Текст книги "Дважды один"
Автор книги: Александр Мильштейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
«...хотя „спал“ это, конечно сильно сказано, корешки книг были виновниками моей бессонницы, кажется, это называется „корешковый синдром“, в нейрологии, мне его шили когда-то доктора, взгляд, а потом и моя ладонь скользила вдоль полок, на которых чего только не было, я закрывал глаза и пытался уснуть, передо мной плыли машины, номера которых Солин списывал в блокнот, а я просто их считал, Drown by Numbers, и этот олдсмобил, чем был не корыто, и Солин был похож на одного из мужей, а я на мальчика, который пересчитывал листья на деревьях, который сделал обрезание, но обрезание-то как раз сделал Солин, я спросил его, правда ли, что теряется ощущение, но он не ответил... день и сон сплетались и расплетались, фенечка из разноцветных проводков, Катя носила на руке, иногда на лодыжке, как раз, когда всё это случилось, проводки вошли в ткань, ещё и это пришлось разъединять, капилляры, сообщающиеся сосуды... Солин что-то плёл и бормотал себе под нос, толстый, рыжий Солин, сидя на табурете, попыхивая трубочкой, я отдавал себе отчёт, что уже сплю, всё сплеталось и расплеталось, я снова вставал и подходил к книжной полке, говорил на каком-то странном языке, может быть, он получится, если переприсвоить буквы алфавита в соответствии со считалочкой из „Кухни ведьм“ (Солин читал мне отрывки из „Фауста“, сначала на немецком, потом на русском), то есть первая буква будет десятой, а девятая – первой...»
Я закрыл тетрадь и положил на пол рядом с ножкой раскладушки. Честно говоря, мне было стыдно за Стаса, продолжавшего всю жизнь писать ерунду... Солин читал ему «Фауста»? А я когда-то декламировал Стасу Лермонтова:
Не верь, не верь себе, мечтатель молодой.
Как язвы, бойся вдохновенья.
Оно – тяжёлый бред души твоей больной,
Иль пленной мысли раздраженье...
«Зачем ты мне это читаешь? – воскликнул Стас, – что ты в этом понимаешь? Он же писал о себе, тут столько горечи, а ты читаешь это с таким довольным видом...»
Через два года я с удивлением узнал, что некоторые из моих друзей читают опусы Стаса «в списках». Серьёзные вроде бы люди.
– Но ведь Стасик – графоман, – удивился я, – неужели это можно читать?
– Можно, можно, – ответили мне. Я прочёл ради интереса два рассказа. Бог ты мой, это было не то что даже беспомощно... Перепевы услышанного где-то, когда-то, как будто он писал с чужого голоса.
Ранние его тексты (жанр их был размытым, как, впрочем, и более поздних) чем-то напоминали фильмы немецких экспрессионистов, или пьесы Мейерхольда, такое чередование кинематических скульптур... Например, человек боролся со сном на рабочем месте. Клевал носом. Стас умудрялся на одной странице сравнить его с отбойным молотком, который «пробивает асфальтовую корку яви», и с птенцом, который пытается проклюнуть скорлупу майи, мира, труда... А потом профиль ещё назывался «картонным» (хорошо согласуется с отбойным молотком, да?), движения совершались на фоне светлого окна. Это как пример, другие сцены были похожими. Тоскливый такой театр теней одного актёра.
...Как разрумяненный трагический актёр,
Махающий мечом картонным.
Но особый идиотизм вся эта электромеханика приобретала в его «эротических» сценах. Пальцы, вставленные в «женскую розетку», то есть сразу в два отверстия, гальванические вздрагивания... Героиней цикла была продавщица универсама. Стас любил тогда играть словами, да, собственно, только этим он и занимался. «Универсум как универсам», «пиит общепита», или «обще-пиит», «транс-миссия», и, наконец, «трансформеры», из которых он составлял свои кама-сутры. Я был... Почему был? Я и сейчас убеждён, что всё это не имело к литературе никакого отношения. Немного повзрослев, Стас и сам перестал относиться к своему «письменному виду» серьёзно. Говорил об этом крайне неохотно. Если всё же приходилось, он скорее оправдывался... А ему ведь было что оправдывать: инфантильность, беспомощность, никчемность and last but not least: нищету. Вечно висевшую над его семьёй угрозу голода. В самом буквальном смысле. Иногда мама, иногда я вынуждены были переводить ему деньги... Прижатый к стенке, он что-то там бормотал о бессмысленности для него простой жизни. Сырой жизни, где всё гамузом, льётся безостановочным потоком, километры киноплёнки, снимаемой без всякой цели... То, чем он занимался, было «монтажом»! Так он как-то проговорился...
Нет, я не могу не признать, что со временем Стас достиг определённых успехов. Очень скромных. Ничего удивительного: если долго мучиться... Микстура в общем была та же, но, может быть, форма пузырька изменилась, линии стали более плавными, весь этот идиотский, покрытый мхом механицизм ушёл, уступив место чему-то... Более конвенциональному, что ли.
«...между нами ничего ещё не было, и мы были страшно близки друг к другу. То, что чуть позже между нами возникло, разъединило нас, мы снова стали отдельными существами, через неделю разлетевшимися на сотни километров... и лишь теперь, когда я не знаю её координат, а она не знает моих, каждому из нас снова стали известны внутренние импульсы другого...»
Конечно, это витиеватый парафраз соотношения неопределенностей. Потом он очистился и от этой дурацкой квазинаучности, то есть перестал наконец лезть куда не надо, тексты, казалось бы, стали выглядеть более или менее пристойно, но... Вот что написал тогда о Стасе один известный литературный критик: «По-моему, автор перешёл от игры слов, которой он раньше нас нередко баловал, к какой-то новой игре. Буквы у него теперь играют другую роль. Во всяком случае, я попробовал почитать всё это справа налево и... не заметил никакой разницы!» Надо ли говорить, что это полностью совпадает с моей точкой зрения? Пустое всё это было. Хоть справа налево, хоть снизу вверх, хоть по диагонали, а всё равно – пустое. Форма? Ну какая-то форма... По-моему, Стасик теперь и писал, как говорили тогда, «ради проформы»... Его обласкали концептуалисты. Нет, я путаю, с теми он тогда уже порвал. Но были ещё и контрацепт-дуалисты, и литературные террористы, и нетто-метафористы... Да, кажется, они. Стас какое-то время даже был капитаном их местной команды. Капитан Нетто... Всё у него вечно было вывернуто наизнанку, ещё в детстве – свитера, кофточки... Меня это никогда не касалось, вот только... Его слова о «монтаже», без которого «жизнь становится бессмыслицей», вот это вызывало во мне мятеж и многоэтажный мат. Особенно в первоначальный период эмиграции. Когда я работал в овощном магазине в Манхэттене, и в число моих обязанностей входила утилизация продуктов с помощью пресса. Если я не стоял за прилавком, не разносил delivery и не нарезал на кухне салаты, я должен был забрасывать в пасть пресса ящики с остатками фруктов и овощей. А зачастую и полные ящики, с виноградом, к примеру, который, как показалось хозяину, несколько залежался. Не путать пресс с винным, в его отсеке всё это скапливалось, несколько раз в день я нажимал на чёрную кнопку, и створки на минуту закрывались. Когда они разъезжались, там стоял куб. Метр на метр. Однородный и плотный. Древесина ящиков, мякоть фруктов, свезенных со всех континентов, в общем, всё это брутто превращалось в чудовищно сжатую и почти однородную массу. Кусок компоста, оплетённый металлической проволокой. Пресс всё это делал сам, в смысле, обматывал куб, я только вставлял иногда куски проволоки в паз. Я брал куб и выносил за дверь во дворик. К концу дня их там собиралось штук пять, и за ними приезжала машина. В девять вечера мы опускали железные жалюзи (это чем-то напоминало мне спуск флага на корабле), хозяин держал короткую речь, и мы расходились по домам, пустые-препустые, без всяких там мыслей, и, дойдя до кровати, я сразу засыпал. А мне необходимо было готовиться к экзаменам... У меня был один выходной день, вторник. Открывая конспект, я подолгу смотрел на тривиальные формулы пуассоновских аппроксимаций... Я тупел, я чувствовал, что превращаюсь в овощ... Я что-то листал, читал заголовки разделов актуарного учебника. Они меня пугали. «Сила смертности», «Модели смертности для нецелых лет», «Расчёт нетто-премий с помощью принципа эквивалентности», «Модель индивидуального риска», «Модель коллективного риска», «Вероятность дожития»... Я возвращался к формулам. Часто, так никуда и не въехав, я закрывал тетрадь и шёл, вздымая ботинками песок, вдоль океана. Я любил тогда кататься на американских горках в Кони-Айленде. Это немного отвлекало, хотя... Проваливаясь вместе с кабинкой куда-то вбок, в чистое пространство, летя по наклонной, я вспоминал свои уравнения, и мне казалось, что я несусь по одной из их асимптотик. По низкочастотной составляющей своей жизни. Как будто я сам себя подставил... Или меня «подставили». Я бредил. Ну кто меня мог подставить? Костенко? Впрочем, у него был один метод... Он называл его «методом возгонки». Что это такое, он объяснял на примере. К нему в отдел попал (давным-давно, когда Костенко ещё не был академиком) молодой специалист, который, табулируя косинус, получал такие числа, как сто, тысяча... И это его нисколько не удивляло... Костенко долго ломал голову, как от него избавиться. «Молодой специалист» – это же было не так просто... И тут как раз – приглашение на профсоюзную конференцию. Костенко послал туда этого «спеца». А потом, когда приходили другие приглашения, Костенко всюду посылал его же, и так продолжалось год или два, у человека завязались на этих конференциях знакомства. Человек вступил в партию. Его пригласили на работу в райком, а потом ещё дальше, и вот по прошествии нескольких лет он изменился неузнаваемо. Заматерел, на нём было драповое, или там ратиновое пальто, пыжиковая шапка, он горделиво помахивал рукой своим бывшим сотрудникам с трибуны во время демонстрации. Впоследствии Костенко отработал этот метод ещё на двух молодых специалистах... И когда я всё это вспоминал в Кони-Айленде, мне казалось, что в моём случае тоже сработал «метод возгонки». С той разницей, что я, конечно, не попал ни на какую трибуну... Но не секрет, что последние два года перед отъездом я буксовал, у меня был кризис. Костенко тут ни при чём, вообще я давно уже работаю самостоятельно... Если работаю. В общем, самые яркие воспоминания эпохи пресса – это русские горки. Они же американские. Таблички в точках экстремумов с надписью «REMAIN SEATED», звёздно-полосатый флажок, дальше – небо, всегда серое почему-то. И снова магазин, ящики, пресс. Мои дни тупо превращались в кубометры антиматерии, причём не сами по себе, это было бы переносимо, но я ведь в буквальном смысле был включён в процесс дожатия, к которму сводилось моё дожитие... Пресс вместе с актуарным учебником попросту сводили меня с ума, и когда я внезапно вспоминал, что Стасик спокойно сидит в своей квартире в Харькове, и тоже уплотняет жизнь но только до текста, я испытывал что-то вроде зависти... Да, но смешно, конечно, что я тогда назвал «хрущёвку» Стасика «башней из слоновой кости». Разве что по серванту там продолжали гуськом идти костяные слоники нашей прабабушки...
На следующий день я прокатился до вершины Кармеля, то есть до университета, и там какое-то время я просто сидел на траве, слегка заворожённый открывшимся видом. Вдали блестело море, самолёты бесшумно проплывали внизу, вокруг меня на ослепительно зелёном плато лежали небожители, среди которых попадались довольно симпатичные студентки. Нижняя Хайфа отсюда казалась печатными платами. New adventures in Hi-Fi, – подумал я и вспомнил, что хотел купить диск R.E.M. Что и сделал в первую очередь, вернувшись вниз на «Тахану Мерказит» (то есть автовокзал), и с наушниками на ушах (...it's hurricane, I'm not afraid...) по совету Голобородского поехал в музей техники.
Если бы я заранее не знал, что музей технический, по его экспонатам я об этом никогда бы не догадался. В Нью-Йорке, да и в Тель-Авиве такие вещи находятся в музее современного «искусства». Где только – в Тель-Авиве – я и успел побывать, помимо квартир друзей и знакомых. Инерция мышления, какое там искусство... Хайфа в этом смысле оказалась более честной и передовой. То, что в Хайфе считается техникой, в Тель-Авиве всё ещё называют скульптурой и инсталляцией... Хайфа работает, Тель-Авив танцует. Но вот что делают эти рыбки? Рыбки гупии, которые, плавая по кругу, задевают невидимый лучик, и последовательность света и тени, нулей и единиц, переведенная в ноты, совпадает с вальсом Штрауса...
Рыбки танцевали под музыку, которую сами воссоздавали. Такое вот изобретение Вальса, – подумал я... А рядом, в другом аквариуме я не разглядел никаких рыбок, почитал табличку и узнал, что там моделировалась диффузия вихря в вязкой жидкости. Была задача с таким названием, в курсе векторного анализа... А у Стасика был «диффузный бронхит»... Я помню, в одном из писем он сообщал мне: «Я уже научился путать эти звуки в груди с внешними шумами, например, с голосами соседей, кошек, водопроводных кранов, с воркованием голубей, с плачем детей, скрипом дверей, тормозов, или с вечно барахлящим мотором стоящей у подъезда машины... Я даже думаю о том, чтобы запатентовать эту методику. Чем я хуже Бутейко... Да, но надо будет снабдить руководство по её использованию предупреждением: „Не злоупотреблять. Возможны краевые аффекты. При появлении чувства диффузии – прекратить немедленно!“»
В Иерусалиме на вокзале я выпил две бутылочки пива «маккаби», съел какой-то салат и сел в автобус. Рядом со мной сел человек, одетый несколько странно для ранней израильской осени. На нём был серый шерстяной костюм, белая рубашка, галстук. Сидевший перед нами человек продолжил разговор с женщиной. На русском. «И там вы всегда можете меня застать. С пяти до семи. Я там работаю». «А кем вы там работаете?» – спросила женщина. «Я экстрасенс. Лечу людей». После этих слов человек в костюме, сидевший рядом со мной, наклонился вперёд и сказал: «Это я их лечу. А вы их калечите». Экстрасенс обернулся и сказал: «Да как вы смеете». «Да уж смею», – сказал человек в костюме. Я подумал, что он похож на дипломатического работника. Может быть, это русский консул? В автобусе? Нет. Но я не жалею, что не взял в прокат машину. Я такого не видел уже лет двадцать. «Да уж смею, – сказал мужчина в костюме, вскипая, – смею вас заверить, что таких вот, как вы надо судить. Сколько людей из-за вас ушло на тот свет! А им можно было бы помочь...» «Из-за нас? Да кто вы такой?» «Я хирург». «Так это ж ты их и калечишь! Мясник!» «За мясника ответишь», – угрюмо сказал мужчина в костюме. Экстрасенс стал что-то говорить женщине на ухо. На первой же остановке он вышел из автобуса, хирург устремился за ним следом, кто знает, подумал я, кто кого покалечит...
Я вспомнил, что жену Стаса, когда она попала в аварию, по словам другого хирурга, «сшили по частям». Я был тогда в командировке в Москве, почти месяц, когда я вернулся и пришёл к ней в больницу, ей уже разрешили ходить. Я пришёл один, без Стаса. Я нашёл её в больничном дворике. Была осень, Катя сидела на скамейке и перекладывала жёлтые листья. Всё было завалено листьями, тротуары, газоны, бассейн неработающего фонтана, скамейки... В том, как сосредоточенно Катя их перебирала, было что-то колдовское, я стоял поодаль и не смел её окликнуть, она тоже меня не замечала. Она как будто продолжала начатое хирургом, как будто он сшил её не всю, и дальше она должна была действовать сама... Возле скамейки стояли деревянные костыли, я видел, как Катя взяла один и передвинула красный лист, лежавший на тротуаре. Подвинула к нему жёлтый. Долго на них смотрела, потом снова взялась раскладывать те, что были на скамейке... Когда я наконец подошёл ближе и сказал: «Катя, признайся, ты собираешь puzzle», она так улыбнулась... У неё были очень красивые глаза... Стас говорил, что только из-за этих глаз он и женился. «Они как Ворскла, на которой она родилась. А это – самая чистая в Европе река. И у неё поэтому самые красивые глаза, – говорил Стас, но всегда добавлял после небольшой паузы, – в Европе». Мол, есть, есть ещё другие континенты... Я помню, что у меня что-то сжалось тогда во дворике... А может быть, я вообще... Иногда мне казалось, что я на самом деле люблю Катю... В отличие от Стаса, которому так не казалось никогда. Он всегда её немного стыдился (то недостаточно красива, то недостаточно умна, в зависимости от его настроения), от чего мне становилось стыдно за него самого. Но – бог с ним, со Стасом... Есть сцены, которые почему-то невероятно отчётливы... Кто-то писал, что причина этого в рекурсивности функции памяти, кажется, Толстой... Мы помним лучше всего то, что раз от раза вспоминаем. Я помню, как я впервые вспомнил, как я впервые вспомнил, как я впервые вспомнил... как жена Стаса в больничном дворике перебирала листву. Это случилось, когда я стоял у входа в Главпочтамт с жёлтым кленовым листом в поднятой руке. Я держал его, как держат табличку с именем участника симпозиума, в толпе встречающих, в аэропорту... Я назначил свидание девушке, которую никогда не видел. Куда-то звонил, не туда попал. Голос мне так понравился, что я стал упрашивать его обладательницу о встрече. Она в конце концов согласилась. «В шесть у входа в Главпочтамт». «А как же мы узнаем друг друга?» «Ах да, – сказал я, – у меня будет в руке лист. Жёлтый кленовый, и ты тоже держи лист в руке...» Ещё я тогда загадал... Но это не случилось, то есть девушка оказалась совсем не похожей на Катю...
Мы, конечно, оба были астениками, и я и Стас, но я с этим боролся, а Стас – нет. Все группы его мышц, в отличие от моих (я с шестнадцати лет более или менее постоянно «качаюсь»), были дряхлыми, у него был жуткий сколиоз и этот бесконечный насморк, кашель, переходящей за письменным столом в эту его логорею... В его стихах были боевые мотивы, особенно в период дружбы с анархистами... В быту он тоже мог, напуская на себя роль «старшего» брата (он был старше на двадцать секунд), похлопать меня по плечу и дать совет вроде: «Баба без палки, как без пряника!» Но достаточно было одного взгляда на него, чтобы понять, что... Не помню, кто написал о Ницше... Ницше писал: «Идёшь к женщине? Возьми с собой палку!» Кто-то написал потом, что, дескать, девять из десяти женщин вырвали бы эту палку у Ницше из рук! То же самое я мог бы сказать о Стасике. Ещё и поэтому всё, что мы потом в семье называли «инцидентом», не укладывалось у меня в голове и возмущало именно до такой степени. Хотя, конечно, логики тут нет. Что бы изменилось в моём отношении к происшедшему, если бы Стас был атлетом? Ведь тогда могло быть ещё хуже... Мне было попросту не до логики, когда я всё это услышал. «Эта тварь! – закричал я, – которая ни разу в жизни не дралась с мужчиной, подняла руку...»
Стасу в какой-то момент стало мало того, что он изменяет Кате, ему зачем-то теперь нужно было, чтобы и Катя изменяла ему. Может быть, для того, чтобы переложить на неё часть своего комплекса вины. Или он вообразил себя таким «волхвом», я не знаю. Факт остаётся фактом (который я узнал впоследствии): изо дня в день Стас донимал Катю: «Ты должна быть свободна. Ты должна спать с кем-то ещё». Катя долго старалась пропускать всё это мимо ушей, но в один прекрасный вечер объявила, что справилась с его задачей. Причём вполне успешно. И тут произошло то, что Стас меньше всего ожидал. Он повалил Катю на пол и стал её избивать. Он топтал её ногами. А потом выгнал из дому, всю в кровоподтёках. Она пришла ко мне, – а к кому она ещё могла прийти в этом городе? Я так до конца и не понял, действительно ли она изменила ему. Меня в тот момент волновало другое. Что делать со Стасом? Если бы Катя не удержала меня, я бы пошел к нему, выломал дверь, я бы убил его.
После этого он три дня не выходил из квартиры, сидел там в темноте и жевал сухую гречку. Всё бы завершилось в психушке: электрошок, галопиридол, или там инсулиновые инъекции... Но Стас странным образом сам справился со своим «шифером». Сунул руку в пламя кухонной комфортки и держал её там, пока не запахло палёным. Видимо, долго держал. Скорее всего, он потерял сознание. Потом мои знакомые видели его в городе, в разных местах, откуда-то взялась грязная серая кепочка, плащик был его, но быстро стал неузнаваемым, как, в общем, и сам Стас. Он ходил по улицам, не глядя по сторонам, смотрел он только на свою ладонь, другой рукой непрерывно поглаживая огромный пузырь.
Лет за десять до этого Стас сжёг собственные книги. Тогда это были ещё рукописи, которые вроде бы не горят... Но сгорели. Может быть, потому, что он это сделал моими руками. Когда мы во время «инцидента» встретились с Солиным, тот грустно сказал: «Сначала книги, потом люди. Ну, как обычно». «Иногда одновременно, – сказал я, – чуть квартира тогда не сгорела. Сначала деньги, потом стулья... Стас любил, знаешь, чужими руками жар загребать». «Но на этот раз он сунул в пламя свою руку, не так ли?» «Это я тоже мог бы оспорить. В том смысле, что рука стала его рукой, когда...» «Перестань, это глупейшая софистика. Я в своих рассуждениях готов идти вплоть до огня. Но не дальше. И тебе не советую».
Когда рана на руке затянулась и Стас вернулся к своему тогдашнему, вполне физическому «опыту», уже как лирик, он для начала спрятал страшный пузырь у себя в голове, а потом заставил расти до размеров воздушного шара, пока тот не оторвал его тельце от земли и не понёс вверх, всё быстрее, быстрее...
Что было потом? Какая-то чушь: пузырь натыкался на границу небесной сферы и останавливался, как вкопанный, alter ego по инерции летело дальше, рвало плёнку...
По-моему, он сам не смог бы сейчас объяснить, что хотел этим сказать. В его предыдущих, концептуальных творениях в пузыре наверняка оказалась бы кровь, или моча, или жёлчь (например, моя). В которой несчастный alter ego бы и захлебнулся. Но теперь всё было иначе. Ночь, звёзды... Может быть это был «Insideout» в духе этой их школы нетто-метафоризма? Не знаю... А что дальше? Дальше как раньше. Ночь, морской прибой, костёр, разожжённый на гальке из деревянных ящиков. К плечу льнёт девушка. Желательно с волосами цвета льна. Примерно так выглядел в ту пору рай Стасика. А может быть, всё это и сейчас так выглядит, с чего б ему меняться? Осталось только увидеть с моря этот костёр... Я вот ни хрена не вижу. Но и не верю, что виной тому отсутствие у меня какого-то «экспириенса».
Аre you expirienced?
Катя некоторое время жила у подруги, потом кто-то у неё на самом деле появился, Стас постепенно пришёл в себя, от мамы всю эту историю удалось скрыть, то есть подробности, мама знала только, что Катя от него ушла. Сначала мама сказала: «И правильно сделала», но потом начала жалеть бедного Стасика, а соответственно, и любить ещё больше.
Но самым неожиданным для меня был happy end. Я совсем не знал психологию семейной жизни. Мне казалось, что весь мир сошёл с ума, когда они возникли вдвоём на родительской даче... Я там жил в одиночестве, заканчивая диссертацию... Такая влюблённая парочка, как ни в чём не бывало, непрерывно целовались и вообще обнаглели до такой степени, что занимались любовью прямо на веранде, не стесняясь меня. Более того, во время завтрака внезапно сползали под стол и там уже... прямо как кошки...
После того, как Катю сшили по частям, она стеснялась раздеваться на пляже. Стеснялась даже Стаса. Не знаю, спали ли они вместе, мне кажется, что они перестали это делать ещё до аварии. Идиллический период их отношений длился ненамного дольше их пребывания на даче... А потом были пластические операции, за которые я платил... А кто? Не Стас же. Я тогда уже был в Америке. Я не знаю, как она отнеслась к его исчезновению, я даже не спросил об этом маму, да и что мама могла толком по телефону понять... Наверно, Катя ждёт его, несмотря ни на что...
Я вошёл в квартиру и увидел в окне траву, кусты, хотя я поднялся на лифте на третий этаж. «Всё-таки на каком этаже ты живёшь?» – спросил я. «Это с какой стороны посмотреть, – улыбнулся Ари, – с одной – на третьем, с другой – как видишь, на первом». «Ах вот оно что. Дом на холме?» «Ну да». «Я брат Стаса, – сказал я, – ты ведь его знаешь? Он был у тебя в гостях». «Что-то не припоминаю, – сказал Ари, – тут у меня столько народа бывает. Зато я знаю тебя. Давай мы прежде всего присядем... Ты садись куда хочешь... И тогда будем вспоминать всё по порядку. Глоток текилы?» «Нет, спасибо. Мы со Стасом братья-близнецы. Тебе только кажется, что это был я». «Близнецы? На самом деле?» Его английский был лучше моего. Во всяком случае, произношение. «На самом деле? – спросил он, – очень интересно. Я как раз вчера сказал подруге, что детей не хочу в принципе. Но я бы позволил себя клонировать». «А почему так?» – спросил я. «А не знаю, – пожал он плечами, – наверно потому, что лучше уже ничего невозможно создать», – он ткнул себя пальцем в грудь. Грудь у него была колесом, кожа смуглая, чёрные, негритянские какие-то волосы... Сабры, барсы, чёрные пантеры... «А может, он голубой? – подумал я, – говорил о подружке, впрочем, подружка может быть и другом, вот и детей они не хотят. Или не могут?» Ткнув себя в грудь, Ари рассмеялся и сказал, что шутит. «А у тебя, значит, уже есть один клон?» – сказал он. «Нет, Стас мой брат. Понимаешь разницу?» «Честно говоря, не совсем», – сказал Ари, закурив сигарету. Мне показалось, что это гашиш, я отчётливо услышал запах, но Ари сказал, что ничего подобного, обычные сигареты. «Тебе кажется, потому что ты по нему соскучился», – сказал Ари. «Вовсе нет, – сказал я, – наоборот, я не переношу даже запах. У меня была подруга, продавщица из „дели“, она регулярно курила, и для меня это было сплошным кошмаром, меня ведь от этого тошнит... В три часа ночи она могла меня разбудить, чтобы я ехал куда-то в Бронкс, покупал ей дурь... В общем, это был не лучший период моей жизни». «Но сейчас нет запаха? – спросил он. – Ну и хорошо. И что твоя подруга?» «Да ничего, мы расстались. Напоследок очень хотела меня наконец „обкурить“. Сначала изо рта в рот, но я увернулся. Потом... А она умела так делать: выдыхала дым в сосуд, и он там оставался. Наполняла им целый стакан. Переворачивала вверх дном, ставила на стол, дым там немного сгущался, и она его снова переворачивала... Я ещё тогда подумал: в детстве мы так делали пасочки из песка... А теперь вот из тумана... Ну да, и она протянула мне стакан, а я отказался наотрез, и она выпила дым сама. Мы разошлись спать в разные комнаты, а утром её уже не было. На журнальном столике стоял стакан». «С дымом?» – улыбнулся Ари. В руках у него оказалась гитара, пальцы бегали по грифу, не извлекая звуков. «И ты больше её не видел», – спросил он. «Нет, – сказал я, – и даже не искал. Я после этого женился на замечательно нормальной женщине. Её зовут Дина, она врач». «Нарколог?» – поинтересовался Ари. «Нет, терапевт, но при этом гомеопат. Мы отвлеклись. Можешь ты мне рассказать всё, что знаешь о Стасе? Понимаешь, он пропал, полиция не смогла его найти, и теперь это пытаюсь сделать я». «Текилу ты не хочешь, гашиш не любишь... Что же тебе предложить? Может быть, ты подождёшь, я что-нибудь приготовлю, хотя бы хлеб испеку...» «Ты печёшь дома хлеб? Ты понимаешь, следствие ведь не закончено, если ты мне ничего не скажешь...» «Я всё тебе расскажу, а ещё лучше покажу...» «Что? – воскликнул я, – что покажешь?» «Да вот, – сказал Ари, – это он оставил, держи». Он ушёл на кухню, а я раскрыл очередную «общую» тетрадь...
«Она была удивительно неподвижна. Сразу видно, что не от мира сего. Ветер её не касался. Неподвижны были светлые волосы (ну почему всё время одно и то же, – тоскливо подумал я, – почему хотя бы раз волосы не могут быть... скажем, цвета „электрик“?), разметавшиеся по гальке... Хотя ветер летал возле самой земли, волны становились всё выше (я ещё вспомнил, что темой диплома моего брата был механизм зарождения морских волн), все были в панике, потому что когда-то так уже однажды проснулись в воде, затопило палатки, барахтались, как рыба в сетях, Блез кричал мне всё это на ухо, слова уносило ветром... она лежала у самого прибоя, следующая волна должна была её накрыть... но не накрывала... я ещё тогда подумал, что она похожа на дворнягу, которая разлеглась посреди оживлённой трассы. Мимо проносятся грузовики с цистернами, грозя растереть её между шинами и асфальтом...
А потом были жаркие дни, иногда она вставала и куда-то шла, в чёрном спортивном костюме, всегда босиком, или сидела у скалы, и в пальцах у неё откуда-то возникали сигареты без фильтра, которые исчезали бесследно, она не оставляла окурков, не отбрасывала тени, ещё говорили, что она спит под водой... Днём она вообще не заходила в воду, но каждую ночь всё с себя снимала, брала меня под руку, и мы медленно входили в море... она не спала под водой, тут нужен другой глагол, кто-то сказал ей, что ребёнок, зачатый таким образом, будет счастлив, а если его ещё и родить в море, он будет сверхчеловеком, конечно, я предпочёл бы это делать на суше, но там она мне не давала, и хорошо ещё, что море было тёплым, градусов под тридцать... с какого-то момента, как это ни банально звучит, начинаешь воспринимать море как продолжение её тела... пятый раз я пытаюсь об этом написать, и получается какая-то жуткая дичь... потому что вышел из возраста, когда кичатся кичем, давно пора оставить эту затею, или в крайнем случае разбросать... хотя я ведь уже выбросил шляпу, и эхо, и дерево... и выплеснул с водой ребёнка... сравнял с землёй горы... и всё напрасно... скала, у которой стояли палатки, была высокой и полукруглой, при яркой луне над ней появлялась фигура обветривания, и так достаточно антропоморфная, а если был приход, то даже более чем.... но мы с ней больше не курили... мы сделали открытие: скалы повторяют слова, громко сказанные из моря... Такого эха я нигде никогда не слышал... Мы висели в воде в ста метрах от берега, произносили слова, и бухта их повторяла, прямо целые фразы... „Скажи мама“... Я пишу в комнате, где повсюду разбросаны маленькие компакт-диски, хозяин квартиры профессионал, встрявший каким-то боком в местный шоу-бизнес... Эти маленькие диски напоминают мне большие, виниловые, увиденные с высоты шестого этажа... Была какая-то пьянка, в Харькове, на следующее утро я выполз на балкон, и увидел, что внизу на траве разбросаны конверты пластинок... Кажется, среди них были „Северные ветры“ Ковердейла, а там у него на конверте изображены разбросанные по поляне конверты... К тому же Coverdale... Covers on dale, почему меня всё время затягивает в тавтологические ловушки...»