Текст книги "«...Расстрелять!»"
Автор книги: Александр Покровский
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
За матушку Россию
Русских моряков лучше не трогать, лучше не доводить.
Это я точно знаю. И сейчас я вам поясню то, что я знаю на конкретных примерах. Но перед этим скажу: нашему брату – русскому моряку – только дай подраться, и чтоб за матушку Россию, чтоб за Святую Русь, за веру, царя и Отечество.
И даже если в руках ничего не наблюдается, колами будут крошить, колами, камнями, зубами, клыками, копытами.
Уйдя чуть в сторону от основного русла нашего рассказа, скажем, что когда в исторический период нашей флотской истории нашему историческому главному принесли карту обстановки на Средиземном море, то там огромный американский авианосец обеспечивался нашей малюсенькой единицей.
– Что это такое?! – воскликнул главком. – Что это? Что?! – все тыкал и тыкал он в нашу малюсенькую единицу, а штабисты его все не понимали и не понимали.
Наконец, поняли: наша единица очень маленького размера на карте получилась.
И переделали: нарисовали маленький авианосец, а рядом изобразили огромную русскую единицу; нарисовали и тем удовлетворили главкома по самую плешь.
Так вот, вернувшись в основное русло нашего рассказа, скажем: «Да, товарищи! Да! Воздушное пространство нашей с вами горячо любимой Родины нарушается всеми, кому не лень. Да!»
Есть у нас, конечно, кое-что, можем мы, конечно, кое-чем ахнуть и устроить им там всем птичкин базар, но связаны мы по рукам и ногам, связаны, перепоясаны, скованы и перебинтованы. И в таком вот запакованном состоянии мы еще не просто должны передвигаться, как пингвины в стаде, мы еще обязаны предотвращать их вражеское поползновение.
– Наши Вооруженные Силы должны! – орут на всех углах те, кто из всего многообразия лучше всего запомнили то, что им должны Вооруженные Силы.
Должны-должны, кто же против? Конечно, должны. Мы всем должны. Ну конечно. А вот вы скажите: а бодаться нам можно? Нет, нельзя. Не дают нам бодаться. Не разрешают. Вот если б нам разрешили бодаться, то мы бы им показали. Ежедневно б бодали.
А как мы недавно безо всякого разрешения америкосов боданули? Это ж просто праздник души.
Было так: на Черном море ввалился в наши террводы их крейсер – тысяч на тридцать водоизмещением, и тут же наш СКР, старый, как причальная стенка Графской пристани, пошел ему наперехват.
Это ж просто песня лебединая, когда наш древний дедушка СКР идет ему – современному, толстому, сытому – наперехват. При этом внутри у дедушки все пыхтит, скрипит, визжит и пахнет мерзко. И дрожит в нем все в преддверии схватки.
– Ну, блин! – сказал командир СКРа, которому велели пойти, но при этом даже гавкать запретили, и который должен был пойти и сделать что-то такое, но при этом ни-ни, ничего международного не нарушить.
– Ну, блин! – сказал командир СКРа. – Сейчас я ему дам! И он ему дал – въехал в крейсер носом. Просто тупо взял и въехал. Америкос вздрогнул. Не ожидал он, оторопел. А наш не успокоился, отошел и опять – трах!
– Ага! – орал командир СКРа в полном счастье. – Ага! Не нравится?! Звезда с ушами! Не нравится?!
СКР все отходил и бросался, отходил и бросался, а америкос все торопел и торопел. Это был миг нашего торжества.
В конце концов американец решил (пока ему дырку насквозь не проделали) слинять из наших вод. Развернулся он и рванул изо всех сил, а наш махонький СКР, совершенно искалеченный, напрягая здоровье, провожал его до нейтрали, умудряясь догонять и бодать в попку.
В следующий раз следующий американский крейсер в совершенно другом месте снова вторгся в наши священные рубежи.
И тогда на него пошел кто? Правильно – пограничный катер. Катер подошел и сказал крейсеру, что если тот сейчас же не уберется ко всем чертям, то он, катер, откроет огонь.
На катере даже развернули в сторону крейсера свою пукалку, которая в безветренную погоду даже бронежилет не пробивает, и изготовились.
– Бог с ней, с карьерой, – сказал тогда командир катера, напялив поглубже свой головной убор, – сейчас я им устрою симпозиум по разоружению, хоть душа отдохнет.
Но душа у него не отдохнула. Крейсер, передав по трансляции: «Восхищен мужеством советского командира!», – развернулся и убыл ко всем чертям.
А еще, дорогие граждане, корабли наши, надводные и подводные, в открытом море облетают самолеты вероятного противника прямо через верхнюю палубу; объезжают, гады, как хотят, да так здорово объезжают, что зубы наши в бессильной злобе скрипят о зубы, а руки сами ищут что-нибудь, что сможет заменить автомат, – гайку, например.
Знаете ли вы, что палуба нашего корабля – это святая святых и наша с вами родная территория? А воздушное пространство над ней вверх до ионосферы, не помню на сколько километров, – это наше с вами воздушное пространство. А враг лезет в наше воздушное пространство и зависает над нашей родной территорией, да так близко зависает, что может нам по морде надавать.
И зависает он, как мы уже говорили, не только над надводными кораблями, но и над подводными лодками, идущими в надводном положении.
Раз завис над нашим атомоходом иноземный вертолет, прямо над ракетной палубой завис, открылась у вертолета дверь, и вылез какой-то тип. Сел этот тип в дверях, свесил свои ножки, достал «лейку» и давай нас фотоаппаратить.
– Дайте мне автомат! – кричал командир. – Я его сниму. Он у меня рыбок покормит.
Долго искали автомат, потом рожок к нему, потом ключи от патронов, потом открыли – оказалось, там нет патронов, потом патроны нашли, а рожок куда-то дели.
Кэп выл. Наконец кто-то сбегал и принес ему банку сгущенки и кэп запустил в него этой банкой.
Вертолет рванул в сторону, фотограф чуть не выпал. Он орал потом, улетая, благим голландским матом и грозил кулаком, а наши непристойно смеялись, показывали ему банку и кричали:
– Эй! Еще хочешь?
А что, запустить мы можем. Особенно если нас пытаются так нахально увековечить.
Однажды наш противолодочный корабль шел вдоль чуждого нам берега, и вдруг катер их береговой охраны отделился от береговой черты – и к нашим. Пристроился и идет рядом. И на палубе у него сразу же появляется тренога, неторопливо, без суеты эта тренога налаживается, фотоаппарат появляется с метровым хлеблом, и фотограф уже начинает по палубе ходить, как в театре, примеряясь, чтоб изобразить наших в полный рост.
Пока он готовился, на верхнюю палубу наш кок выполз, некто мичман Попов удручающих размеров.
– Ишь ты, насекомое, – сказал мичман Попов, наблюдая противника.
Потом он сходил на камбуз и принес оттуда картофелину размером со шлем хоккеиста,
– Ну, держи свои линзы, – сказал кок и, не целясь, запустил картофелину.
До катера было метров тридцать-сорок. Картофелина летела как из пушки и разбилась она точно об затылок фотографа.
Тот рухнул носом в палубу и лежал на ней долго-долго, а катерок быстренько развернулся и помчался к берегу. Повез своей маме наше изображение.
У кока потом очень интересовались, где это он так кидаться научился.
– В городки надо играть, – сказал кок, авторитетно пожевав, – и тогда сами будете за версту лани в глаз попадать.
Я, когда услышал эту историю, подумал: может, действительно научить весь флот играть в городки – и дело с концом. И будем попадать лани в глаз. Хотя, наверное, в глаз попадать совсем не обязательно. Нужно попасть по затылку, и от этого глаза сами выскочат.
Путь в философию
Адмиралов почему-то всегда тянет туда, где грязь. Именно там устраиваются диспуты, переходящие в монологи о дисциплине, воинском долге, ответственности.
В училище, в маленьком скверике, в углу, там, где всегда курилась банка из-под мусора, адмиралы любили собраться в перерыве вместе с «черными» полковниками с кафедры морской пехоты и за сигаретой непринужденно предаться своим сиюсекундным мыслям вслух о воинском долге, ответственности и порядке.
Полковники, рефлекторно стоящие «руки по швам», почему-то всегда оказывались в той стороне, куда шел дым, и всегда смотрели на адмиралов преданными, слезящимися от дыма и старости глазами добрых боевых волкодавов.
Одна из таких бесед была прервана как раз в тот момент, когда один из адмиралов почти нащупал нужное слово, по-новому оттеняющее его личное, адмиральское отношение к воинскому долгу.
Из-за забора, со свистом разрезая воздух, прилетел и шлепнулся в пыль, не долетев пяти шагов до полковничьей шеренги, портфель, затем через забор перелетел курсант и, приземлившись, на секунду обалдел от обилия зрителей; еще через секунду он уже решительно бежал прямо на полковников. Полковники тут же пришли в движение и ощетинились. Наверное, каждый из них мечтал закрыть собой адмирала.
Курсант, не добежав до полковников каких-нибудь пяти шагов, схватил портфель и, круто развернувшись, бросился назад к забору.
Дружный стадный гам подхватил старую гвардию и бросил ее вслед за беглецом. Тот перебросил портфель и одним прыжком вскочил на забор, но в последний момент он был пойман за ногу самым удачливым и проворным полковником, визжавшим от удовольствия. Удовольствие закончилось быстро: курсант, размахнувшись, лягнул полковника в голову – точь-в-точь как мустанг шакала – и потряс многое из того, что находилось в тот момент в той голове.
Полковника – как срубили.
Почему-то курсанта потом так и не нашли, а вот полковника пришлось безвременно проводить на пенсию. Говорят, после этого он стал большим философом.
Муки Коровина
Старпом Коровин был известен как существо дикое, грубое и неотесанное. Огромный, сильный как мамонт, к офицерам он обращался только по фамилии и только с добавлением слов «козел вонючий».
– Ну ты, – говорил он, – козел вонючий! – И офицер понимал, что он провинился.
Когда у офицерского состава терпение все вышло, он – офицерские состав – поплакался замполиту.
– Владим Сергеич! – начал замполит, – народ… то есть люди вас не понимают, то ли вы их оскорбляете, то ли что? И что это вы за слова такие находите? У нас на флоте давно сложилась практика обращения друг к другу по имени-отчеству. Вот и общайтесь…
Старпом ушел черный и обиженный. Двое суток он ломал себя, ходил по притихшему кораблю и, наконец, доломав, упал в центральном в командирское кресло. Обида все еще покусывала его за ласты, но в общем он был готов начать новую жизнь.
Вняв внушениям зама, старпом принял решение пообщаться. Он сел в кресло поудобней, оглянулся на сразу уткнувшиеся головы и бодро схватил график нарядов.
Первой фамилией, попавшейся ему на глаза, была фамилия Петрова. Рядом с фамилией гнездились инициалы – В. И.
– Так, Петрова в центральный пост! – откинулся в кресле старпом.
– Старший лейтенант Петров по вашему приказанию прибыл!
Старпом разглядывал Петрова секунд пять, начиная с ботинок, потом он сделал себе доброе лицо и ласково, тихо спросил:
– Ну… как жизнь… Володя?
– Да… я вообще-то не Володя… я – Вася… вообще-то…
В центральном стало тихо, у всех нашлись дела. Посеревший старпом взял себя в руки, втянул на лицо сбежавшую было улыбку, шепнул про себя: «Курва лагерная» – и ласково продолжил:
– Ну, а дела твои как… как дела… И-ваныч!
– Да я вообще-то не Иваныч, я – Игнатьич… вообще-то…
– Во-обще-то-о, – припадая грудью к коленям, зашипел потерявший терпенье старпом, вытянувшись как вертишейка, – коз-з-зел вонючий, пош-шел вон отсюда, жопа сраная…
Патрон
Командир быстрым шагом подошел к лодке. Ему было сорок два года, выглядел он на пятьдесят, и лицо его сияло.
Он сорвал с себя фуражку, украшенную великолепными дубами и шитым крабом, и, изящно размахнувшись, бросил ее туда, где солнечные блики болтались вперемежку с окурками, – в вонючую портовую воду.
– Все! Больше не плаваю! Все! Есть приказ, – сказал командир атмосфере и, повернувшись к лодке, поклонился ей. – Прости, «железо», больше не могу! Глаза его засветились.
– Прости, – прохрипел командир и согнулся еще раз.
– Товарищ командир! – подбежал дежурный, перепоясанный съехавшим кортиком. – Товарищ командир!
Командир, чувствуя недоброе, радикулитно замер.
– Товарищ командир… у нас в субботу ввод, а… – запыхался дежурный, – ах… в воскресенье выход… только что звонили… х-х… просили… просили передать, – доложил он в командирский крестец, радуясь своей расторопности.
Командир молчал, согнувшись, две секунды.
– Где моя фуражка? – спросил командир тихо, точно про себя.
– Еще плавает, товарищ командир.
– Всем доставать мою фуражку, – сказал командир и разогнулся.
Все бросились доставать. Мучились минут сорок. Командир подождал, пока сбегут последние капли, и нахлобучил ее по самые глаза. Глаза превратились в глазенки, потом он сказал шепотом что-то длинное.
Миня
Был у нас зам Минаев. Звали его Миней. Матросы его ненавидели страстно. Мичмана его ненавидели ужасно, а офицеры его просто ненавидели.
Но больше всех к заму был неравнодушен Шура Коковцев, по кличке Кока, – наш партийный секретарь: его зам неоднократно душил за горло за запущенную партийную документацию.
Шура роста маленького, и душить его удобно. Зам ему говорил: «К утру заполнить партийную документацию»
А Шура ему: «Фигушки. Сами заполняйте». И тут зам на него бросался и душил его при народе, а Шура кричал: «Все свидетели! Меня зам душит!»
В общем, ненавидели у нас зама, вредили ему всячески и радовались, если с ним что-нибудь случалось.
Матросы летом в колхоз съездили и привезли оттуда щенка. Назвали его Миней-младшим, чтоб не путать его с Миней-старшим.
Зам от этого позеленел, но животное не тронул: щенка командир наш полюбил, и тут уж зам ничего не мог поделать.
– Миня, Миня, на, на, – звали щенка матросы, – иди грызи кость, – и давали ему мосол сахарный.
И он грыз, а матросы приговаривали: «Давай грызи, Миня. Будешь хорошо грызть – вырастешь и станешь большим Миней».
Этот щенок даже в автономки с нами ходил. Говорят, что собаки на лодке не выживают, но этот чувствовал себя великолепно.
Зам от собаки просто дурел и всю злобу срывал на матросах, а те, когда он их сильно допекал, бегали и закладывали его начпо.
Начпо периодически вызывал зама на канифас и канифолил ему задницу. Так и жили: вредили по кругу друг другу.
Перед последней автономкой зам у нас, к общей радости, намотал на винты в одном тифозном бараке – триппер подхватил.
Наш врач корабельный взялся его лечить. Но корабельный Ваня у нас – олух царя небесного: он из простого триппера наследственный сифилис сделает.
И получился у зама наследственный сифилис. А мы уже в автономке шестые сутки. И тут все, конечно, узнали, что у зама нашего, судя по всему, скорее всего конечно же сифилис. Узнали все до последнего трюмного.
Смотришь, бывало, на партсобрании, зам скривится-скривится и боком, боком шмыг в каюту – побежало у него. И все понимают что к чему. И всех это радовало. И все ходили и поздравляли друг друга с замовским наследственным сифилисом. Особенно Шура-секретарь на счастье исходил.
Он укарауливал зама и говорил при нем кому-нибудь что-нибудь этакое, ну например: «Целый день вчера бегал, как трипперный зайчик…» Или: «…Столько документации, столько документации, что уже не в состоянии… сил нет… просто состояние течки… – и тут он прерывался, поворачивался, смотрел заму долго в глаза и бархатно говорил: – И вообще, я считаю, что лучше иметь твердые убеждения, чем мягкий шанкр. Правда, Александр Семеныч?» А зам наш только стоял и кривился. По-моему, он Шуру даже не слышал и не только Шуру. Зам вообще, по-моему, никого не слышал и не замечал с некоторых пор, потому как с некоторых пор они жили, можно сказать, и не в отсеке вовсе, а внутри самого себя – сложной внутренней жизнью: слушали они в себе с сомнением каждую мелкую каплю.
Вот так вот.
Комиссия
С утра дивизия была осчастливлена внезапной комиссией по проверке боеготовности.
Ее председатель, вице-адмирал с непонятными полномочиями, зашел к нашему контр-адмиралу:
– А мы проверять вашу боеготовность.
– А мы всегда боеготовны.
У нашего комдива в глазах плохо скрытое беспокойство.
– Разрешите узнать ваш план.
– А мы без плана. У нас теперь работают по-новому. В штабе – на ПКЗ (плавказарма) – свалка: приборка в каютах; застилаются новые простыни, начальник штаба сам бегает, осунувшийся от страданий, и неумело поправляет кровати: шуршится приборка на палубах; туалет должен быть свежим; готовится баня, чай…
– Кто будет старшим по бане? Кто? Ага, хорошо! Его надо проинструктировать, чтоб все нормально было…
На камбузе накрыт адмиральский салон. Асфальт перед ним помыт. Половину мяса от старших офицеров унести в салон. Гуляш, котлеты, рыба «в кляре» и под маринадом, свежий зеленый лук. «Прошу вас, проходите». Улыбки. Спрятанная растерянность. Высокие фуражки. «Приятного аппетита». А внутри – «Чтоб вы подохли».
После обеда, с удовольствием дыша, проверяющий входит в каюту к начальнику штаба:
– Та-ак! Оперативного мне!
Проверяющий с начштаба в равном звании, но начш-таба торопливо хватается за трубку, вызывает ему оперативного.
Лицо у проверяющего значительное, целеустремленное, ответственное, направленное вверх, под метр восемьдесят все срезается. Он говорит, говорит…
У начальника штаба зрачки расширены, в них угадывается собака, тонущая в болоте. Он мокнет (мокреет), тянет носом, как мальчик, которого раздели и нахлопали по попке, потерянно шарит – бумажки какие-то, а когда проверяющий выходит, дрожащими руками вспоминаются свои обязанности… Бедный флот…
Бедный Толик
Бедный Толик, почерневший лицом и душой на Северном флоте, был списан с плавсостава. Еще восемь лет назад. Так, во всяком случае, он говорил.
– После меня лучше не занимать, – говорил он всегда угрюмо, всегда перед дверью терапевта, когда мы приходили на медкомиссию.
У него болело везде, куда доходили нервные окончания: даже на ороговевших, сбитых флотскими ботинками, желтых флотских пятках.
– На что жалуетесь? – спрашивала его врач.
– На все-е! – таращился Толик.
– А что у вас болит?
– Всссее… – не унимался Толик.
– Где это?.. – терялась врач.
– Вез-зде… – говорил Толик и дышал на нее, и врачу сразу вспоминалось, что в мире запахов водятся не только фиалки.
Каждые полгода он переводился в центральную часть России, в цивилизацию переводился; всех подряд ловил и всем подряд говорил:
– Я уже ухожу. Перевожусь. Мое личное дело уже ушло.
Его личное дело ходило-ходило по России, как старый босяк, и всегда приходило назад и со стоном втискивалось в общую стопку.
Когда оно приходило, он садился и писал. Он писал рапорты. Они разбухали, как мемуары. Он пускал их по команде.
Он писал всем. Он писал, а они ему не отвечали. Вернее, отвечали, что он занесен в списки на перемещение. Ему отвечали, и он радовался.
– Я уже в списках на перемещение, – говорил он всем подряд и ждал перемещения. А его все не было и не было.
Вместо перемещения приезжали проверки и комиссии, и Толик волновался.
– Я им скажу. Я им скажу, – волновался Толик и бурлил на смотрах.
Но на смотрах устраивали опросы знаний. Толик узнавал об этом и удирал прямо из строя. А его ловили.
– Не пойду! – бушевал Толик, когда его пихали назад в строй. – Не пойду на опрос. Я ничего не знаю. Вот! Выгоняйте! Увольняйте в запас! ДМБ! Демобилизация! Не хочу! Не знаю! – рубил он воздух перед носом старпома.
– Корабельный устав! – пытался старпом.
– Не знаю корабельного устава! – злорадствовал Толик.
– Сдадите зачет! – кричал старпом.
– Не сдам! – отвечал Толик.
– Толик, Толик… прекрати…
– Я вам не То-оли-ик! – выл и бесновался Толик, ведомый в казарму под руки, и окружающим становилось страшно, им слышался угрюмый каторжник из «Пятнадцатилетнего капитана» Жюля Верна, который в таких случаях говорил:
– Я не Не-го-ро, я – Себастьян Перерра! Компаньон Великого Альвеца…
Однажды нависла реальная угроза того, что он не пойдет в очередную автономку: не давала ему годность терапевт женщина, не давала. Толик радовался этому, как ребенок кубику.
– А-га! – говорил он всем подряд и смеялся. – Взяли?!
Но отдел кадров у нас даром хлеб не ест: тут же отыскалось чудное место в Кзыл-Орде. Только нужна была годность к плавсоставу. Вы не знаете, зачем нужна годность к плавсоставу в Кзыл-Орде? Может быть, на кораблик пустыни нужна годность? В отделе кадров тоже не знали.
Толик ужасно захотел в Кзыл-Орду. До детской истерики с топаньем ножками.
– Толик! – сказали ему. – Но там же нужна годность к плавсоставу.
– Все понял! – вскричал бедный Толик.
И он сразу ожил. И жил ровно двое суток. Он помчался в спецполиклинику, надел наколенники и долго и гнусно ползал за терапевтом женщиной.
Женщина. Мать. Она не выдержала.
У Толика текли сопли, они вплетались в слюни; глаза слезились старой дрянью: все это ползало, всхлипывало, булькало, пуськало с пузырями и дышало простреленным легким. У ног. На полу. Живое. Она не выдержала. Женщина. Мать. Она дала ему годность. Дала.
Он прибежал в отдел кадров и сказал:
– Есть! Годность! Есть!
– Это хорошо, что есть, – сказали ему, утомленные его работоспособностью. – Только вот места уже нет. Кончилось место. Толик, кончилось. Что ж ты? Скорей нужно было, скорей. Ну ничего, годность у тебя теперь есть, уже легче. Будем искать тебе место, будем… да… вот придешь с автономки…
И он ушел в море. Он был совершенно, можно сказать, верный, такой черненький, черноватый. Море, море… Он ушел, скорее всего, все же эбонитового цвета, а пришел бледно-серый, с пролежнями от злобы.