Текст книги "Личное дело"
Автор книги: Александр Михайлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Ведь человек в основе своей – существо гармоничное. Именно потому он всё это видит, и начинает в конце-концов искать эту гармонию в себе – и в мире. Всё равно: Божественное в нём – говорит, оживает, пробивается сквозь всё наносное... Даже преступник, если он не больной психически, подсознательно стремится к очищению. И в нём тяга к своей первосущности, не искажённой пороком, – она живёт вечно. Да, бывает, что это – совершенно потерявший себя человек. Но, всё равно, он мучается и страдает. Человек, пусть подсознательно, стремится к этой дороге Божественной, и он – идёт. И даже если в этом не признаётся, и вроде всё это отрицает – гордыня его заедает, – а всё равно: всякий в душе своей стремится приблизиться к Божественному. Особенно – к концу жизни.
Конечно, любой человек переживает периоды обострения всяких нравственных болезней. "Война убивает тело, мирное время убивает душу, и неизвестно, где больше жертв", – так говорили Оптинские старцы. И я приветствую такой принцип: делай во благо ближнего – и во благо самого себя. Отдав – приобретёшь, и взяв – потеряешь.
Строительство церквей идёт вокруг. Но это же происходит и внутри души отдельного человека – строительство храма души. Происходит, именно наперекор всему безобразию, оживление духовной сути в людях. И в храмах наших душ начинается служение душевное. Служение Богу и России.
Может быть, сегодня мы не прячем глаза от стыда, глядя на главу нашего государства, потому что он – первый верующий правитель за последние восемьдесят лет. Именно это внушает надежду на то, что вот ещё немного – и начнёт очищаться Россия от маститых грабителей народа.
Говорят, нацию можно считать умершей, когда в ней не остаётся человека, способного отстаивать свой народ всегда и везде ценою собственной жизни. Нет такого человека в народе – всё: нет народа... Но не велика сейчас премудрость – потерять жизнь. А смело, бесстрашно побеждать, сохраняя себя как можно дольше, – вот умное искусство, которому надо учиться всем нам. Всем, любящим нашу обездоленную, обираемую до нитки Россию.
На детей и внуков очень надеюсь. Они ещё скажут своё!
... НО СТЕПАН СКАЗАЛ: "НЕ ТРОГАЙ ЕГО"
Мне в детстве ещё было внушено: как бы тебе не было плохо, всегда есть люди, которым в тысячу раз хуже. Вот что мне помогает не слишком сосредоточиваться на своих личных бедах, а помнить о других, которым тоже нелегко. Всё детство моё прошло в Забайкалье. В Читинской области – в бурятском посёлке Цугульский Дацан. Его ещё называют для краткости Ц. Дацаном... Купался на реке Онон – это приток Шилки. А когда мне исполнилось восемь лет, мы переехали на станцию Степь. Путь был короткий – всего восемнадцать километров от Ц. Дацана.
На станции Степь ничего кроме степи я не видел. Наша станция своё название полностью оправдывала. Степь простиралась до самого горизонта и дальше, как в фильме Никиты Михалкова "Урга". Режиссёрски он там очень точно передал это ощущение зноя, звенящую от жары степь. Я даже запах степной чувствовал, когда смотрел его фильм... Замечательный фильм!
А какие там бывают метели, морозы! Идёшь зимой в школу. Стужа до костей пробирает. И воробышки начинают падать с проводов от холода. Я их за пазуху набирал. Сразу – несколько штук. Пока до школы иду, они отогреваются у сердца. Потом в классе выпускаю. Бывало, что вместе с воробьями и меня из класса в холодный коридор выгоняли. Хорошо, что не на улицу.
Жилось нам всегда чудовищно трудно. Собственно, как и большинству в послевоенные годы. Спасибо, мама у меня была человек с характером. Она и жёсткая – и добрая, весёлая. Работящая была моя мама и редко опускала руки.
Около года жили мы в землянке, в бывшем морге. Получилось так, что сгорел наш дом. Переехали мы в другое место, а поселить нас было некуда. И когда мы вошли в землянку, оттуда только что покойника убрали. Сложили мы там печурку с дымоходом. Две кроватки нам поставили. Была ещё тумбочка и табуретка, вот вся наша мебель. В этой землянке я и жил несколько лет.
И, видно, оттого, что изо дня в день видел я одну только степь, думал о море. Мне физически не хватало водного пространства вокруг. Была там одна лужица в пяти километрах от нашей землянки. Называлась она Переплюйка. Эту большую лужу переплюнуть можно было – таким близким был противоположный берег. Отсюда, видно, и название. На берегу Переплюйки я сидел – и мечтал о том, чего был лишён: о морских далях. О путешествиях в дальние страны.
Мама меня одна поднимала. Детство было, конечно, непростое.. Мама с отцом расстались, когда мне было четыре года. Но мы с ним связь не теряли до самой его смерти. Письма писали друг другу. Встречались.
Были и голод, и нищета. Сладкого вообще не помню. И доходило до того, что на грани голодного обморока я ходил по помойкам и собирал зубную пасту – чтобы сладость во рту была. Выдавливал кое-как остатки из выброшенных тюбиков – и глотал. От голода и цинги так спасался. Это я хорошо помню. Старшая сестра от недоедания умерла вскоре после рождения...
Спустя время нам дали комнату. Недалеко от нашего посёлка находилась лётная часть. Мама работала там посудомойкой. А дома отстирывала бельё лётчиков. Развешивала и сушила в комнате. Постоянный запах мокрого сохнущего белья помню... Зимой оно на морозе висело, вымерзало. И столько вместе с ним свежести с улицы вносилось! Я к нему припадал – к морозной чистоте. Помню распаренные от стирки руки мамы... Зато патефон у нас со временем появился, пластинки. Сутками я перед ним сидел. Лидию Русланову слушал, не отрываясь. Русские народные песни. Потрясающие...
Много тяжёлой работы досталось маме моей. И на кирпичном заводе она работала, кирпичи таскала, и шпалы на железной дороге ворочила. Страшный путь проходили тогда многие русские женщины... Страшный. Не понятно, как можно было выжить при этом – и не сломаться. Уму непостижимо.
Когда маме уже было за восемьдесят пять, она в семь секунд настраивала балалайку, не зная нотной грамоты. И в памяти её хранилось сотни частушек и песен. Уже здесь, в Москве, ей девятый десяток шёл, а она и петь, и танцевать могла. Редкой красоты женщина жила на земле, редкой стати... Русская женщина – и этим всё сказано. И русская песня – она у меня в генах... Я жил в окружении этих песен.
Детство моё проходило среди русских, цыган, бурят. На станции Степь у нас сосед был – старый цыган. Осёдлый, с семьёй. И я часто слушал, как они поют. С тех пор восхищён цыганской песней, в которой так же много всего веселья, грусти, слёз, – как и в русской: всего вместе. Вот – стихия...
Соседа Степаном звали. По фамилии был он тоже Михайлов, и к матери моей, Степаниде Михайловой, с большим почтением относился. Уважал характер – сильный, прямой... Степан сапожничал. Внучка у него была редкой красоты. Девочка кудрявая – Дарья. Дашка Михайлова... Моя детская первая любовь.
Часто к деду Степану родня приходила. Недалеко, в поле, табором цыгане вставали. Смотришь – по улицам не местные ходят. И всё-то они знали – у кого кур воровать, у кого – не воровать. Бедный человек – это для них святое было: бедного обидеть – грех большой.
Это были не те цыгане, которые теперь на вокзалах встречаются. Не могу их уважать. И не столько за то, что многие из них анашой торгуют, а за то, что обманывают самого простого, наивного человека. Самого доверчивого отыщут – и вокруг пальца обведут. Последнее отберут... Не могу переносить тех, кто доверчивых грабит.
Нет, цыгане моего детства были другие. И в таборе у них я по нескольку месяцев пропадал. Мама всегда переживала за меня. Но Степан говорил ей: "Не трогай Саньку. Пусть на воле поживёт. Не беспокойся за него".
В таборе меня поражало всё. И скачки на конях, и взрывной цыганский темперамент, и пляски, и громкое пение. И бывало, что такие буйные споры вспыхивали – разрешались поединками на ножах. Но наступало время, когда вмешивался старший в таборе – глава. И всё успокаивалось: подчинялись ему беспрекословно. И великое уважение к отцу, к матери, к женщине я видел у них – такое уважение, которое и должно быть в нормальном обществе, не искажённом пороками городской цивилизации...
Особенно я любил вечернее время у костра, когда всё вокруг замирало. Только треск сгорающих веток был слышен. И лились грустные цыганские песни в поле, под темнеющим небом, в сумерках – я всегда ждал этого часа. Рассаживаются они вокруг огня, и душа замирает – вот, вот она, красота, сейчас! И с тихого такого запева всё начинается. И переходит всё в многоголосье – ширится оно. И думаешь: Боже, какая же непостижимая красота вокруг! Заря угасает, темнее становится, темнее. А они – поют! И поют до самого утра. Такое очарование от костра, и такая прекрасная грусть над полем летит: "Ой, да не будите..." Боже, как же они пели!
Нет, не зря любили цыган все наши классики – и Пушкин, и Достоевский, и Толстой, и Лесков. Восхищение вызывает народ, который в такой степени сохранил связь с природой. Северные народы сохранили – и цыгане. Да, они с природой – едины, и мальчишкой я чувствовал: красота – тут, в этом... Снимался в "Очарованном страннике" по Лескову – вся душа изболелась. Так вспоминалось всё. Ушедшее.
В Москве у меня много знакомых артистов – цыган. Я дорожу знакомством с ними, с их семьями. С которыми я снимался в фильмах – с теми очень дружен. Каждая наша встреча – как напоминание о давнем: о детстве, воле...
И ещё что в детстве удивляло – всяк хорош сам по себе. А зла от людей иногда многовато происходит. Учился со мной в одном классе Володя. И такой умный это мальчишка был! У него нога и рука от рожденья оказались парализованными... Он как-то стыдливо всегда придерживал больную руку здоровой и волочил ногу. Страдал, что этим он отличается от нас... Лицом, кстати, красивый. Ласковый, добрый. Так ему прохода не было. Колченогим обзывали. Обижали, унижали... И потом много раз замечал: люди, позволю себе сказать, ущербные бывают заметно умнее окружающих, а главное – добрее. И это – не заискивание перед окружающими.
Человек ведь бывает добр или недобр вовсе не от условий счастливых или несчастливых, а просто от самого своего рождения. Дар ему положен такой от Бога. Вот, у Володи-то как раз был такой дар. Видимо, человек, знающий, что такое горе, как-то поднимается душой над нашей грешностью и суетой... Я часто заступался за него. Только сам был в то время хлипкий, тощий, бледный. Малосильный... Меня, правда, тоже тогда обзывали. "Скелет" и "Кащей".
Я не верховодил никогда. Потому что, честно говоря, не умел, да и не хотел. А временами вообще бывал болезненно стеснительным в детстве. Иногда мне кажется, что смахивал я, наверно, на какого-то блаженного. Меня легко было обмануть, перехитрить, объегорить. Я сразу покупался на любое участливое слово. Какой-нибудь пустяк копеечный, никчёмный подарочек мне сунут – и весь я в ответ распахнут, и счастлив от этого, и в огонь и в воду за таким человеком готов был пойти.
И вот мальчишкой увидел я в одном из журналов репродукцию с картины Айвазовского. "Девятый вал". И ошалел там, в дикой степи, от невиданной красоты. И стал я собирать всё, что связано с морем, с морской службой. Сначала картинки, конечно. Они мне прекрасными казались: в них была загадка! Потом пуговицы с якорями собирал.
Мама мне гармошку-двухрядку тульскую купила, чтобы я к музыке приобщался, чтобы образовывался. А я её на тельняшку выменял... Отхлестала она меня за это полотенцем.
Но уже к четвёртому классу появились ещё у меня бескозырка и фланелька. Их я выменял у заезжего моряка на фотоаппарат "Смена-2". Ещё собирал вырезки о Нахимовском училище. И после четвёртого класса решил туда поступить. Тайно, конечно. Мать и слышать ни о каком море не хотела. Она всегда боялась за меня очень...
И вот, сел я на поезд однажды, без документов, без денег. Само собой и без билета: зайцем собрался до Ленинграда доехать, а там уж – будь что будет. Но меня сняли с поезда и привели домой. Не удалось далече от родимой станции уехать. А мать на этот раз не только полотенцем меня отхлестала, но ещё и на колени поставила на ночь – для пущего вразумления.
Но я ещё раз убежал. И вновь – неудачно... Однако мечта моя – связать свою жизнь с морем – осуществилась. Произошло это, конечно, много позже.
КАК ДЫШИТ ДЕРЕВО
Отец мой кем только за свою жизнь не работал! Преподавал в ФЗУ, самодеятельный театр создавал – в нём играл, и был мастер на все руки: и по дереву, и по камню, и по металлу. Сейчас посёлке Шишкино Читинской области остались следы памяти о нём. Шкафчики резные в домах висят, отцом сделанные. Кому-то он комод соорудил, кому-то – печь сложил, кому-то камин. Заходишь в дом, а тебе бабульки показывают: "Яков Николаевич вот это сделал, вот это. Вот это вот ещё...". И любимая поговорка у него, и для мужиков – и для баб, одна была, ласковая: "У-у, моя – какая ты молодец!". Очень добрый был и открытый мужик.
Если же получилось у него чуть-чуть не так, как он задумал, всё: "По другому надо!". И готовую печь, которую не один день складывал, до основанья разберёт, как бы его кто не отговаривал. Кому-то это хорошо лучше некуда, а он знает: "Нет, моя. Печку-то переделать надо..." И снова всё, с самого начала, кладёт, а то бывает, что и по третьему разу – "Нет, моя! Тяга не та..." И я чувствую: с годами во мне его гены так просыпаются! Ощущаю, как дышит дерево, как дышит камень. Строю... Очень люблю строить.
Я бываю на его могиле в Забайкалье. Пока человек хранит в себе прошлое, он – человек. А тот, кто выстрелил в прошлое из ружья – в своё ли прошлое, или в прошлое своей страны, – в того будущее выстрелит из пушки, это общеизвестно. Таков закон природы. И забывать свои корни – самое великое преступленье человека перед самим же собой.
У меня – хорошая корневая основа. Вот чем я счастлив. С такой основой можно было проходить через то, что выпало. Испытания и посылаются как раз по силе, которая тебе от природы дарована. Чем тяжелее испытанья – значит, тем большей силой ты и наделён. Вот какую закономерность важно вовремя понять. Тогда и роптать будет не на что. Через какие испытанья проходит Россия! По силе своей – проходит. Ни одна бы страна такое не вынесла. И такого опыта, такого дара прозрения – ни одна другая страна обрести просто не смогла бы, как наша. Её судьба и сказывается на непростой судьбе каждого простого русского человека.
Раз ты русский – значит, ты человек очень непростой судьбы. Ты идёшь путём своей самой духовно сильной страны. Испытания посылаются соответственные нашей силе, во имя великих будущих прозрений...
Все главные жизненные уроки – они нам даются уже с самого детства. Они в судьбах наших близких отпечатаны. Надо только научиться считывать их внимательно... Вот, было их на свете три брата. Мой отец, Яков Николаевич, – младший. Дядя Саша – средний. А старший брат дядя Архип был; огромного роста богатырь двухметровый, мощный. Однажды он лошадей перегонял из одного посёлка в другой – вёл четырёх лошадей по первой пороше, по слабому первому снегу. И стая волков тут напала. Хорошо, что был у него под рукой тяжёлый капкан. Началась схватка. Одну лошадь они сразу загрызли. Дядя Архип в драке волку пасть руками разорвал. Но второй вцепился ему в шею – бешеный оказался.
Тут вовремя народ какой-то подоспел из села, с криками – с батогами, с мотыгами. И волки ушли. Дядю Архипа полумёртвого сначала домой внесли, потом на санях в районную больницу повезли. Отец рассказывал, что оклемался он там только месяца через два. Встал. И дядя Саша, средний брат, на радостях, что старший выжил, бутылку самогона достал. Через забор в больницу перелез, и там они выпили вдвоём. А пить-то нельзя было... И вот, на глазах у дяди Саши, дядя Архип погибает: пена изо рта пошла. С тех пор отец мой и дядя Саша были вечных два врага. Никак не мог отец дяде Саше простить, что погубил он брата... Вот такая история.
И часто видишь: богатырская сила даётся нашим людям. А теряем мы этот дар очень легко. Не благоговеем перед даром, которым наделены. Плохо собой и близкими нашими распоряжаемся: подчас без толку, без смысла. Искренний порыв для нас – первое дело. А вот забота друг о друге на второй план уходит... И в кручину тоже легко впадаем.
Наверно, у всех бывают моменты слабости, когда что-то не получается. Когда жизнь не мила, и кажется, что цена ей – копейка: нечем дорожить! Хочется плюнуть, бросить всё, уйти... Тогда-то и помогают воспоминания детства. Того самого – голодного, полувоенного. Они нас хранят, такие воспоминания. Не дают изменить себе...
Потом судьба отца складывалась так. От нас с мамой он уехал в село Бургень, а затем обосновался в селе Шишкино. Жил он там все оставшиеся годы с Ольгой Егоровной Даниловой и её двумя детьми. Совместных детей у них не было.
Много лет проработал отец заведующим отделом кадров в совхозе Шишкинский, был председателем профсоюзного комитета. Там до сих пор вспоминают, как ходили к нему за советом, за помощью, если кому бумагу какую надо было написать. Сожалеют: "Вот, не стало Якова Николаевича, и грабли теперь только железные. А он мастерил удобные, с деревянными зубьями, чтобы сено сподручней было сгребать". И гречишный мёд вспоминают. Отец летом жил на пасеке, которую содержал в большом порядке. Я был там в 1962-ом году... Пчёл отец очень любил, знал все премудрости ухода за ними.
Мы были с ним привязаны друг к другу. Телепередачи с моим участием, фильмы, в которых я снимался, он не пропускал. И не дожидался, когда картина пойдёт в сельском клубе. Ехал на автобусе в город Читу утренним рейсом. Смотрел там по нескольку сеансов подряд в кинотеатре "Родина". И всегда при этом плакал. Возвращался домой под вечер... И вырезки из "Советского экрана" хранил.
Умер отец, когда было ему 83 года. Он снился мне последние годы. Но на похороны отца приехать я не смог – сам болел в то время. Побывал в его доме позже, взял на память отцовский столярный инструмент. Съездили мы на могилу. Посидели, поговорили, помянули по русскому обычаю.
Со временем в могильном холме образовалось несколько ямок, там поселились дикие пчёлы.
РЕМЕСЛУХА, ГДЕ ВЫДАВАЛИ ТЕЛЬНЯШКИ
После седьмого класса уговорил я всё-таки маму переехать во Владивосток, чтобы мне потом в мореходку поступить. И мы, взяв два наших чемоданчика, – больше у нас ничего не было, – уехали. К морю.
Но мне не хватало для мореходки одного года. Пришлось пойти в ремесленное. Я выбрал то училище, где учащимся выдавали тельняшки и которое находилось на горе бухты Диамид. А это – ворота в открытое Японское море. Теперь можно было в свободное время убегать на берег – бродить, сидеть, смотреть в даль, встречать и провожать океанские лайнеры.
Учили там, в РУ-10, рабочим специальностям: на сварщика, на слесаря, на вальцовщика, и стригли новичков наголо. Что такое "ремеслуха", знает, кто её прошёл. Вот где дедовщина была! Ничего – прятались, когда воспитатели, педагоги уходили домой на выходные и когда старшие ребята становились хозяевами над младшими. Были там разные охотники покомандовать – из переростков, второгодников: "Давай, лысый, гони, чтоб через час бутылка была". И бегали, даже по ночам, при этом денег на водку никто, конечно, не давал. В лучшем случае сунут тебе двадцать копеек, и доставай, как хочешь. У своих ребят деньги занимали. Собирали. Какие-то заначки в ход шли. Не побежишь, не принесёшь, значит ты получишь: изобьют до потери сознания – да и всё.
Ночью купить водку поблизости было невозможно. От бухты Диамид приходилось бежать четыре километра до единственного ночного магазина, на мыс Чуркин. Потом, в темноте, четыре километра назад... И мы, младшие, уворачивались от старших, как только могли. Бушлаты свои под кровати кинем – свернёмся и спим. И никто нас не видит. Под кроватями спасались...
Много работали по металлу на разных практических занятиях. Сталь резали, какие-то печки собирали, понтоны в порядок приводили. На этих понтонах со дна погибшие корабли в море поднимают. Они – круглые, металлические. Спускались внутрь через люки и в респираторах там работали ржавчину тёрками счищали, она как окалина сдиралась. Сбивали зубилом и молотком... Запах моря и металла помню... Сколько месяцев так пахали! А потом покрывали всю отскобленную поверхность суриком: красили.
После ремеслухи стал я слесарем и должен был отрабатывать на заводе. Но не пошёл я ни в какой отдел кадров, а сразу отправился на корабль: мне же в море надо было... В детстве я начитался Джека Лондона. Полюбил его намертво. И сейчас это один из самых любимых моих писателей. Мужественный писатель. Побольше бы молодых увлекалось Джеком Лондоном – поменьше бы женоподобных, безвольных людей из наших юношей вырастало. Джек Лондон учит преодолевать, добиваться своего. Благородству учит, отваге, верности в дружбе.
Попал я на корабль к рыбакам – на дизель-электроход "Ярославль". Подошёл к капитану и чуть ли не на коленях уговорил его взять меня в команду. И меня взяли – учеником моториста. Три первые месяца форсунки чистил. Вскоре стал мотористом второго класса. Потом, спустя время, перешёл на дизель-электроход "Курган". В машинном отделении работал. Двигатели стояли там огромные, и шум и грохот – с утра до ночи: механизмы тяжёлые работают, движутся непрестанно...
Это была тяжёлые, но самые сильные годы моей жизни – годы становления характера. Два года плаванья по трём морям: Охотскому, Берингову и Японскому, и Тихому океану ... Ходили к Аляске – там в Бристольском заливе какое-то особое место ловли было: сейнера рыболовецкие добывали селёдку. Они перегружали её к нам в трюмы – и мы уходили обратно во Владивосток, с заходом в Петропавловск-Камчатский, Южно-Сахалинск, на Курильские острова.
Выходит, что детская мечта у меня осуществилась очень рано – когда был я мальчишкой восемнадцати лет. И случилась одна жизненно важная для меня история во втором рейсе. Шли мы к берегам Аляски через Сангарский пролив. Занимал один рейс, как правило, пять – шесть месяцев: это очень важная деталь для моего рассказа.
Однажды выхожу я на палубу после вахты в машинном отделении, и кто-то из команды показал мне издали человека. Строго настрого при этом запретил с ним разговаривать! Ни слова – ни полслова. Это был крепкий бойкот, вполне этим человеком заслуженный. Как потом выяснилось, водился за ним грех стукачества... И с ним действительно никто из команды не сказал ни единого слова. Даже по делу. Бывало так, что за него и вахты стояли – лишь бы никак к нему не обращаться, не входить ни в какой словесный контакт.
На моих глазах этот человек серел лицом, худел и превращался в свою собственную тень. Смотреть на него было уже невозможно: мучился он страшно. И даже понимая справедливость такого наказания, нельзя было сердцем принять окончательной, жестокой его бесповоротности.
Получилось так, что однажды я всё же не выдержал: жалко было человека. Подошёл к нему, как всегда – одиноко стоящему на палубе, и попытался с ним заговорить. Нельзя сказать, что мне это удалось – он запустил в меня таким отборным матом! И дружеской беседы не получилось... Потом я понял, что он меня спасал. Он хорошо знал законы моря. И понимал, чем грозит мне моё отступничество.
Да. Он хорошо знал законы моря. И ни на что не расчитывал, когда бросился за борт. Потом он успел вынырнуть, крикнуть "Простите, братцы".
Все правила, соответствующие этой ситуации, были соблюдены. Но... спасательный круг был брошен на несколько секунд позже. А разворот судна по тревоге "человек за бортом" был сделан чуть больше. Конечно, он погиб. Потому что в ледяной воде больше 10 – 15 минут не продержаться; это было в Беринговом море... Спустили на воду шлюпку, конечно. Искали, как положено. И пошли дальше своим рейсом. Потеряли человека – и будто ничего не произошло. Вот что меня страшно поразило.
А мне, кстати, в тот вечер, когда я нарушил бойкот, крепко досталось. Как только переговорил я с ним на палубе и послал он меня матом, я дёрнулся, ушёл. И вот в кормовой надстройке открываю я дверь. Вдруг свет вырубается. И получаю я в челюсть так, что искры из глаз полетели. Избили братцы-матросики. Но дня три в каюте провалялся – и всё нормально. Правда, как уже потом на берегу выяснилось, всё-таки они мой сопливый возраст зачли. Пожалели...
История эта имела продолжение. После случившейся трагедии дошли мы до Бристольского залива. Ловля там прошла спокойно. На обратном пути заходим в порт Петропавловск-Камчатский. В карманах у нас уже что-то шуршало, и ребята пошли в ресторан. А я припозднился немного, отстал от прочих. Поднимаюсь по лестнице, а ресторан битком набит. Много моряков там было из Дальневосточного пароходства, из других. Смотрю – четверо ребят наших сидят, зовут: "Сань! Давай к нам! Иди сюда...". И один наш – а кулаки у него здоровые – говорит мне за столом: "Вот, Сань, мы тебя тогда приложили. Вот этими руками обрабатывали. Это от меня ты в челюсть получил. Но согласись, что ты закон нарушил. Хоть и по наивности, но нарушил". Разумеется, я согласился. "Хотя ты парень-то нормальный, – говорит. – Так что, если захочешь, то можешь сейчас ответить. При всех моряках врежь нам худосочной своей ручонкой по челюстям: не обидимся. Ну, боль-то свою вымести как-нибудь... А если не хочешь, давай выпьем – да и всё".
А чего я буду счёты сводить, если сам же был виноват? И тогда они сказали: "Ладно. Прости нас. Выпьем – и концы в воду". И я сказал: "Конечно. Давай..." И вот, напился я сильно, в первый раз. И меня волоком на судно притащили; в жизни не забуду. Положили в каюте. Проходит время какое-то: то ли полчаса, то ли час – не помню. Открывается моя каюта. Входит боцман: батяня. Поднимает одной рукой мою голову. И другой как влепит!.. Опять искры из глаз.
На другой день входит: "Ну, как, Саньк? Оклемался?". И я, с фингалом, потеряный: "За что?! Ну, от ребят я получил – там понятно всё. А ты-то за что меня, бать?". И вот что он мне сказал: "...Хороший ты парень, Сань. Но запомни ты закон моря: знай, с кем пить, когда и сколько. Не запомнишь сдохнешь!.." Вот и запомнил я на всю жизнь. Поэтому до сих пор у меня норма есть. И никогда не сопьётся тот, кто знает: с кем пить, когда и сколько. Вовремя мне эту науку преподали.
И ещё там случай был. Занесло к нам мужика одного на судно – первым рейсом шёл. По натуре он такой был... – шестерил. И мы через льды шли у Беренгова моря, а там тюлени. И хлопнул он из ружья с борта – мать у тюленёнка убил. А тюленёнок маленький, белый, глаза чёрные, плачет. Его на борт притащили... И как вся команда против этого мужика поднялась! Видел я их глаза. А был в их глазах немой укор: "Как же ты мог выстрелить, скотина?! Он же без матери пропадёт!".
И понял я тогда: не жить этому мужику среди моряков. Да и он понял, что будет изгоем среди всех – списался на берег, с повреждением почек. Хорошо с ним "побеседовали".
Плохие люди редко выживают в море. Потому что судно – это замкнутое пространство. Там человек с мелкой душонкой остаётся один на один с самим собой и редко находит себе подобных. И если на земле он может отыскать подонков, похожих на себя и как-то приспособиться, то в море он весь на виду. Море раздевает человека, обнажает его суть. Для мерзавцев это часто плохо кончается.
И было там ещё удивительное ощущение себя в природе. Сидишь после вахты на корме, и вокруг тебя – океан. Тихий. Это он с виду – тихий. Но какая же мощь просыпается в нём во время шторма! Я, слабый человек, мальчишка, становился частью этой мощной, безудержной, грохочущей, разыгравшейся стихии – привязывал себя канатом к борту судна, чтобы не смыло волной. И ощущение беспредельной, грозной, могучей силы, бушующей в природе передавалось мне. Когда видишь, как волна с десятиэтажный дом надвигается на тебя. И корабль вместе с тобой взмывает на гребень этой волны, и падает с гребня – в пропасть. Тебя поднимает, возносит к небу, бросает, окатывает тебя эта встречная волна с головы до ног! Набираешь воздуха в грудь – и какие-то мгновения ты под водой. И когда тебя бросает из одной стихии – водной, в другую – в воздушную, вверх – какое же это божественное ощущение! Такое омовение души происходит, будто всякий раз ты заново рождаешься и с каждой волной становишься сильнее. И всё по-разному каждый раз: килевая качка, бортовая качка. И – ветер в полной силе!
Много открывалось там запредельной красоты, никогда не повторяющейся: иногда мрачной, иногда светлой, кроткой, но всегда – новой... Солнце сильное, ветер, волна. И волна – целая водяная огромная гора – бъёт о борт, а верхушку её срывает ветром, швыряет на палубу. И миллиарды жемчужин, светящихся, сияющих, всю палубу осыпают – вся она в жемчугах сияет! И всё это перекатывается, движется, качается, переливается. И опять корабль взлетает. И опять верхушка новой волны сорвалась, обрушилась на палубу. И бабах! – рассыпалось всё, раскатилось. Всё – огромная дышащая стихия, грозная, прекрасная, всё – в сиянии солнца и брызг. Я просто по-мальчишески обалдевал от этого: такой это был великий восторг! ...И велико было благоговение перед стихией, почтение к красоте её и силе. Ни с чем это несравнимо...
Или выходишь вечером на палубу в штиль – всё совсем другое уже, другая совсем красота вокруг. Длинная светящаяся дорожка, похожая на лунную, тянется от винта и уходит за горизонт, в небо: планктон в ночи светится поднимается винтом и фосфорицирует. И когда это при полной луне, смотреть на такую красоту можно бесконечно... Не случайно, видно, человека тянет к природным стихиям – к огромной воде, к большому огню.
Я вообще фантастически влюбляюсь в то, к чему прикасаюсь. А тут, на судне, всё было дорого – к этому лежала душа!.. Начав с машинного отделения, я, надо сказать, сделал очень быстро корабельную карьеру – через год из машинного отделения перешёл в электрики и вахту стоял уже в ЦПУ. Это – центральный пост управления, где много света, приборов и где мало шума. И мне предрекали большое будущее, связанное с морем, флотом. У меня на руках вскоре было направление в Высшее мореходное училище. Но тут случилось несчастье: в Охотском море мы попали в десятибалльный шторм. Большое было обледенение. Много ребят, моих товарищей, тогда погибло. Очень много... Семьдесят с лишком человек легло на дно. Навсегда.
Обледенение – это страшная штука. Волна, захлёстывающая палубу, тут же застывает. Сейнера уходили кверху килем из-за ледовых наростов на палубе. Корабль покрывается льдом, тяжелеет, оседает, идёт ко дну. Рубит и колет этот лёд вся команда, ночь ли – день ли... Привязывали себя, чтобы не сорвало волной за борт, и долбили, сбивали лёд без отдыха, без сна. А его становится больше и больше с каждой новой волной... Судно, на котором был я, выдержало. Но четыре сейнера на дно ушло. С невероятным трудом удалось нам выстоять, выбраться из ледяных оков.