355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Эткинд » Внутренняя колонизация. Имперский опыт России » Текст книги (страница 6)
Внутренняя колонизация. Имперский опыт России
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:13

Текст книги "Внутренняя колонизация. Имперский опыт России"


Автор книги: Александр Эткинд


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Ключевский и современность

Десятилетия спустя Василий Ключевский повторил девиз своего учителя Соловьева, пересмотрев его в одном важном отношении: «История России есть история страны, которая колонизуется… То падая, то поднимаясь, это вековое движение продолжается до наших дней» (1956: 1/31). Если для Соловьева колонизация России началась в древности и закончилась в Средние века, то у Ключевского она продолжалась и далее, захватывая современность. Перерабатывая свой труд в 1907 году, он добавил длинный фрагмент о переселениях в Сибирь, Среднюю Азию и на Дальний Восток. Пользуясь новыми железными дорогами, эти массовые переселения в начале XX века организовывала империя. Ключевский считал их новейшей формой все того же «векового движения» российской колонизации. Других значительных правок в новое издание «Курса Российской истории» Ключевский не внес: переселения оказались единственным фактом современности, достойным упоминания в учебнике истории. Таким образом, Ключевский применял идею колонизации ко всему длинному времени российской истории, от первых ее шагов до начала XX века. Будучи самым влиятельным российским историком, Ключевский утверждал, что «колонизация страны была основным фактом нашей истории» и что привычные периоды российской истории – на деле «главные моменты колонизации» (1956: 1 /31–32). Повторяя и видоизменяя формулу Соловьева о России как стране, «которая колонизуется», Ключевский стремился расширить понятие колонизации, довести его до современности и усилить его критический характер. То было личным достижением Ключевского, хотя здесь можно усмотреть и влияние Щапова или их общего учителя, Ешевского.

Говоря о древних славянах, Соловьев дал определение национального характера, которое потом часто применяли к русским:

От такой расходчивости, расплывчатости, привычки уходить при первом неудобстве происходила полуоседлость, отсутствие привязанности к одному месту, что ослабляло нравственную сосредоточенность, приучало к исканию легкого труда, к безрасчетливости, какой-то межеумочной жизни, кжизни день за день (1988: 2/631; см. также: Bassin 1993: 500; Sunderland 2004: 171).

Ссылаясь на этот портрет, Ключевский доказывал, что эти нелестные характеристики «русского характера» возникли именно как следствие колонизации – ситуации «гостя в собственной стране», и часто нежеланного гостя. В этом виден критический потенциал идеи российской колонизации, который осознавали, хотя и не вполне развили, ее отцы-основате-ли. Именно как «своеобразное отношение населения к стране», утверждал Ключевский, колонизация действовала «в нашей истории целые века» и действует «поныне». В колонизации Ключевский видел «основное условие», которое вызывало «своим изменением… смену форм общежития» в российской истории.

У самоприменимых суждений особенная логика. Если X делает Y с Z, как, например, в утверждении «Британия колонизовала Индию», это подразумевает, что X и Z уже существовали до того, как произошло действие Y. Но такая прямолинейная логика не работает в случае российской колонизации, потому что, как утверждали Соловьев и Ключевский, в ходе колонизации Россия создала саму себя. В их формуле «Россия колонизовала саму себя», X сделало Y с X. До Y не было X, и нет Z, которое изначально отличалось бы от X. Все они возникли одновременно. Как писал Ключевский, «область колонизации» в России «расширялась вместе с государственной ее территорией». Поскольку колонизованные области не сохраняли особый статус, а поглощались государством, в России нет причины различать колонии и метрополию. По мере того как расширялось государство, Россия колонизовала не только вновь освоенные территории, но и саму себя. Более того, центральные территории неоднократно подвергались процессу колонизации.

История России не есть история страны, которая колонизует, и она не есть история страны, которую колонизуют. «История России есть история страны, которая колонизуется». Спокойный, академический повтор в начале этой формулы никак не готовит к ее парадоксальной, деконструктивной концовке.

Однако формула устоялась и, более того, стала каноном. На деле и повтор в начале формулы («История России есть история страны») не тавтология. Соловьев и Ключевский предупреждают читателя, что в данном случае они говорят о России как о стране, а не как о народе, государстве или империи. В русском, как и во многих других языках, слово «страна» стоит между географической «землей» и политической «нацией». Именно это слово и было нужно историкам. Они не могли передать свою мысль без риторического повтора, потому что альтернативное определение (например, «История России состояла в колонизации самой себя») предполагало бы, что Россия существовала до этой самоколонизации. Но их замысел состоял в описании того циклического, рефлексивного или возвратного процесса, который создал и продолжает создавать Россию, осуществляющую этот самый процесс. Отполированная многократным употреблением, эта формула не могла выглядеть по-другому. Потому ее и повторяли, как мем.


Школа колонизации

Последователи Ключевского различали разные способы колонизации России: «свободную колонизацию», которую вели частные люди – беглые крепостные, солдаты-дезертиры, гонимые сектанты; «военную колонизацию», ставшую результатом военных кампаний, от взятия Новгорода и Казани до операций на Кавказе, в Средней Азии, на Амуре; «монастырскую колонизацию», сосредоточенную вокруг крупных православных обителей, которые владели тысячами крепостных, вели торговлю и создавали фактории; и «казацкую колонизацию», которая осуществлялась сословием, созданным империей специально для задач внешней колонизации и пограничной службы (но по мере продвижения границ на восток, превращавшегося в касту, неспособную к внутренней колонизации). Историки рассказывали о том, как пути России на восток были проложены промышленниками, благословлены монахами, укреплены казаками и культивированы поселенцами. Цель школы Ключевского была в том, чтобы создать систематизированный и взвешенный обзор этих событий, выявляя цивилизационную миссию России на просторах Евразии. Верные делу русского национализма, ученики Ключевского склонны были недооценивать массовое насилие, которое несли с собой такие формы колонизации. Хотя именно местное сопротивление и колониальное насилие сделали необходимым все эти частоколы, стены и башни острогов, кремлей и монастырей, развитие которых было детально описано школой Ключевского, чувствительность к такому насилию и сострадание к его жертвам пришли с новым поколением историков, переживших российскую революцию. Став ее участниками, многие из них были арестованы или эмигрировали, но самые удачливые продолжали писать.

Ученик Ключевского, Павел Милюков, десятилетиями соединял историю с политикой. В молодости он успел принять участие в военных действиях на Кавказе (1877), а став преподавателем Московского университета, был уволен и осужден за политическую деятельность в столице (1895). С победой революции в феврале 1917-го он стал министром революционного правительства, а после большевистского переворота принял участие в Гражданской войне. Потом он многие годы играл роль политического лидера антисоветской эмиграции. В своем многотомном курсе российской истории Милюков лучше своих предшественников показал масштаб насилия, которого требовал процесс колонизации. Соединяя историческую традицию, полученную им от его предшественников, от Шлёцера до Ключевского, со столь же сильной этнографической традицией, развивавшейся от Гердера до Щапова, Милюков представил детальное исследование народов, которые были ассимилированы или уничтожены русскими в процессе их колонизации. Соединяя источники из государственных архивов с записками путешественников и солдат, а также с местными легендами, фольклором, названиями рек и селений, он восстанавливал имена исчезнувших народов, наносил их на географическую карту и пытался вернуть в историю. Для Милюкова это были и долг исторической памяти, и форма сопротивления режиму, творившему новое насилие в России. Понятие колонизации играло центральную роль в работах Милюкова. В статье, написанной им для Российской энциклопедии как раз в год его ареста говорится: «Колонизация России русским племенем совершалась на всем протяжении русской истории и составляет одну из самых характерных черт ее» (1895: 740).

Учеником Ключевского был и Михаил Покровский, который взял на себя непростую задачу подвергнуть ревизии наследие имперской историографии, приспособляя его к новым условиям, созданным большевиками, к которым принадлежал и он сам. Среди других своих идей он ценил «ересь», уподоблявшую развитие российской политэкономии «колониальной системе», как ее изображал Маркс в первом томе «Капитала». Скорее критик и полемист, нежели теоретик или архивный историк, Покровский видел в любом историческом сочинении кривое зеркало идеологии, подлежащей толкованию с марксистских позиций. Посвятив много язвительных страниц критике русских либеральных историков, Покровский подчеркивал влияние на них гонимого Щапова, считая учеником этого «материалиста» и самого Ключевского. Империя Романовых, писал Покровский, всегда оставалась «колониальной державой наиболее примитивного типа», а потому требовала экстенсивного развития на восток; так он объяснял войны на восточных рубежах империи. Сибирь, Кавказ, Средняя Азия – «громадный восточный пузырь, тяжелым грузом висевший на русском народном хозяйстве» (недавняя книга о Сибири [Hill, Gaddy, 2003] буквально повторяет этот образ). До тех пор пока у империи была возможность экстенсивного развития, она могла избегать социальных реформ и технического прогресса, поэтому именно «в колонизаторской деятельности Романовых» состоит причина российской отсталости (Покровский 1933: 248). Идеи Покровского о сущностном различии между двумя видами капитала, торговым и промышленным, давно устарели, но в его обличениях российской колонизации узнали бы свои идеи многие постколониальные историки, родившиеся столетием позже. Больше интересовавшийся историей международных отношений, чем социальными изменениями в России, Покровский писал и о попытках западных держав колонизовать Россию через систему банковского кредита. Занимаясь процессами внешней колонизации, он не воспользовался возможностями, которые мог бы ему дать марксистский анализ внутренней колонизации имперских пространств; а ведь на эти возможности прямо указывал Ленин (см. главу 1). Вступив в азартную полемику с Троцким и, кажется, снискав в ней симпатии молодых историков-коммунистов (см. главу 4), Покровский не знал, что после смерти подвергнется нелепой, но разрушительной критике Сталина. У меня нет сомнений, что основанием для кампании 1938 года, в которой школа Покровского объявлялась «базой шпионов, вредителей и террористов», были вполне реальные различия между агрессивным сталинским империализмом и освободительными, деколонизаторски-ми идеалами ранних лет революции. От них, именно как от идеалов, не должно было остаться и следа.

Дожив до начала деколонизации и пережив трагический опыт революции, коллективизации и террора, ученики Ключевского по-новому понимали политический смысл своей работы. Самый видный из них, Матвей Любавский, до 1917 года был ректором Императорского Московского университета. Он остался в России и был арестован в 1930 году по так называемому «делу историков», так что свою последнюю книгу, «Обзор истории русской колонизации», Любавский написал в политической ссылке в Башкирии. В ней он еще раз повторил мысль, что «русская история есть в сущности история непрерывно колонизующей страны». Вместо возвратной формы, которую использовали его предшественники, он применил более простую конструкцию: «непрерывно колонизующей» вместо «колонизующей саму себя». Изменение небольшое, но существенное: оно вполне соответствует концепции Любавского, выявлявшей значение внешней колонизации в формировании Российского государства (Любавский 1986). Доведя свое исследование до конца XIX века, Любавский включил в него и главу о колонизации балтийских земель. Он, наверно, видел иронию истории в том, что книга о колонизации заканчивалась главой о территории, на которой была возведена столица империи. Грустная ирония была и в том, что ведущий московский историк создал свою главную книгу в Башкирии – одной из тех колонизованных областей, о которых писал. Книга осталась в рукописи, но уцелела и была опубликована полстолетия спустя.

Более молодой ученый Евгений Тарле, тоже арестованный по «делу историков», был вскоре выпущен на свободу и стал крупнейшим советским историком. Он написал свой главный труд (Тарле 1965) о европейском колониализме, высшем проявлении империализма, которому непоследовательно противодействовала Российская империя и последовательно – Советский Союз. Сочувственная к Третьему миру бывших колоний и критическая к Первому миру империализма, эта книга советского историка оставляла не заполненной ту же гигантскую лакуну, что и книги Саида, а потом и постколониальные исследования, – Второй мир. Океанская разница между Покровским, Любавским и Тарле – их трудами в той же мере, что и их судьбами, – иллюстрирует диапазон интерпретаций центрального для них понятия, колонизации, и общего наследия, школы Ключевского (Эткинд 2002).

В поздний имперский период школа колонизации доминировала в российской историографии. Из лекций ее идеи и понятия перешли в учебники, оттуда в энциклопедии. Российские историки написали подробные труды о том, как Россия захватила Сибирь, Крым, Финляндию, Польшу или Украину. Однако эти территории они редко называли российскими колониями, предпочитая в целом говорить о России как «стране, которая колонизуется». Примечательным исключением в этом отношении является еще один политический ссыльный, Николай Ядринцев, чья книга «Сибирь как колония» (2003, первое издание – 1882) стала замечательным примером критической, антиимперской истории. Первое в украинской литературе упоминание того, что Украина являлась российской колонией, принадлежит к 1911 году (Velychenko 2012). Но труды Щапова и Ядринцева не вошли в основное русло российской историографии. Говоря, что Россия колонизовала саму себя, Соловьев и Ключевский не отрицали завоевания Сибири, Кавказа или Польши, но и не протестовали против них. На академическом языке, однако, их формулы критиковали специфический характер Российской империи: «По мере расширения территории вместе с ростом внешней силы народа все более стеснялась его внутренняя свобода», – писал Ключевский (1956: 3/8). «Государство пухло, а народ хирел» (1956: 3/12), – писал он, обобщая эту ситуацию законом обратного соотношения между имперским пространством и внутренней свободой. Все это вкладывалось в короткую и повторяющуюся формулу «страны, которая колонизуется».

Соединив субъект и объект, идея самоколонизации дала русским историкам сложный и парадоксальный, но полезный язык. Дискурс самоколонизации составил всего лишь один из периодов в российской историографии, хотя господствовал он долго и оказался живуч. Работая в эпоху колониальных империй и занимаясь страной, которая соперничала с этими империями, ведущие российские историки считали язык колонизации нужным и подходящим для своих исследований России. Тем не менее они радикально переосмыслили западную идею колонизации. Во-первых, школа Соловьева – Ключевского поняла колонизацию как процесс внутренний и направленный на самого субъекта, а не только как внешний процесс, направленный на далекий и чуждый объект. Во-вторых, историки этой школы амбивалентно осуждали и одобряли процессы колонизации, что отличается от критической традиции британской и французской историографии и особенно от идеологизированного постколониального подхода. В XIX веке российские историки не обязательно придавали «колониальной» терминологии критический смысл. Даже ссыльный Щапов восхищался героизмом тех, кто колонизовал огромную страну, но осуждал массовые убийства, ими же осуществленные. Когда Милюков, самый смелый критик российской колонизации, стал министром иностранных дел, он превратился в «ястреба», для которого целью Первой мировой войны было завоевать для России Константинополь. И все же на столетнем пространстве русской историографии, от Погодина и Соловьева до Милюкова и Лю-бавского, заметна постколониальная динамика: имперское самовосхваление колонизационных процессов становилось все менее актуальным, а обращение к памяти колонизованных, ассимилированных или уничтоженных народов, наоборот, вызывало все больший интерес у историков.

С разгромом Покровского советские историки отказались от идеи, что дискурс колонизации приложим к российской истории: он не соответствовал классовому подходу и идее союза социалистических республик. В России конца XIX века колонизация могла считаться прогрессивным явлением, но в Советском Союзе ее стали воспринимать как реакционный процесс, который именно поэтому имеет мало общего с отечественной историей. Биограф Ключевского считала его концепцию российской колонизации одной из самых слабых идей своего учителя (Нечкина 1974: 427). Но парадигма колонизации продолжала жить в работах почти забытой школы политической географии, во главе которой стоял Вениамин Семенов-Тян-Шанский (1915; Полян 2001). Советское освоение Арктики продолжалось под именем колонизации, к чему приложили руку некоторые историки школы Ключевского (Очерки 1922; Holquist 2010а). Закономерным образом колониальная терминология совсем исчезла из официального дискурса в начале 1930-х, когда советское правительство вело самую массовую колонизацию России самыми жестокими в ее истории методами – коллективизацией и ГУЛАГом.

Историки школы колонизации не специализировались на критике имперских устремлений России. Их историографическая традиция носила светский, либеральный и националистический характер. Как и российские монархи, эти историки участвовали в глобальном процессе «обмена знаниями между империями» (Stoler 2009: 39), соединявшем Российскую и другие империи отношениями выборочного и иногда взаимного подражания. Записные книжки Ключевского, признанного лидера российской исторической науки, поражают читателя политическим отчаянием, которое глубже спрятано в его курсе лекций: «В Европе царей Р[оссия] могла иметь силу, даже решающую; в Европе народов она – толстое бревно, прибиваемое к берегу потоком» (Ключевский 2001: 406). Со середины XIX до начала XX века историки трех поколений, чьи идеи и учебники составили основу российской историографии, мало в чем соглашались между собой. Но была одна формула, которую они согласно повторяли друг за другом: «Россия – это страна, которая колонизуется».

Глава 5
Баррели меха

Историки пишут от прошлого к настоящему, но мыслят от настоящего к прошлому. В XXI веке у России есть достижения и есть проблемы. Как и многие другие, я считаю, что зависимость России от экспорта нефти и газа стала источником и первых, и последних (см., например: Ross 2001, 2012; Friedman 2006; Goldman 2008; Gelman, Marganiya 2010). Соединяя новейшие идеи институциональной политэкономии с забытыми интуициями Афанасия Щапова, в этой главе я хочу показать, что ресурсная зависимость существовала в России задолго до нефти и газа и что эта зависимость сформировала саму ситуацию внутренней колонизации.


Protego ergo obligo

Представим себе страну, в которой есть какой-то ценный ресурс, например редкий металл, и нигде больше на всей земле этого металла нет. Цена на этот металл будет мало зависеть от труда, затраченного на его добычу. Цена на него будет зависеть от спроса, который формируется далеко за границей этой страны, и вообще за границами понимания. В такой стране не будет работать многое, чему учит классическая политэкономия, например трудовая теория стоимости. Государство здесь не будет зависеть от налогообложения; наоборот, население такого государства будет зависеть от перераспределения доходов, полученных монопольной торговлей данным ресурсом. У такого государства будет, наверно, множество врагов, а значит, возникнут серьезные издержки, связанные с безопасностью. Вместо обычных институтов налогообложения, решения конфликтов и политического представительства, в ресурсозависимом государстве сложится аппарат безопасности, необходимый для защиты транспортных путей и финансовых потоков, и появится административная система, которая перераспределяет материальные блага, оставляя себе нужную долю.

Политические философы всегда знали, что те, кто обеспечивает безопасность собственников, склонны захватывать контроль над их собственностью. «Protego ergo obligo – это cogito ergo sum государства», – писал Карл Шмитт (Schmitt 1976: 56; см. также: Bates 2011). В нашем гипотетическом случае это означает, что группа, торгующая ресурсом, и группа, которая защищает государство, сливаются до неразличимости. Кроме классической монополии на легитимное насилие, как ее определял Макс Вебер, в таком государстве складывается монополия на легитимные ресурсы. Такую двойную монополию можно сравнить с лентой Мёбиуса: одна сторона управляет ресурсами, другая – безопасностью, и обе незаметно переходят друг в друга (Etkind 2009).

Представим еще, что исторически сложилось так, что государство контролирует гораздо больше территории, чем та, на которой добывается ресурс, и населения там гораздо больше, чем нужно для его добычи. Возникают два класса граждан: небольшая элита, которая добывает, защищает и торгует ценным ресурсом, и все прочие, чье существование зависит от перераспределенной ренты с этой торговли. Такая ситуация создает жесткую структуру, похожую на кастовую. Государство полностью зависит от первой группы; более того, эти незаменимые люди и являются государством. Но оно не обязательно игнорирует остальной народ; из опасений восстания или для поддержки нужной демографии государство предоставляет народу безопасность и другие блага, оставшиеся после удовлетворения собственных потребностей государства. Человеческий капитал тут избыточен; не он определяет богатство государства. Наоборот, в ресурсозависимой стране государство оказывается благотворителем, а население становится предметом его неусыпной филантропии.

В соседней стране, которую я назову трудозависимой, богатство нации создается трудом граждан. Тут нет другого источника благосостояния, чем конкурентоспособная работа населения. В этой экономике действует старая аксиома: стоимость создается трудом. Государство облагает этот труд налогом и не имеет других источников дохода. Тут не только граждане заинтересованы в своем образовании и здоровье, но и государство, поскольку чем лучше работают граждане, тем больше они платят налогов. Но вот эти счастливые граждане обнаруживают, что рост их экономики зависит от ресурса, которого у них нет. Чем больше этого ресурса они приобретают у соседа, тем выше его цена. Так труд становится все дешевле относительно ресурса, и оба государства оказываются ресурсозависимыми. Теперь ничто не изменит эту зависимость, пока привычные к творческому труду люди не сосредоточат свою деятельность на том, чтобы заменить дефицитный ресурс каким-то другим, который имеют в изобилии.

С нефтью этого еще не произошло. Но несколько столетий назад вся наша история в самой полной и выразительной форме развернулась с другим ценным ресурсом.


Дивное чудо

Одна запись «Повести временных лет», датированная 1096 годом, живо рассказывает о давнем ресурсном проклятии:

Дивное чудо мы нашли, о котором не слыхивали раньше… есть горы, упирающиеся в луку морскую, высотою как до неба, и в горах тех стоит крик великий и говор, и кто-то сечет гору, желая высечься из нее… И не понять языка их, но показывают на железо и делают знаки руками, прося железа, и если кто даст им нож ли, или секиру, они в обмен дают меха (1950: 369).

Эти люди, народ югра, были нечисты, рассказывает «Повесть», и потому Александр Македонский с Божьей помощью запер их в горах Северного Урала. Они выйдут на свободу, когда придет конец света, до тех же пор их участь – торговать пушниной в обмен на железо. Летописец воображает их торговой машиной, не имеющими дара речи недолюдьми. Не говорят они потому, что для их промысла язык не нужен. Для новгородцев не было другого смысла ездить в Югру, кроме как за пушниной.

Если не считать упоминания об Александре Македонском, этот рассказ недалек от истины. В поисках пушнины потомки Рюрика колонизовали огромные экзотические просторы Севера, которые арабские путешественники называли «страной тьмы» (Slezkine 1994; Martin 2004). Используя бартер и принуждение, русские промышленники загнали народы арктического Севера в торговую систему, которая уничтожала и животных, и людей. Новгородцы думали, что такая торговля будет продолжаться до конца света, и на самом деле ее прекращение означало конец Великого Новгорода. Пушнина, составлявшая «главный экспортный товар Новгорода XIV–XV веков» (Хорошкевич 1963:121,338), требовала колонизации восточных земель. Московское государство продолжило эту колонизацию и распространило ее намного дальше, что привело к накоплению огромных богатств и уничтожению малых народов.

Пушнина была конвертируемой валютой северных стран, главной статьей их экспорта и источником дохода. В отличие от других доступных ресурсов, например древесины или зерна, «мягкая рухлядь» была легким и ценным грузом, который можно было вывозить по суше и морю, обменивая на жизненно важные товары и технологии. Именно меха были в средневековой Руси символами богатства и власти. Первым у восточных славян словом, обозначавшим денежную единицу, было «куна», куница. Символом власти московских царей стала шапка Мономаха, отороченная соболем. На изображениях московской знати мы неизменно видим шубы, шапки, опушки и оторочки, сделанные из соболя, бобра, ласки и куницы. Все это не уникально: шотландская корона была оторочена мехом горностая; для официальных портретов английские короли часто позировали в меховых мантиях; остров Манхэттен и река Гудзон осваивались голландцами ради экспорта бобровых шкур в Европу; и очень долго символом принадлежности к британской элите оставался цилиндр, сделанный из меха бобра. Но с XIV века спикер британской палаты лордов сидел и до сих пор сидит на мешке шерсти, источнике английских богатств.

Первым предметом внешней торговли новгородских купцов была серая белка, которую они собирали в качестве оброка с собственных имений. Ее били луком с тупыми стрелами, и с промыслом мог справиться любой крестьянин. На огромных территориях от Новгорода до Суздаля поставки беличьих шкур наряду с зерном зачитывались в крестьянский оброк, составляя определенную его долю, часто значительную. По мере истощения белки или (что кажется более вероятным) роста объемов экспорта новгородским отрядам приходилось двигаться в чужие земли, которые они считали ничейными, и заставлять местные племена добывать шкурки. К XVI веку экспорт белки из Новгорода приобрел масштабы, которые историк называет «грандиозными»: одна партия белки состояла из 100 тысяч шкурок, а в целом Хорошкевич (1963: 52) оценивала новгородский экспорт в полмиллиона беличьих шкурок в год. В 1391 году Лондон импортировал 350 960 беличьих шкурок. Только на один костюм для Генриха IV у лондонских скорняков ушло 12 тысяч беличьих шкурок, отнятых у диких племен за тысячи миль к востоку (Veale 1966: 20, 76). В конце XIV века для пошива нескольких парадных мантий для герцога Беррийского, сына французского короля Иоанна, было закуплено 10 тысяч шкур куницы. Средневековые моды на дорогие меха менялись, но беличий мех, дешевый и легкий, в основном был товаром массового спроса. В течение трех веков он устойчиво лидировал в новгородском экспорте; другие меха (горностай, бобер, соболь, лиса, ласка) ценились гораздо выше, но по объемам не составляли конкуренции белке. После нее вторым по значению экспортным товаром торговой республики был воск. В соответствии с логикой колониальной эксплуатации скорняжный промысел – обработка шкур и пошив из них готовых товаров – в Новгороде не развивался. Ему активно препятствовали покупатели-монополисты, немецкие купцы, так что скорняки работали только на местный рынок.

Торговля пушниной была одним из главных занятий Ганзейского союза. В эту торгово-политическую лигу входил и Новгород, где был основан «немецкий двор», крупная фактория со складами и причалами. После покупки и сортировки меха немцы перевязывали шкурки, а связки упаковывали в бочки. Весной эти баррели меха переправляли путем Рюрика, по Волхову через северные озера в Неву и дальше по Балтийскому морю в Любек и Бремен, откуда русский мех доставлялся дальше – в Лондон, Париж, Флоренцию. В обмен русские «гости» получали серебро, оружие, ткани, соль и вино, которыми торговали в Новгороде и сопредельных княжествах; они импортировали также пиво, сельдь и цветные металлы, а когда в городе случался голод, и зерно. Пушной промысел обеспечивал значительную часть серебра, которое было необходимо торговой республике для оплаты наемников и выплаты дани татарскому хану. Ему, впрочем, платили также и мехом.

До конца XV века белок добывали не только под Новгородом, но и под Устюгом, Суздалем, вокруг Онеги и Белого озера; тогда и бобров ловили около Москвы (Хорошкевич 1963; Павлов 1972: 57, 67). Под Новгородом массовый промысел белки организовывали сами землевладельцы – бояре и монастыри, которые сбывали шкуры через посредников-купцов. Но охота смещалась к востоку, и купцы сами отправлялись туда с вооруженными отрядами, собирая дань с югорских племен. В этом промысле состоял механизм возвышения новгородского купечества, которое стало необычно сильной, вооруженной корпорацией, независимой от родовой аристократии и имевшей свои, торговые представления о мире и власти. В поисках пушнины новгородские отряды исследовали обширные земли, лежавшие далеко на восток и север, вплоть до Белого моря, Уральских гор и Западной Сибири. Промысел был опасен: в 1445 году племена Югры нанесли поражение трехтысячному отряду новгородцев (Хорошкевич 1963, 52).

Хотя Россия не была монопольным поставщиком пушнины, с обезлесением Европы этот источник становился все более важным. В конце XIV века почти весь мех ввозился в Лондон ганзейскими купцами, большая часть – из Новгорода. Но в XV веке Лондон стал импортировать меньше пушнины. Одни авторы объясняют это сменой западной моды, другие говорят об оскудении русских лесов. Трудно, однако, поверить в то, что вездесущую белку можно было выбить на огромном пространстве от Новгорода до Урала; к тому же ничто не мешало новгородцам продвигаться дальше на восток, если бы это сулило выгоду. Вероятное объяснение кризиса новгородского экспорта в том, что белка была товаром массового потребления и в этом качестве не могла выдержать конкуренции с овечьей шерстью, товаром надвигавшейся промышленной революции. Хотя ресурсозависимое государство больше всего боится истощения сырья, его кризисы чаще происходит из-за падения спроса на него, вызванного новыми технологиями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю