Текст книги "Я молнию у неба взял..."
Автор книги: Александр Чижевский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
НА ПУТИ К ЦЕЛИ
В 1920 году я вновь получил письмо от профессора Сванте Аррениуса, которое очень взволновало меня. Это был второй добрый отзыв о моих работах. В своем письме он не только приглашал меня к себе для совместной работы и тем самым косвенно признавал мой приоритет в ионизации, но и писал, что экспериментально доказанный факт биологического действия ионов воздуха имеет важное значение для науки вообще. Таков был смысл письма шведского ученого, и это принесло мне большое удовлетворение. Ведь мне пришлось перенести немало насмешек и много трудностей на пути исследований. Письмо знаменитого ученого было тем попутным ветром, который впервые подул в сторону этих работ.
Это письмо я принес моему доброму знакомому и учителю профессору Московского университета А. О. Бакинскому. Алексей Осипович посоветовался с другим моим знакомым физиком – профессором Владимиром Константиновичем Аркадьевым, и мы втроем отправились на Миуссы к академику Петру Петровичу Лазареву за советом, так как профессору Бачинскому было известно, что П. П. Лазарев состоял в переписке с Аррениусом.
Петр Петрович Лазарев был среднего роста, упитанный, «кругленький», но не толстый. Он носил рыжеватую бородку и такие же усы, и на его лице всегда лежали большие красноватые пятна. Маленький нос и светлые брови довершали его облик. Но глаза так умно и ярко сверкали из–за очков, что это сразу привлекало к нему внимание. Быстрый, решительный, энергичный, он поражал своей огромной эрудицией и умел крепко держать внимание своих слушателей на необходимой высоте. Логика его выводов была безупречной, и он имел мало конкурентов у доски, на которой выстукивал мелом схемы опытов или решал дифференциальные уравнения.
Необычайная энергия его была всем известна. Он руководил Институтом биофизики Наркомздрава РСФСР, состоял профессором в ряде высших учебных заведений и был академиком с 1917 года. Он был автором многочисленных экспериментальных исследований и ряда фундаментальных трудов, получивших одобрение мировых авторитетов.
Со стороны Петра Петровича в течение ряда лет я встречал поддержку моих исследований и внимательное отношение. Он всегда с исключительной тщательностью прочитывал мои экспериментальные работы, иногда делал исправления или требовал более глубокой проработки того или иного вопроса. «Это, – говорил он, – надо повторить еще раз!» Я никогда не встречал в нем безразличного отношения, даже тогда, когда он был чрезмерно занят. Он приглашал меня с собой в лабораторию, и я мог многократно убедиться в исключительной строгости как в постановке опыта, так и в выводах из него. Сколько часов я провел в лабораторной комнате, наблюдая, как Петр Петрович с сотрудниками работает над изучением того или иного вопроса! В течение некоторого времени я также сверхштатно работал в Институте биофизики на Миуссах, но это уже было в 1922 году. Здесь я познакомился с Н. К. Щедро, Т. К. Молодых, С. И. Вавиловым, Б. В. Ильиным, В. В. Шулейкиным и другими научными сотрудниками. Несколько раз я бывал в комнате–музее П. Н. Лебедева и любовался его изысканными приборами для изучения давления света и неоконченными приборами по изучению магнетизма. Объяснения давала родная сестра Петра Николаевича Лебедева – Александра Николаевна Лебедева. Трогательно, бережно, с любовью охранялись эти реликвии замечательного русского физика под эгидой Петра Петровича.
Дня через два после нашего визита к П. П. Лазареву я был принят Алексеем Максимовичем Горьким, который в то время жил в доме по Машкову переулку. А. М. Горький знал меня еще с осени 1918 года, когда я несколько месяцев жил на углу Ленивки и набережной в семье Куракиных, где находился музей картин и редчайших часов и где бывал Алексей Максимович. По–видимому, я был принят А. М. Горьким благодаря телефонному звонку Лазарева и воспоминаниям о картинах Куракиных, о чем ему Петр Петрович также напомнил.
Пройдя по коридору, сплошь заставленному картинами без багета, я вошел в столовую, где меня встретил Алексей Максимович, предложил мне сесть и пододвинул коробку английских сигарет. «Курите», – сказал Горький и взял протянутые мною письма. Прочтя письмо шведского ученого, имя которого было хорошо известно Алексею Максимовичу, он сказал:
– Ну, что ж, дело хорошее. Раз Аррениус зовет вас к себе – надо ехать: у него есть чему поучиться, да и ваши работы его интересуют. Расскажите, в чем они заключаются.
Я вкратце рассказал Алексею Максимовичу о своих исследованиях, о действии на животных ионов воздуха и то, что можно ждать в результате этих работ. Ионы воздуха как фактор предупредительный, лечебный, даже как фактор жизни.
– Возможно, – закончил я свой рассказ, – что без некоторого количества ионов воздуха высокоогранизованная жизнь невозможна, как она невозможна без кислорода. Изучение этого вопроса – дело будущего.
– Интересно, очень интересно то, о чем вы говорите, – сказал А. М. Горький. – Если вы окажетесь правы, можно будет говорить о следующей, более высокой степени познания механизмов жизни… Я напишу письмо на имя Михаила Николаевича Покровского. Вы его, конечно, знаете? А письмо Аррениуса покажу Луначарскому и Владимиру Ильичу.
Горький сел и написал письмо М. Н. Покровскому. Передавая его мне, он сказал:
– Прошу вас зайти ко мне в это же время дня через три. Я думаю, что наши хлопоты увенчаются успехом.
Когда я через три дня пришел к Алексею Максимовичу, он встретил меня улыбкой.
– Кажется, все уладилось. Я говорил о вас с Лениным и Луначарским. Они считают, что просьбу Аррениуса следует уважить – вы должны поехать в Стокгольм на два–три года. Вот вам визитная карточка Анатолия Васильевича с его подписью. Это пропуск в Кремль. Созвонитесь с ним по телефону.
Горький, улыбаясь, пожал мне руку и проводил до дверей.
– Из Стокгольма напишите мне, – сказал он, – как вы там устроитесь, да и как идут ваши научные занятия. Пишите обязательно. До свидания.
Анатолий Васильевич Луначарский в то время жил в Кремле в одном доме с Бонч – Бруевичем. Он приглашал меня бывать у него. С одной стороны его визитной карточки значилось: «Анатолий Васильевич Луначарский», с другой: «прошу пропускать ко мне тов. А. Л. Чижевского». У А. В. Луначарского я бывал нередко и каждый раз пользовался этим своеобразным «пропуском».
Все лето этого года было весьма хлопотным. Мои молодые ноги носили меня от Анатолия Васильевича Луначарского к Георгию Васильевичу Чичерину – наркому иностранных дел, от Чичерина к Луначарскому.
Проект поездки был готов. Как раз в Бергене намечался Международный конгресс по геофизике, и молодая Советская Россия получила приглашение представить на этом конгрессе своих ученых. В Берген должны были ехать профессор А. А. Эйхенвальд и профессор П. И. Броунов, а на меня была возложена обязанность ученого секретаря советской делегации. Это было нетрудно осуществить. Лекции Александра Александровича Эйхенвальда по физике я слушал в течение трех лет (1915―1918), а иногда принимал деятельное участие в подготовке приборов к демонстрации, а потому А. А. Эйхенвальд меня хорошо знал. Анатолий Васильевич написал письмо Александру Александровичу, и тот сразу же и охотно согласился.
Но однажды в пятом часу утра у дома Ушаковых, что на Большой Пироговской, у которых я тогда жил, остановился мотоцикл с коляской, и через четверть часа я мчался в Народный комиссариат по иностранным делам. Хотя уже светало, в кабинете Г. В. Чичерина горели свечи и сам он сидел в одной рубашке с расстегнутым воротом, склонившись над бумагами.
– Здравствуйте, молодой человек, – сказал он. – Поездка вашей делегации пока отменяется.
Произошло это по независящим от нас причинам, ровно за двое суток до нашего выезда.
Выслушать Георгия Васильевича было, конечно, проще, чем перенести отказ. К путешествию в Стокгольм все было готово – и слова и дела. Я уже представлял себе лабораторию в Нобелевском или Каролинском институте с многочисленными животными, с камерами и электрическими установками для получения ионов воздуха.
Я представлял себе лыжи и коньки – я любил зимний спорт, которым у нас в те годы мало кто занимался.
Так закончилось беспокойное лето 1920 года. Я не поехал за границу – и, может быть, к лучшему. Судьба человека темна. Судьба слепа. Попав к Аррениусу, я мог бы увлечься каким–либо другим научным вопросом или этот другой вопрос мог быть мне поручен Аррениусом, а отказаться от него тоже было бы неудобно, и дело всей моей жизни – проблема воздуха – и до сих пор не была бы решена. Кто знает? Ведь могло бы быть и так…
Путь, ведущий к достижению какой–либо цели, чаще всего бывает не прямым, а сложным, зигзагообразным, иногда похожим на путь маленькой частицы, совершающей запутанное броуновское движение. Таков был и мой путь из кабинетной в экспериментальную науку. Все оказалось гораздо сложнее, чем я себе представлял. Во много раз сложнее. В один прекрасный день, дабы продолжить заниматься наукой, я должен был формально преобразиться в литератора. Хотя я был всегда неравнодушен к литературному мастерству и к тонкому искусству поэзии, я никак не мог предположить, что звучащая во мне струна должна будет проявить себя и во вне. Правда, от меня не требовали какого–либо выдающегося литературного произведения, но Анатолий Васильевич Луначарский просто порекомендовал мне зачислиться в Литературный отдел Наркомпроса и уже в качестве литературного инструктора отправиться в город Калугу.
– Кстати, – сказал он, – ваша патетическая книга «Академия поэзии» дает вам на то полное и несомненное право.
Я был несколько смущен этим комплиментом и хотел было отказаться от неожиданно свалившегося на меня предложения, но он продолжал:
– Наркомпрос не может сейчас помочь вам как ученому, так как у нас нет подходящей научной должности в Калуге, но Литературный отдел как раз посылает в разные города своих инструкторов, среди них – видных литературных деятелей, известных писателей и поэтов. И мы можем также направить вас в Калугу как литературного инструктора, а я вас снабжу всеми необходимыми документами, чтобы вы могли заниматься наукой.
И обратившись к своему секретарю Александру Николаевичу Флаксерману, сказал:
– Заготовьте, пожалуйста, необходимые письма от моего имени в Калужское губоно и в другие места. Подумайте с Александром Леонидовичем, куда еще надо написать, чтобы обеспечить условия для его научной работы в Калуге.
Мне оставалось только поблагодарить Анатолия Васильевича. На другой день с его письмом я пошел уже к заместителю заведующего Литотделом Валерию Яковлевичу Брюсову, моему знакомому по Московскому литературно–художественному кружку.
Тут придется сделать некоторое отступление в «прошлое», отойти ровно на пять лет назад. Осень 1915 года была для меня значительной не только потому, что я уже вынашивал неотступную идею об электричестве и кислороде, но и потому, что подружился со студентом юридического факультета Московского университета Георгием Ивановичем Зубовым и с кандидатом прав Алексеем Александровичем Дубенским, которые были увлечены сверхмодными формами поэзии, что, однако, не мешало им бывать и в более умеренных литературных кружках, куда они вовлекли и меня, зная мою слабость по этой части. В зимние семестры 1915―1916 годов я познакомился со многими писателями и поэтами. На первом месте среди них для меня в то время стояли Иван Алексеевич Бунин и Валерий Яковлевич Брюсов. Бунин был великим художником слова, Брюсов – виртуозом поэтической выдумки. Оба – ничем не походили друг на друга. И. А. Бунин был прост, добродушен и дружелюбен. В. Я. Брюсов – сложен, насторожен и осторожен. Оба охотно узнавали меня в студенческом сюртуке или в темном пиджаке, когда я встречался с ними в Московском литературно–художественном кружке, что на Большой Дмитровке /ныне Пушкинская улица/, или у общих знакомых. Я не рисковал задерживать их своими разговорами более того, чем это было положено правилами приличия. Поэтому я бывал немало удивлен, когда Иван Алексеевич, стихами которого я увлекался еще со времени прочтения книги «Листопад», удостаивал меня трех– или пятиминутного разговора. А однажды его брат, Юлий Алексеевич, и он пригласили меня на литературный вечер, и Иван Алексеевич любезно вручил мне визитную карточку, в которой значилось: «Иван Алексеевич Бунин. Почетный академик». Но посетить И. А. Бунина мне так и не удалось. То же я мог сказать и про Валерия Яковлевича Брюсова, который всегда угощал меня своими «домашними» папиросами, после того как я однажды похвалил аромат его табака.
– Стамболи? Месаксуди?
– Нет, это смесь, – ответил он и запомнил, что мне понравились его папиросы.
В том же 1915 году я познакомился с целой плеядой писателей и поэтов: Алексеем Николаевичем Толстым с его большой львиной шевелюрой, красавцем в поддевке Леонидом Николаевичем Андреевым, скромным Александром Ивановичем Куприным, Евгением Николаевичем Чириковым, с Игорем Северяниным и, наконец, даже с мадам Вербицкой, автором нашумевшего романа «Ключи счастья».
Как молодые писатели, так и средневозрастные сначала немало потешались над «желтой кофтой» и некоторыми формами футуризма, который уже в те годы давал себя чувствовать.
Но футуризм рос как протест против всего на свете – против монархического строя и против российского мещанства. Впрочем, кое–кто из футуристов дошел до абсурда – до звукоподражания без всякого смысла. Высоко вознеслись в то время Мариенгоф, Шершеневич, Бурлюк, Пастернак. /Мои попытки писать в модном духе ограничились несколькими стишками/.
Всех этих поэтов я знал лично, встречался в «Бродячей собаке», в «Стойле пегаса» и в «Домино», где в закулисной комнате восседали и спорили о достоинствах русской речи поэт–математик Сергей Павлович Бобров, с которым мне пришлось впоследствии часто общаться и даже сотрудничать, и литературовед Дмитрий Дмитриевич Благой. Это было время, когда Сергей Александрович Есенин ездил по Тверской на лихаче в цилиндре с белой хризантемой в петлице и Владимир Владимирович Маяковский потрясал окна РОСТА и лекционные залы не только своим остроумием, но и своим богатырским рыком. С С. А. Есениным в ближайшие годы я встречался в Лито Наркомпроса, а с В. В. Маяковским частенько обедал за одним столом в Доме Герцена на Тверском бульваре, где я столовался в течение ряда лет. Я имел возможность не только хорошо узнать этого талантливого человека, но и не раз испытать на себе его острословие.
Однажды кто–то все–таки передал Владимиру Владимировичу тетрадку моих стихов, после прочтения коих он дружески похлопал меня по плечу, сказав:
– Из вас вышел бы неплохой поэт, если бы вы меньше увлекались наукой. Поэзия и наука очень ревнивы: они не признают любовниц! И та и другая кровопийцы!
Тут Владимир Владимирович явно съехидничал: он сказал, что у меня нет жены, а есть две любовницы. И кровь мою никто не пьет, а это – плохо.
Приезжая в Калугу, я посещал местный «литературный салон» и музыкальные вечера Татьяны Федоровны Достоевской, внучатой племянницы писателя Федора Михайловича, Был знаком я и с некоторыми местными поэтами, встречался и с известным композитором Н. П. Раковым, но уже значительно позже, в Москве. С моим другом, композитором Александром Александровичем Михайловым, я также впоследствии встречался в Ленинграде, у него и у художника Бенуа.
Поэтому, когда в 1920 году определилось мое положение, а «командировку» в Калугу я мог получить только как «литературовед», я с указанием А. В. Луначарского явился к В. Я. Брюсову в Литературный отдел, помещавшийся в Гнездниковском переулке. Тут же в одной из комнат сидел и знаменитый поэт Вячеслав Иванов. В результате мне было выдано удостоверение, подписанное В. Брюсовым и В. Ивановым, где я был назван инструктором Лито и таким образом официально сопричислен к сонму литераторов… До сих пор, миновав Сциллы и Харибды жизни, в скудных остатках моего архива каким–то чудом сохранилось это удостоверение за их подписью.
Получив все необходимые документы, я зашел в кабинет к Валерию Яковлевичу. Тут он вспомнил наши прежние встречи и сказал:
– Я помню вас еще в качестве одного из распорядителей в большой аудитории Политехнического музея, когда вы в студенческом сюртуке с гвоздикой в петлице объявляли о выступлении поэтов, писателей, музыкантов и артистов. Там бывали Александр Южин – Сумбатов, Александр Спендиаров, Иван Бунин… С тех пор как все изменилось. Народ взял власть, и многие отклонились от него. Жаль, что с нами нет Бунина. Это – большой талант, и он все равно будет нашим, хотя и уехал от нас. А жаль… Сейчас, как никогда, нужны именно такие люди – и для нашего государства и для нашего языка. Его надо бережно сохранять, а его безжалостно коверкают… Появились провинциализмы, жаргонные, блатные слова. Русский язык объят пожаром, а тушить трудно. Нас мало… Даже те, кому следовало бы знать об этом, не придают значения надвигающейся катастрофе… Только Ленин нередко говорит об этом.
На другой день в Лито, Брюсов подошел ко мне, издали протягивая руку.
– А вы – калужанин? – спросил Валерий Яковлевич. – Из анкеты узнал… Калуга отличный город. Еще в 1910 году я жил в селе Белкино Боровского уезда Калужской области, у Обнинских. Прекрасная природа… Калугу все хвалили, называя «зеленым городом».
– Хотя я и не родился в Калуге, но с 1913 года живу в этом городе.
– Вы должны знать Циолковского.
– Конечно, знаю…
– Прекрасно. Расскажите же мне все о нем. Ведь это человек исключительного дарования, оригинальный мыслитель.
Я интересуюсь, – продолжал Валерий Яковлевич, – не только поэзией, но и наукой, вплоть до четвертого измерения, идеями Эйнштейна, открытием Резерфорда и Бора. Материя таит в себе неразгаданные чудеса… Что такое душа, как не материальный субстрат в особом состоянии? Но Циолковский занимается вопросами космоса, возможностью полета не только к планетам, но и к звездам… Это несказанно увлекательно и, по–видимому, будет осуществлено… Меня интересует личность Циолковского. Ведь он только учитель городской школы, а как далеко продвинул свои идеи! Многие его не признают, но это ровно ничего не значит – великих людей часто признают только после их смерти. Не в этом, конечно, дело, а в том, что он является носителем сказочной идеи о возможном полете в другие миры на ракетных кораблях. Эти идеи вдохновили меня на создание нескольких стихотворений… Читали ли вы их? По этому вопросу я говорил с некоторыми нашими физиками – они смеются над Циолковским, но принципа ракеты не отрицают. Хорошо смеется тот, кто смеется последним. К Циолковскому отношение не серьезное, но я бы написал о нем книгу, я думаю об этом, а надо бы съездить в Калугу, познакомиться, поговорить с ним.
– Отлично, Валерий Яковлевич. Приезжайте прямо к нам. У нас свой дом, вполне комфортабельный.
– Эх, если бы я мог выбрать время! Мы, писатели, несем бремя службы русскому народу, и все наши дни очень уплотнены. Но я мечтаю об этом, и тут надо торопиться. Циолковский – интереснейшая личность нашего века. Будущее поколение создаст о нем легенды. А мы обречены на бесполезную трату времени. Просто оторопь берет!.. Вот видите, как хорошо, что мы встретились с вами – это благоприятный знак!.. Я позволю себе пригласить вас к себе для рассказа о Циолковском. Надеюсь, вы не откажетесь посетить меня, – и Валерий Яковлевич вручил мне визитную карточку и на обратной стороне ее записал дни и часы возможной встречи.
Попасть запросто к знаменитому Брюсову, чей портрет кисти Врубеля украшал когда–то стены Московского литературно–художественного кружка, было для меня далеко небезынтересно. Он был большой знаменитостью: новатор, ученый–поэт, философ. Четвертое измерение! Кстати, я сам в те годы читал Эйнштейна в подлинниках и знал, что «четвертое измерение» ничего общего с мистикой или метафизикой не имело. Но многие из этой координаты времени делали бог знает что. Еще в конце прошлого века Оскар Уайльд в «Кентервильском привидении» основательно высмеял четвертое измерение. Из слов Валерия Яковлевича я понял, что под «четвертым измерением» он понимает нечто особенное – почти метафизическое, и в душе улыбнулся. И тут же решил, что к Брюсову пойду обязательно. Я поблагодарил его за приглашение.
Через два–три дня в 10 часов утра, как и было условлено, я нажал кнопку звонка двери небольшого особнячка по Первой Мещанской улице… Дверь мне открыла женщина, которая, как я потом узнал, именовалась Брониславой Матвеевной и была сестрой жены поэта. Я назвал себя. Она приложила палец к губам и шепотом сказала:
– Валерий Яковлевич сегодня в ударе, он еще не ложился спать. Писал всю ночь, пишет и сейчас. Я, право, не знаю, как и быть…
– Если так, надо отложить нашу встречу.
– Нет, нет, подождите. Я все же спрошу его: ведь он вас ждет и возможно, потому и не ложился спать. Минуточку… присядьте.
Бронислава Матвеевна ушла, а через минуту я входил в кабинет Валерия Яковлевича. Это была просторная комната, но из–за густого табачного дыма почти ничего не было видно.
– Я здесь, – сказал Валерий Яковлевич. – Прошу покорно, входите!
Я пошел на голос, пораженный столь странной картиной… Выходя из–за стола, чтобы пожать мне руку, он наткнулся на ведро, наполненное водой, в которой качались белые мундштуки выкуренных за ночь папирос… Их было вероятно более сотни. Брюсова слегка качало.
– Вы уж простите меня, я неисправимый курильщик… Вот заработался и забыл обо всем. Надо открыть форточку. Садитесь в это кресло.
Пока он открывал форточку, я успел сквозь дым рассмотреть его кабинет. Кабинет был большой, по стенам – книжные шкафы, картины, портреты. Стол завален рукописями, на стульях – тоже рукописи. Стихи… Проза… Левый ящик стола выдвинут, и в нем уложены стопки папирос. Вместо пепельницы – ведро с водой. «Не курильщик, а самоубийца», – подумал я.
– Валерий Яковлевич, ведь вы не спали, и потому наш разговор о Циолковском мы можем отложить до более благоприятного дня.
– Нет, что вы, зачем же? Я привык не спать по ночам. Лучшее время для работы – наиболее продуктивное. Никто не отрывает.
– Согласен, но тогда надо спать днем. Нельзя же не спать…
– Видите ли, у меня выработалась привычка, плохая, конечно, да и курю я много.
– Не много, а ужасно.
– В последнее время я обхожусь почти без спичек. Следующую папиросу прикуриваю от предыдущей, порочный круг! – засмеялся он.
Мне оставалось только соболезнующе покачать головой. В это время дверь открылась и показалась Бронислава Матвеевна.
– Мсье, – сказала она, – прошу вас в столовую. Валерий, вы можете уморить гостя вашим дымом! Ах, боже ты мой…
Мы прошли в столовую. Здесь я был представлен жене Валерия Яковлевича – Иоанне Матвеевне. За крепким чаем я рассказал Валерию Яковлевичу все, что знал о Константине Эдуардовиче, о его борьбе за свои идеи, о бедности семьи Циолковских, о его больших планах. Брюсова больше всего интересовал вопрос о возможности полета в космос.
– Скажите мне, Александр Леонидович, какого мнения об этом придерживаетесь лично вы?
На этот вопрос я ответил, что мое мнение не может быть решающим, так как я не инженер, но все же достаточно разбираюсь в этом вопросе и считаю, что работы Циолковского в данной области заслуживают самой высокой оценки. Они прокладывают пути будущей техники и науки – техники космического полета и науки о заселении человеком околосолнечного пространства – космоса.
– Но как же можно жить без воздуха? – воскликнул Валерий Яковлевич.
– Конечно, без воздуха жить нельзя, но воздух можно создать искусственно. Это Циолковского не остановит, с этим наука справится. Самым сложным из всех вопросов он считает вопрос о горючем для ракетного корабля. Но и тут он уверен в том, что этот важнейший вопрос будет разрешен и будет найден путь, который позволит человеку уйти от силы земного и даже солнечного тяготения, достичь далеких звезд и поселиться на тех планетах, которые окажутся пригодными для него. Так он представляет себе заселение других миров…
– Поистине только русский ум мог поставить такую грандиозную задачу – заселить человечеством Вселенную, – восторгался Валерий Яковлевич. – Космизм! Каково! Никто до Циолковского не мыслил такими космическими масштабами!.. Уже это одно дает ему право стать в разряд величайших гениев человечества. А каков он сам? Расскажите о его облике как человека, мыслителя… Он должен любить поэзию. Он – человек космических просторов…
– Константин Эдуардович, – сказал я, – никаких особых заслуг за собой не признает. Он считает себя неудачником в жизни. Он скромен до возможного предела, так скромен, что и сказать трудно… Добр и благодушен… Он ни разу в жизни не повысил голоса. Он и члены его семьи нуждаются, и в этой беде им помогают несколько друзей–калужан, хотя большинство калужан резко отрицательно относятся к его печатным выступлениям. Ему даже рекомендовали прекратить фантастические проекты и заняться «делом»! Я говорил о нем с Анатолием Васильевичем Луначарским, и тот обещал его поддержать. Теперь остается исхлопотать средства для работы.
– Ну в этом и я, может быть, могу помочь. А что нужно? – взволнованно и искренне спросил Валерий Яковлевич.
– Константину Эдуардовичу нужны средства для проведения опытов. Кроме того, к нему следовало бы прикрепить двух–трех инженеров, по его выбору, в качестве помощников и рассчетчиков… И, конечно, нужны средства для жизни – ему и его семье.
– А вам?
– А мне – создать небольшой виварий.
– И только?
– Пока ничего больше не нужно. А со временем будет нужна биофизическая лаборатория.
К сожалению, все оказалось сложнее, чем об этом думал Валерий Яковлевич. Он, конечно, говорил о Константине Эдуардовиче Циолковском, о необходимости ему помочь, но эти ходатайства в то время не увенчались успехом.
Мне доподлинно известно, что еще в 1920 году А. В. Луначарский хлопотал о материальной помощи Константину Эдуардовичу – об установлении заработной платы или пенсии и назначении академического пайка. Академический паек был отпущен, а вот вопрос о денежной помощи как–то тормозился. Понадобился еще целый год хлопот, чтобы этот вопрос был разрешен на заседании Совнаркома РСФСР 9 ноября 1921 года и К. Э. Циолковскому была назначена пожизненная пенсия, которой, однако, не хватало, так как у него была большая семья и он много средств тратил на приобретение материалов для своих опытов и моделей. Необходимо отметить, что большая заслуга в исхлопотании пенсии К. Э. Циолковскому принадлежит председателю Калужского общества изучения природы местного края В. В. Ассонову.
Когда эта книга была уже написана и первые ее страницы перепечатывались на пишущей машинке, мне довелось в солнечный весенний день 22 апреля 1961 года проходить мимо того же особнячка В. Я. Брюсова по проспекту Мира. Я рассмотрел барельеф поэта на мемориальной доске и вспомнил свою встречу с ним в этом же доме и в тот же момент увидел во дворе дома пожилую женщину. Я решил подойти к ней и узнать: не известно ли ей что–нибудь о судьбе семьи поэта? Каково же было мое удивление, когда эта женщина, пристально посмотрев на меня, добродушно улыбнулась, протянула руку и сказала:
– Сколько же лет мы с вами не встречались?
Я, откровенно говоря, смутился и ответил, что в этом доме не был ровно 41 год, подумав, что эта приветливая женщина просто ошиблась, спутав меня с кем–либо.
– Вот видите, как нехорошо забывать старых знакомых. Вы и меня не узнаете – ведь я Иоанна Матвеевна, а вы – поэт. Не так ли?
Я, удивляясь зрительной памяти Иоанны Матвеевны, не надевая шляпы, поклонился и назвал себя, сказав, что как раз с 1920 года перестал, увы, быть поэтом, хотя истинную поэзию люблю неизменно. Удивился (и в тайне обрадовался), что через 41 год я был узнан, а это в свою очередь могло значить, что черты моего лица не изменились до полной неузнаваемости и кое–что от меня прежнего еще осталось. Иоанна Матвеевна любезно пригласила меня в дом. Приветливость ее осталась поистине неизменной. Разговаривая с ней, я удивлялся ее памяти, воскресившей мне некоторые события из жизни Валерия Яковлевича. Иоанна Матвеевна рассказала о большой работе, проведенной ею совместно с ее родственником /Бронислава Матвеевна уехала на родину в Чехословакию/ по составлению подробнейшей биобиблиографической картотеки, и показала мне ее образцы. Прощаясь, она взяла с меня слово, что я обязательно посещу ее.
Вернемся же к 1920 году. Что могло меня удержать тогда в Москве, когда в кармане у меня лежало удостоверение за подписью В. Я. Брюсова и Вячеслава Иванова? Лекции, которые я сам читал или слушал, могли быть пропущены под разными уважительными предлогами… Я спешил в Калугу вместо Стокгольма, чтобы тотчас же приступить к дальнейшим опытам. В них для меня был смысл жизни, это делало меня счастливым.
Дисциплина поведения, дисциплина работы и дисциплина отдыха были привиты мне с самого детства. Это – важнейшие регуляторы жизни. В некотором глубоком–глубоком подсознательном отделе моей психики был заключен основной принцип жизни – ни одного дня без продуктивной работы, которая не вносила бы в фундамент будущей жизни нечто важное. Пусть это будет маленький, самый что ни на есть ничтожный «кирпичик», но его надо сделать, создать, усвоить или понять. Время во всех моих делах играло основную роль. Время было для меня всегда самым дорогостоящим фактором, и одной из основных целей моей жизни было сохранение его или использование его себе и своему мозгу на благо – даже не так уж себе, как именно мозгу, то есть мысли, усвояемости, памяти, творчеству, деятельности, движению вперед.
Данным качеством я был обязан строгому воспитанию и тем правилам, которые мне привили мои родители и родные с первых же дней сознательного существования. Полный достаток во всем и свободная ненуждаемостъ в детстве не только не изменили этих принципов, но, наоборот, обострили их. С детства я привык к постоянной работе. И когда пришло время, когда нельзя было не работать, я принял работу как истинное благо, как обычное и обязательное явление жизни.