомбат Минченко побывал у него и отправился дальше. Потом спросил, почему долго нет газет.

– Унесли вам, – успокоил его Николай.

– Эренбург есть? – спросил Важенин. И, узнав, что нет, долго и надсадно кашлял в трубку.

Николаю вновь захотелось сказать что-нибудь утешительное. Но сама мысль об этом показалась нелепой.

Что он скажет этому человеку, который ему в отцы годится? Чем его утешит? Сочувствием? Но он все-таки сказал:

– Ты прими сегодня двойную порцию. Прогрейся как следует.

– Эх-хо-хо… – вздохнул Важенин. – За этим дело не станет. Сводку знаешь? Сколько? – оживился он. – Шестьдесят населенных пунктов? И трофеи большие? Здо-орово!

Самое правильное, конечно, было бы пойти сейчас на передовую. Посидеть у Важенина, которому сегодня стало тоскливо. Побродить по траншеям. Зайти к лейтенанту Сибирякову. Тоже, небось не сладко смотреть на чистенькую фотокарточку…

Где-то внутри начала накапливаться злость. В чем, собственно, дело? Ведь он просто не имеет права уйти с командного пункта. Комбат на передовой, и Минченко тоже. И замполит, если еще не ушел, то скоро уйдет туда же. Комбат сказал Николаю, что он должен оставаться на КП. Это приказание даже обрадовало его. Наташа дежурит всю ночь… Так что нечего зря казниться.

А все-таки…

И снова звонок.

На этот раз звонила Наташа.

– Ты еще отдыхать не лег? – деловито осведомилась она.

Николай усмехнулся.

– Я еще колыбельную песенку не слышал… Споешь мне?

– Хи-итрый! – кокетливо протянула Наташа. – Разве можно на посту петь?

– Можно. Я разрешаю.

– Спасибо!

– Не стоит!

– Бессовестный ты, Коля! Толкаешь меня на преступление. Ну, ладно. Позвони мне минут через десять. Хорошо?

Положив трубку, Николай свернул самокрутку, закурил. Через десять минут он позвонит Наташе снова. И она споет ему, обязательно споет. Ведь он очень любит слушать, когда Наташа поет. Концерты для одного слушателя. Правда, телефонисты тоже слышат, но они не в счет.

Николай задумался. Длинное, суховатое, с резко очерченными бровями лицо его затвердело. Не отрывая глаз от огня, он машинально провел несколько раз по гладко зачесанным назад волосам. И вдруг резко поднялся, чуть сутулый, тяжелый.

Откинув плащ-палатку, он подошел к телефонисту. У того по бокам круглой стриженой головы висели телефонные трубки.

– Слушай, – Николай положил руку на плечо телефониста, – вызови мне всех ротных и всех взводных, у кого телефоны есть. Чтобы они одновременно могли меня слушать, разом. Понял?

Телефонист торопливо бросил: «Есть!» – засуетился.

Трубки, укрепленные на голове веревочками, закачались и начали постукивать одна о другую. Николай, засунув руки в карманы, ждал.

Когда все было готово, он взял трубку и сказал голосом, каким обычно отдавал приказания:

– Находитесь у телефонов и слушайте. Только слушайте, понятно?

– Понятно… Есть… – нестройно отозвались сразу несколько голосов. И только Важенин, приотстав, все-таки спросил:

– А что такое?

– Я сказал, сиди и слушай. Понял? Неужели так трудно понять?

– Как не понять. А…

– Слушай! Ясно?

– Ясно!

Несколько секунд Николай простоял молча, держа трубку перед собой. Потом сказал телефонисту:

– Соедини меня с «Доном». И когда… В общем, когда песни будут, переключи так, чтобы все слышали.

Он сразу повернулся и ушел к себе в закуток. Сидел, навалившись на стол и прижав телефонную трубку к уху. Пальцы, державшие самокрутку, легонько вздрагивали.

Когда вновь донесся до него приглушенный расстоянием голос Наташи, Николай сказал как можно беспечней:

– Ты спеть обещала…

Наташа не заставила себя упрашивать. Она пела. Пела вполголоса, для него. Пела популярные довоенные песенки, не бог весть какие глубокие и умные, но заставляющие сладко ныть сердце. Пела украинские и русские песни, пела цыганские романсы и песни, рожденные войной. Временами она обрывала пение на полуслове, официальным тоном говорила: «Минуточку», – и замолкала. Тогда становились слышны попискивания, шорохи: линия жила.

Спев две-три песенки, Наташа спрашивала:

– Нравится? А что еще тебе спеть?

– Нравится, – бодрым голосом отвечал Николай и называл песню, которая первой приходила на ум. И каждый раз ждал, что вот-вот раздастся чья-нибудь просьба: «Спойте, пожалуйста…» Но никто не вмешивался в их разговор, и он украдкой облегченно вздыхал.

Закончив песенку о старушке, которая ждет не дождется сына летчика, и о том, как этот летчик все-таки вернулся к ней, Наташа вдруг спросила жалобно:

– Коля, ты когда к нам придешь? Сколько времени уже не показываешься.

Чувствуя, что у него на лбу выступает пот, Николай растерянно пробормотал:

– Н-не знаю. Не получается все как-то.

Уловив в его тоне что-то непривычное, Наташа перешла в наступление.

– Ты мне сегодня ни одного хорошего слова не сказал!

– Знаешь, Наташа…

– Как? Как меня зовут?

– Наташенька…

– Ага, вспомнил! – торжествовала Наташа. Но тут же заговорила заботливым и даже виноватым голосом. – Ты устал, наверно. А я над тобой хаханьки строю. Ты не сердись. И петь я больше не буду. Хватит, правда? В следующий раз еще спою, ладно? До свиданья!

– До свиданья… Наташенька. Спасибо.

– Не сто-оит, – пропела Наташа. – Отдыхай, милый. До завтра.

Николай выпрямился и уже хотел положить трубку, когда вдруг услышал сиплый, простуженный голос Важенина.

– Спасибо, Наташенька, – кричал он. – Утешила, дочка!

И сразу же наперебой заговорили все. Николай невольно подобрался, словно ожидая удара. Вот сейчас… Сейчас будет дело… Поглощенный этой мыслью, не сразу уловил просачивающийся через шумную разноголосицу девичий смех.

Наташа смеялась!

И он радостно ворвался в бестолковый и шумный разговор, который долго еще не смолкал по всей линии связи.




ЗАНОЗА

Редко же в феврале бывает такой морозище. Далеко ли от колонки до дома, а вода в ведрах уже загустела, вот-вот ледком подернется.

Ведра привычно покачиваются, привычно бегут мысли – маленькие и неторопливые. На повороте к дому Вера Александровна тоже привычно задерживает шаг. Сколько они живут в своем доме? Восьмой год, кажется, пошел…

Долго строились, по бревнышку, по досочке. Зато и дом вышел – картинка. Федя каждое лето с ним возится. Где покрасит, где подмажет… Ныне вон огородил палисадник проволочной сеткой. Очень красиво получилось.

И место веселое – на углу. В каждую улицу три окна. Когда делать нечего – интересно посматривать: кто пошел, куда, с кем…

Вера Александровна медленно подымается на крыльцо и, не снимая с плеч коромысла, долго возится с замком. Кухня охватывает ее теплой полутьмой. Не зажигая огня, она выливает воду в большой оцинкованный бак, выносит ведра и коромысло в сени. Ну, кажется, все. Да! Надо еще взять газету из ящика, и тогда можно будет посумерничать или повязать немного. Генриетта придет из школы не раньше чем через два часа, а Федя сегодня во вторую.

С газетой в руках она неторопливо входит в дом, и еще с полчаса отнимает у нее мелкая суета – проверить печку, налить молока большому пестрому коту, помыть несколько кастрюль. Наконец, переодеться.

В длинном, до полу, халате Вера Александровна кажется себе выше и стройнее. Мимоходом глянув в большое зеркало, она критически усмехается: какая уж тут стройность! И большие подшитые валенки выглядывают из-под халата ужасно смешно. А без них нельзя – с полу холодит.

Ну вот, теперь она совсем, совсем свободна. Раньше не любила вот так оставаться к вечеру одна. Побаивалась даже. А сейчас ей нравится побыть наедине с собой. И подумать можно, и даже помечтать немного. При Феде не размечтаешься, он умеет как-то заполнить собой весь дом, все подчинить себе. Невольно держишься настороже. И не любит, когда она сидит без дела – читает или на картах гадает. Сказать ничего не скажет, но не любит.

Впрочем, читает она сейчас мало. Не тянет как-то. Да и карты в руки берет редко. Чего ей гадать? Про червонного короля? Нет уж, хватит… Отгадалась в свое время.

Вера Александровна грузно опускается в кресло и несколько минут бездумно смотрит в окно. Сегодня за окном ничего не видно, стекло затянуто ватной пеленой куржака. Глубоко вздохнув, Вера Александровна включает торшер и берет в руки газету.

Первую страницу она никогда не читает, начинает всегда с последней. Пробежав две-три заметки, разворачивает газетный лист – нет ли фельетона. И тут ей бросается в глаза знакомая фамилия. Большая статья… И заголовок напечатан крупно – «Последний день юности». Под ним, в средине колонки, светлыми наклонными буквами написано «Рассказ».

«Ишь ты, и рассказы стал писать», – думает Вера Александровна с неприязнью. Но эту неприязнь тут же заглушает любопытство. Она ведь не пропускает ни одной заметки, подписанной этой фамилией. Уже много лет. И всегда ей кажется, что ее обманывают. Не содержанием заметки, нет! Над содержанием она чаще всего и не думает вовсе. Сам факт появления в газете знакомой фамилии кажется ей неправильным. Он нарушает привычный ход жизни, он мешает, наконец. Нашарив в кармане халата большие круглые очки, которые никогда не решается надевать при посторонних, Вера Александровна начинает читать.

«Запомнилась мне новелла одного молодого писателя. Хорошая новелла, душевная очень, впрочем, как и все остальные, помещенные в небольшой, нарядной книжке. Так вот, в конце этой новеллы автор пишет: „…По жизни со мной неотступно идет мое детство… Как далеко от него ни уйди, оно всегда с тобой…“

Красивая, лиричная мысль. Я бы сказал даже – ключевая мысль, многое объясняющая в человеческих судьбах. Но… Но я не согласен с ней. Возможно, просто потому, что мы люди разных поколений. Как-никак, я постарше».

Да, уж не молодой человек, отметила про себя Вера Александровна. Очень даже не молодой.

«Может быть, потому, что на долю моего поколения выпало увидеть много смертей, мне кажется, что ни детство, ни юность не идут с нами по жизни. Они уходят, как уходят близкие нам люди. Остается память, след в душе, что-то еще очень сложное, что очень трудно выразить словами. Но как нельзя вернуть ушедших навечно близких, так нельзя вернуть и детство, нельзя вернуть юность.

Я не знаю, как это чувствуют другие. Но сам я совершенно точно знаю день, когда кончилось мое детство. В тот день, вернее в ту августовскую ночь, нас настиг пожар. Сгорели мы, что называется, дотла. Через неделю начались занятия в школе. Я пришел в класс другим человеком».

Про пожар, Вера Александровна это вспомнила сразу, он ей рассказывал. Помнится, даже говорил о том, как сгорели кошка и собака.

«Время пока не в силах стереть память и о последнем дне юности. Вот о нем, о последнем дне своей юности, мне и хочется рассказать. И, может быть, не столько людям, сколько самому себе… Хотя нет, это неправда. Конечно – людям».

Сколько ему было, когда он уехал? На год старше… Значит – девятнадцать.

«Я, наверно, был неплохим солдатом. Служба, дисциплина – это давалось мне легко. До войны я много занимался спортом, а в команде без дисциплины нельзя.

Но сейчас я должен сознаться, что с первых же дней службы самым бессовестным образом обманывал начальство. Нет, я не отлынивал от нарядов, не бегал в санчасть с выдуманными болезнями, одним словом, не был, как тогда говорили, доходягой. Мой обман, по существу, был невинным, хотя и приносил мне кое-какие выгоды… Нет, не то слово. Не выгоды, а так – послабления.

Дело в том, что как только стали составлять первые ротные списки (а надо сказать, что к спискам в армии тогда была какая-то повышенная страсть – их составляли и пересоставляли бессчетное число раз), я не моргнув глазом заявил, что женат. Поскольку для подтверждения этого факта никаких документов не требовалось, меня никто не разоблачил, да, собственно, никто и не собирался разоблачать». Вера Александровна улыбнулась. Как же, жена! Так и заявила один раз офицеру. И глазом не моргнула… Вон, оказывается, о чем он вспомнил… А к чему все это? Куда он клонит?

«Моя маленькая ложь не была бескорыстной. Наша дивизия формировалась в том самом городке, где жила девушка, которую я полюбил. И, конечно, женатому несколько раз разрешили отлучиться… До сих пор не пойму только, почему никто не обратил внимания на то, что я ни разу не попросил отпустить меня на ночь. Чего бы, казалось, проще: после отбоя ушел, к подъему пришел… Но я не мог так делать. Конечно, не мог!»

Ох, уж это-то она помнит! Несколько раз забегал, и всегда ненадолго. Голодный, а сказать стеснялся. Она его один раз картофельной похлебкой накормила. У самих было не густо. А ночевать… Нет, это было невозможно. И еще папа ему махорки давал.

«В дивизию ежедневно прибывало пополнение из новобранцев, спали мы в землянках в такой тесноте, что поворачиваться на другой бок приходилось по команде, сразу всем. И не удивительно, что нас чуть не каждый день гоняли в баню.

Сходить в баню – невелик труд, во всяком случае это лучше, чем занятия по тактике. Но морозы стояли страшенные, под пятьдесят, а баня была не близко. И эти походы были бы очень неприятными, если бы не удавалось мне частенько удирать, пренебрегая суровостью законов военного времени: свыше двух часов самоволки – дезертир».

Морозы и вправду стояли в ту зиму жуткие. Он даже нос поморозил. Пришлось вазелином мазать. И кремом. А один раз пошла его провожать. Чтобы не очень спешить, нос ему бинтом перевязали. Мороз не донимал, а встречные с сочувствием смотрели, раненный, дескать, солдатик.

«В феврале кончились, наконец, холода, кончилось и наше пребывание в этом городке. Безошибочная солдатская молва дня за три сообщила точную дату отправки. Нас в последний раз вымыли, переодели во все новое. Дивизия выезжала на фронт.

И вот наступило утро того дня… В землянке, которая и раньше не отличалась красотой, стало вовсе голо. На пустых нарах в ряд стояли туго набитые вещмешки, валялись две пустые бутылки. Кто-то искал портянки, кого-то вызывали, с кем-то ругался старшина… Мне нужно было быстрей удрать, чтобы успеть проститься, но я побаивался сделать это самовольно. А взводный все не показывался. Наконец, он пришел, очень молодой и очень самоуверенный лейтенант. В ответ на мою просьбу презрительно сощурился и бросил что-то пакостное в адрес всех женатых. Но все же отпустил. Отпустил!

Помню, что с непривычки мне очень неудобно было бежать с тяжелым мешком за спиной. Да и шинель попалась длинновата, путался я в ней. Ноги в новых, твердых валенках быстро заломило, противогаз и лопатка на каждом шагу подпрыгивали и норовили съехать на живот. Но я бежал и бежал.

Вот, наконец, и знакомый двухэтажный дом. Как хотелось одним духом вбежать по лестнице и постучать! Но я сделал не так. Я не собирался никого пугать и расстраивать. Я снял мешок, снял противогаз, расстегнулся. Проклятый пот так и лез из меня. Я несколько раз вытер лицо новенькой дымчатой шапкой, но оно сразу же вновь становилось мокрым. Тогда я сел на ступеньки, скрутил цигарку, закурил. Потом развязал мешок, достал полотенце и так сидел некоторое время – покуривая и вытираясь.

Шапку, противогаз, а заодно и ремень с подсумками и лопаткой положил рядом. Сидел и прислушивался – не пойдет ли кто. Очень уже не хотелось, чтобы кто-нибудь видел, как я тут расположился». Какой он тогда пришел – спокойный или нет? Сейчас и не вспомнить. Не до этого было. Разве все упомнишь… Отдельные картинки крепко в памяти держатся. А чтобы все подряд, по порядку – нет, не вспомнить.

«А потом мы сидели в ее комнате. Я попросил ее поставить нашу любимую пластинку. Была у нас такая, мы под нее танцевать любили. Как-то, уже после войны, довелось мне вновь услышать эту песенку, и я поразился – до чего же она пустая! Но тогда она нам очень нравилась. Пластинка была старая, с трещиной, и на каждом обороте сухо щелкала. А мы сидели и слушали. И у нее на глазах появились слезы. Именно в эту минуту мы, кажется, начали понимать, что можем расстаться навсегда». Нет, ничего она тогда не понимала. Это, может, он понимал. А она – нет. Только было такое ощущение, будто кто-то по голове ударил. Даже шум в ушах стоял. И отупела она как-то, ничего не могла сообразить.

«Она сидела напротив, подперев голову ладонями, и в упор смотрела на меня. Тянуло пересесть к ней, на диван, но я стеснялся – в комнату каждую минуту могла зайти ее мать, которая меня недолюбливала. Собственно, ничего она мне плохого не сделала, даже не сказала, но недолюбливала – это точно».

Все говорила, что солдаты – люди ненадежные. И предостерегала даже…

«Не знаю, сколько прошло времени, кажется, с час, не больше. И вот уже забарабанил в дверь посланный за мной солдат. Он еще о чем-то говорил с ее матерью в прихожей, а я уже начал торопливо навьючивать на себя всю амуницию. Солдат был маленький, рыжеватый и, должно быть, очень любопытный. Зыркал глазами по квартире, заглянул на кухню и, похоже, даже повел носом. Потом он помог мне надеть мешок и уставился на мою девушку. В эту минуту мне стало совершенно ясно, что этот солдат понимает – она мне не жена. Не так провожают жены мужей, ой, не так…

Мне не хотелось прощаться при нем. Я только собрался сказать ему, чтобы он шел и подождал меня внизу, как вдруг Нина решительно сняла с вешалки свою дошку».

Смотри-ка, даже про дошку помнит. Хорошая была дошка, беличья.

«Я любил, когда она надевала эту дошку. Мех был ей к лицу, и мне очень нравилось, что прохожие засматриваются на нее. И сейчас, когда мы вышли на улицу и зашагали рядом, а солдатик поспевал за нами следом, многие оглядывались. Только, наверно, уже по другой причине. Тут, как говорится, все было ясно без слов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю