355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Лаврин » Тарковские. Отец и сын в зеркале судьбы » Текст книги (страница 7)
Тарковские. Отец и сын в зеркале судьбы
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:47

Текст книги "Тарковские. Отец и сын в зеркале судьбы"


Автор книги: Александр Лаврин


Соавторы: Паола Педиконе
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Последняя любовь Цветаевой
Москва. 1939-1941

19 июня 1939 года из эмиграции в Москву возвратилась Марина Цветаева. Приезд ее прошел поначалу почти незамеченным, но в литературных кругах новость распространилась достаточно быстро. Молодой поэт Арсений Тарковский, опубликовавший к тому времени всего несколько стихотворений в различных сборниках, «болевший» поэзией Серебряного века, конечно, мечтал о встрече с великим поэтом. Однако прошел целый год, прежде чем они познакомились.

Связала их переводчица Нина Герасимовна Бернер-Яковлева. Тарковский рискнул послать Цветаевой книгу сделанных им переводов из классика туркменской поэзии Кемине. Ответное письмо Цветаевой сохранилось только в черновике, в записной книжке. Она писала:

Милый тов. Т.

Ваша книга – прелестна. Как жаль, что Вы (то есть Кемине) не прервал стихов. Кажется на: У той душа поет – дыша. Да [нрзб] камыша…[25]25
  Речь идет о стихотворении Кемине «Красавицами полон мир…».


[Закрыть]
Я знаю, что так нельзя Вам, переводчику, но Кемине было можно – (и должно). Во всяком случае, на этом нужно было кончить (хотя бы продлив четверостишие). Это восточнее – без острия, для них – все равноценно. Ваш перевод – прелесть. Что Вы можете – сами? потому что за другого Вы можете – все. Найдите (полюбите) слова у Вас будут.

Скоро я Вас позову в гости – вечерком – послушать стихи (мои), из будущей книги. Поэтому – дайте мне Ваш адрес, чтобы приглашение не блуждало – или не лежало – как это письмо.

Я бы очень просила Вас этого моего письмеца никому не показывать, я – человек уединенный, и я пишу Вам – зачем Вам другие? (руки и глаза) и никому не говорить, что вот, на днях, усл[ышите] мои стихи – скоро у меня будет открытый вечер, тогда – все придут. А сейчас – я Вас зову по-дружески. Всякая рукопись – беззащитна. Я вся – рукопись.

МЦ

Письмо тоже было передано через Яковлеву. У нее на квартире в Телеграфном переулке некоторое время спустя и встретились Цветаева и Тарковский.

Мне хорошо запомнился тот день, – вспоминает хозяйка квартиры. – Я зачем-то вышла из комнаты. Когда я вернулась, они сидели рядом на диване. По их взволнованным лицам я поняла: так было у Дункан с Есениным. Встретились, взметнулись, метнулись. Поэт к поэту. В народе говорят: любовь с первого взгляда…

Правда, Мария Белкина, знавшая Цветаеву, считает, что Яковлева идеализирует отношения двух поэтов:

Тарковский был лет на пятнадцать моложе Марины Ивановны и был ею увлечен, как поэтом, он любил ее стихи, хотя и не раз ей говорил: – Марина, вы кончились в шестнадцатом году!..

Ему нравились ее ранние стихи, а ее поэмы казались ему многословными.

А Марине Ивановне, как всегда, была нужна игра воображения! Ей нужно было заполнить «сердца пустоту», она боялась этой пустоты.

Однако, как ни объясняй причины, толкавшие друг к другу двух поэтов, отрицать взаимное любовное влечение невозможно.

Та же М. Белкина в книге «Скрещение судеб» рассказывает об эпизоде, происшедшем на книжном базаре в Доме писателей на улице Воровского весной 1941 года.

Было людно, были писатели, писательские жены, модные в то время актеры, кинозвезды, художники, музыканты. Одни интересовались книгами (немногие, правда), другие забежали просто так; себя показать, на людей посмотреть, с кем-то встретиться, завести деловое знакомство… Марина Ивановна была на другом конце зала, у книжных столов, нервно перебирала книги. Тогда-то я к ней и разбежалась или, точнее, пробралась сквозь толпу, и она обожгла меня холодом. Я потом пыталась это себе объяснить тем, что ее рассматривали как экспонат в витрине, и она не могла не чувствовать этого и, должно быть, была раздражена… Но когда спустя несколько дней я рассказала об этом нашей общей знакомой переводчице Яковлевой, с которой, как мне казалось, Марина Ивановна дружила, то та только махнула рукой, заявив, что мои догадки – ерунда!

Просто в зале, в толпе находился молодой поэт, мимолетное увлечение Марины Ивановны. Он не подошел к ней и даже не поклонился, он был с женой. И Марина Ивановна была вне себя от гнева, о чем сама и рассказала.

Молодым поэтом был Арсений Тарковский.

Другой любопытный эпизод известен благодаря Аркадию Штейнбергу. Однажды он стоял вместе с Цветаевой в очереди – кажется, в кассу Гослитиздата. Старая сутуловатая женщина с некрасивым, грубоватым, хмурым лицом… И вдруг она преобразилась – выпрямилась, подалась вперед, глаза ее сверкнули, лицо помолодело и чуть ли не засветилось. Штейнберг был потрясен, не мог поверить своим глазам. Перед ним была совсем другая женщина. И только когда он обернулся, то понял причину преображения – в конце коридора показался Арсений Тарковский.

Большая часть свиданий происходила на улице. Встречались, шли гулять, на ходу читали друг другу стихи. Иногда Цветаева советовала Тарковскому поменять то или иное слово или строку – и чаще всего он следовал совету. Цветаева была неутомимым ходоком. Уж на что привык ходить пешком Тарковский, который почти никогда не пользовался в Москве транспортом, но и он едва поспевал за Мариной Ивановной. Одна из последних совместных прогулок (после вечера у Яковлевой) состоялась в ночь с 21 на 22 июня 1941 года. Цветаеву пошли провожать несколько человек, в том числе и Тарковский. Где-то между 5 и 6 часами утра Цветаева вдруг сказала: «Вот мы идем, а, может быть, сейчас уже началась война».

У нее был дар предвидения. Вторая жена Тарковского считала Цветаеву колдуньей. И впрямь: если кто-нибудь в собравшейся компании не нравился Цветаевой, он начинал чувствовать себя как-то неуютно, ежился, нервничал и, в конце концов, уходил. Марина Ивановна подарила Антонине малахитовое ожерелье, но та не стала носить его – уверяла, что ожерелье ее душит.

Сохранились отрывочные воспоминания самого Тарковского о Цветаевой.

Она приехала (в Россию) в очень тяжелом состоянии, была уверена, что ее сына убьют, как потом и случилось. Я ее любил, но с ней было тяжело. Она была слишком резка, слишком нервна. Мы часто ходили по ее любимым местам – в Трехпрудном переулке, к музею, созданному ее отцом… Марина была сложным человеком. Про себя и сестру она говорила:

– Там, где я резка, Ася нагла.

Однажды она пришла к Ахматовой. Анна Андреевна подарила ей кольцо, а Марина Ахматовой – бусы, зеленые бусы. Они долго говорили. Потом Марина собралась уходить, остановилась в дверях и вдруг сказала:

– А все-таки, Анна Андреевна, вы самая обыкновенная женщина.

И ушла.

Она была страшно несчастная, многие ее боялись. Я тоже – немножко. Ведь она была чуть-чуть чернокнижница.

Она могла позвонить мне в 4 утра, очень возбужденная:

– Вы знаете, я нашла у себя ваш платок!

– А почему вы думаете, что это мой? У меня давно не было платков с меткой.

– Нет, нет, это ваш, на нем метка «А. Т.». Я его вам сейчас привезу!

– Но… Марина Ивановна, сейчас 4 часа ночи!

– Ну и что? Я сейчас приеду.

И приехала, и привезла мне платок. На нем действительно была метка «А. Т.».

Мария Белкина пишет:

По словам Яковлевой, Тарковский – «последний всплеск Марины»; быть может, и так – времени у нее оставалось слишком мало… После того, как весной 1941 года на книжном базаре Тарковский не подошел к Марине Ивановне и она на него рассердилась, то, по заверению Яковлевой, они больше уже не встречались. Но недавно мы разговорились с Арсением,[26]26
  Вероятно, разговор этот относится к середине 1970-х годов.


[Закрыть]
и он сказал, что виделись они с Мариной Ивановной почти до самого ее отъезда, и однажды, уже в дни войны, столкнулись на Арбатской площади, и их настигла бомбежка, и они укрылись в бомбоубежище.[27]27
  Это произошло в один из дней с 25 июля по 7 августа 1941 года.


[Закрыть]
Марина Ивановна была в паническом состоянии. Она сидела в бомбоубежище, обхватив руками колени, и, раскачиваясь, повторяла одну и ту же фразу: «А он все идет и идет…»

Вернемся на несколько месяцев назад, в «до войны». Ранняя весна 1941 года. В одной из поэтических компаний Тарковский читает свое новое стихотворение.

 
Стол накрыт на шестерых,
Розы да хрусталь,
А среди гостей моих
Горе да печаль.
 
 
И со мною мой отец,
И со мною брат.
Час проходит. Наконец
У дверей стучат.
 
 
Как двенадцать лет назад,
Холодна рука
И немодные шумят
Синие шелка.
 
 
И вино звенит из тьмы,
И поет стекло:
«Как тебя любили мы,
Сколько лет прошло!»
 
 
Улыбнется мне отец,
Брат нальет вина,
Даст мне руку без колец,
Скажет мне она:
 
 
– Каблучки мои в пыли,
Выцвела коса,
И звучат из-под земли
Наши голоса.
 

Внимательнее других слушает это стихотворение Цветаева. А потом, вернувшись в свою жалкую комнатку в квартире на Покровском бульваре, пишет ответное:

 
Все повторяю первый стих
И все переправляю слово:
– «Я стол накрыл на шестерых…»
Ты одного забыл – седьмого.
 
 
Невесело вам вшестером,
На лицах – дождевые струи…
Как мог ты за таким столом
Седьмого позабыть – седьмую…
 
 
Невесело твоим гостям,
Бездействует графин хрустальный.
Печально – им, печален – сам,
Непозванная – всех печальней.
 
 
Невесело и несветло.
Ах! не едите и не пьете.
– Как мог ты позабыть число?
Как мог ты ошибиться в счете?
 
 
Как мог, как смел ты не понять,
Что шестеро (два брата, третий —
Ты сам – с женой, отец и мать)
Есть семеро – раз я на свете!
 
 
Ты стол накрыл на шестерых,
Но шестерыми мир не вымер.
Чем пугалом среди живых —
Быть призраком хочу – с твоими,
(Своими)…
 
 
Робкая, как вор,
О – ни души не задевая! —
За непоставленный прибор
Сажусь незваная, седьмая.
 
 
Раз! – опрокинула стакан!
И все, что жаждало пролиться, —
Вся соль из глаз, вся боль из ран —
Со скатерти – на половицы.
 
 
И – гроба нет! Разлуки – нет!
Стол расколдован, дом разбужен.
Как смерть – на свадебный обед,
Я – жизнь, пришедшая на ужин.
 
 
…Никто: не брат, не сын, не муж,
Не друг – и все же укоряю:
– Ты, стол накрывший на шесть душ,
Меня не посадивший – с краю.
 

Это последнее стихотворение Цветаевой; оно датировано 6 марта 1941 года. Тарковскому она его не показала.

Через пять месяцев Цветаева уехала в эвакуацию (Тарковский еще оставался в Москве), 18 августа оказалась в Елабуге, писала оттуда отчаянные письма, ездила в поисках работы в Чистополь, получила там отказ и в работе, и в прописке, и 31 августа, накинув веревку на крюк, сунула голову в петлю…

О смерти Цветаевой Тарковский узнал только в ноябре 1941-го. И сразу «выплакался» несколькими стихотворениями, в том числе и этим:

 
Сколько было пустого, вздорного!
Сердце падает, как в пролом —
Это птица прибоя черного
Перерубленным бьет крылом.
 
 
И тугая волна гремучая
По-собачьи лижет мосты…
Ах, крылатая, звезда падучая,
Что с собой сотворила ты!
 
 
Как светилась ты, милостивица,
Жизнь раздаривая на пути…
Встать бы, крикнуть бы, воспротивиться,
Подхватить бы и унести, —
 
 
Не удержишь – и поздно каяться,
Задыхаясь, идешь ко дну.
Так жемчужина возвращается
В заповедную глубину.
 

Инна Лиснянская вспоминала в 1990-х, как чрезвычайно деликатно рассказывал Тарковский о Марине Цветаевой.

Тогда я не знала, что их связывали не только дружеские чувства, а Арсений Александрович, по-видимому, был уверен в обратном. Сокрушался:

– Прозевал я Марину, прозевал. И я виноват. Не понял ее трагического характера. Трудно было с ней. Ну, полсердца отдал бы ей. А ей подавай все сердце, и печенку, и селезенку! Она требовала всего человека, без остатка…

Стихотворение Марины «Все повторяю первый стих…» было опубликовано много лет спустя после ее смерти в журнале «Нева». «Для меня это был как голос из гроба», – говорил Тарковский. Он помнил этот голос и в самые страшные годы и минуты жизни:

 
И что ни человек, то смерть, и что ни
Былинка, то в огонь и под каблук,
Но мне и в этом скрежете и стоне
Другая смерть слышнее всех разлук…
 

Эвакуация
Москва – Казань – Чистополь 1941

Арсений Тарковский ушел на войну в декабре 1941-го. Случилось это не сразу – поначалу пришлось пройти через ад эвакуации. Тарковский вспоминал:

Молодость моя кончилась 16 октября сорок первого года на Казанском вокзале. Нет нужды говорить, из чего она состояла. Она слилась в единое целое и окрепла незадолго до войны, продолжалась несколько лет, воплощаясь в надеждах, и – рухнула, чтобы окончательно уйти в никуда.

Казанский вокзал!

Если бы я умер и воскрес – через тысячу лет, – конечно, я бы ринулся взглянуть на Москву, но на Каланчевскую площадь пошел бы, если бы мне только поклялись, что Казанского вокзала больше нет.

Первые две недели октября в Москве не было людей, уверенных, что Москву врагу не отдадут. Было много – слишком много тех, кто полагал, что немцы столицу возьмут.

Москву эвакуировали. Союзу писателей, которым заправляли Фадеев и Кирпотин, было предложено покинуть город.

В коридорах особняка, где находился Союз, теснились очереди, составлялись тайные списки – кого отправлять в первую голову, кого во вторую.

Помню: неяркий свет в секретариате, накурено, сыро, холодно. Очередь к секретарше. Черные глаза, сухие, жесткие губы. От нее многое зависело, она делала, что хотела и перед ней заискивали.

Помню: ощущение холодка под ложечкой, бледность лиц, неприбранный вид знакомых, небрежность в одежде, подобие – пусть преуменьшенное – небрежности и неряшливости пленных, поразившее меня позже, на войне.

В первый список подлежащих эвакуации писателей Тарковский не попал.

В эти октябрьские дни в Москве жгли архивы. Черный пепел, как снег на негативе, летал в воздухе, устилал мостовые и тротуары. Этот пепел почему-то казался липким. Было неприятно до отвращения, когда, подхваченный порывом ветра, он касался лица.

Несколько дней Тарковский не выходил на улицу. Просто лежал на кровати и смотрел в потолок. Ни о какой работе не могло быть и речи. Папки с подстрочниками, валявшиеся на письменном столе, давно покрылись слоем пыли. Раскрыть их и вообще взять чистый лист бумаги и написать стихотворную строчку казалось тогда дикостью и кощунством.

В коридорах Союза писателей шли разговоры, исполненные отчаяния. В одном из закутков Тарковский столкнулся с Фадеевым.

– Александр Александрович, неужто уезжать? Организуем партизанский отряд, не это, так что-нибудь другое! Надо ведь что-то делать!

Фадеев прищурился, пальцы правой руки потянулись к верхней пуговице гимнастерки.

– Уезжайте, какой там отряд! – И безнадежный жест рукою: мол, все пропало!

Помню отвратительного Кирпотина, со значительным видом проходившего по коридорам Союза и не отвечавшего ни на какие обращения.

После войны выдавали медали тем, кто остался в Москве, а тогда с расстановкой спрашивали:

– Вы что же, у немцев остаться хотите?

Были и такие. Я сам видел, как одна литературная дама выходила из комиссионного магазина с покупками: хрустальные бокалы и еще какие-то вещи. Я наклонился к ней, говорю:

– А вы знаете, хрусталь притягивает к себе бомбы. Она сперва удивилась, потом поняла, нахмурилась, покраснела и пошла не оглядываясь.

В клубе Союза пили, очень много пили. Там были наливки и ликеры – польские и испанские. Потом, когда все уехали, за прилавком очутился В., бойко торговал наливками, много денег нажил.

Тоня с Лялькой[28]28
  Тоня (А. А. Бохонова, в первом замужестве Тренина) – вторая жена Арсения, Лялька – ее дочь от первого брака.


[Закрыть]
много раньше – в июле уехали в Чистополь. Сам я еще в сентябре готовился к отъезду в армию по назначению ПУРККА.[29]29
  ПУРККА – Политическое управление Рабоче-Крестьянской Красной Армии.


[Закрыть]
Это откладывалось – я предназначался к службе в 20-й армии, к тому времени она была в окружении, но я этого не знал. 15 октября звоню – не отвечают. Оказывается, ПУРККА уже выехало, и можно ли мне эвакуироваться из Москвы – непонятно: а вдруг окажусь дезертиром? Пришел советоваться к Фадееву. Он: «Можно!»

Маму Тарковский хочет вывезти с собой, она согласна. Второпях собирает вещи – какую-то рухлядь. Сын умоляет Марию Даниловну взять только самое необходимое. Сам он берет лишь то, что действительно нужно в дороге, оставляя более ценные вещи, чем рухлядь, которую хочет взять мать. В числе прочего оставляет стеллаж с сотнями уникальных книг – русская поэзия от Кантемира до Пастернака, в основном прижизненные издания…

В 1930-х библиофильство было особой страстью Арсения. Когда он стал зарабатывать «серьезные» деньги, значительную часть их тратил на покупку редких книг. Он знал главных официальных и «подпольных» букинистов Москвы, дружил с другими книжными коллекционерами. Немало раритетов приобрел он на великолепном книжном развале, простиравшемся от Никольских до Ильинских ворот.

В апреле 1942 года, находясь под Москвой, Тарковский получил направление на Западный фронт, по пути заехал домой и, войдя в квартиру, застал варварскую сцену: соседка топила печь книгами из его библиотеки. Для этого она отделяла массивные и плотные корешки от тетрадей, и Тарковский оказался невольным свидетелем того, как разодранные и «обезглавленные» тома отправлялись в огонь. Ни горечи, ни острой жалости в тот миг он не ощутил. Происшествие с книгами представлялось пустяком, безделицей в сравнении с настоящим горем, которого кругом была полная чаша. В то время, когда каждый день грозил неизвестностью и гибелью, было не до библиотек и коллекций…

Если сейчас, в наше время, перечислить то, что исчезло в печке по воле малоумной женщины, это вызовет шок у многих знатоков русской культуры.

Некоторых книг из коллекции Тарковского не было даже у завзятых библиофилов. Так, он был счастливым обладателем нескольких прижизненных изданий Пушкина: «Цыган», «Руслана и Людмилы», трех глав «Онегина» (второй, третьей и четвертой), первого (и единственного) прижизненного издания стихотворений Лермонтова.

Кроме того, в собрании Тарковского были прижизненные «Вечерние огни» Фета, его же книга переводов и автобиографический двухтомник, был Батюшков издания 1817 года, 25-томное издание Блока, пятитомник Бальмонта, выпущенный в свет издательством «Скорпион» и содержавший полное собрание переводов поэта, включая натурфилософский трактат «Эврика», прижизненные книги Державина и Евгения Баратынского, в том числе и «Сумерки» (о последней книге Тарковский жалел особенно; собеседникам он напоминал, что аллея в Муранове, где жил Баратынский, называлась «Сумерки»), первые издания книг Осипа Мандельштама, Марины Цветаевой, Анны Ахматовой, Владимира Нарбута, Михаила Кузмина… Имелись блистательные издания Струйского; Струйский, отец Александра Полежаева, был для своего времени первокласснейший издатель. Чего стоят одни виньетки и заставочные рисунки в его книгах!

Кстати сказать, коллекция Тарковского далеко не исчерпывалась поэтическими книгами. Она содержала и полные комплекты многих журналов: «Новый путь», «Весы», «Аполлон», «Золотое руно», а также альманахи XIX и XX веков – «Скорпион», «Северные цветы», «Полярная звезда». В общем, изящная словесность была представлена во всех ее видах…

Один из самых значительных экспонатов коллекции Тарковского предвоенного времени – подлинные записи Аракчеевых, всесильного министра и фаворита Александра I, а также его то ли отца, то ли деда. Сколь бы одиозной ни была та или другая историческая фигура, свидетельства и высказывания, ей принадлежащие, представляют, помимо, так сказать, приватного, частного интереса, и определенную историческую ценность. Договоренность о публикации этих записок, снабженных подробным комментарием Тарковского, была в свое время почти достигнута. Они должны были увидеть свет в так называемых «Летописях Литературного музея», возглавлявшихся тогда В. Д. Бонч-Бруевичем, но дело разладилось из-за какого-то сущего пустяка. Остается лишь развести руками и посетовать на волю случая!

Вернемся, однако, в октябрь 1941-го.

И вот – вокзал. Огромный зал ожидания. Мария Даниловна растерянно озирается. Много знакомых. Рядом с Тарковскими – Антокольский, Бугаевский, Яхонтов, Зенкевич и еще кто-то – сидят на вещах.

Мимо проходит маленький японец. «Желтая» панмонгольская улыбка. Эвакуируют военные и государственные миссии иностранных государств.

По радио объявляют поезда для разных организаций. Вдруг: поезд для Союза писателей отменяется. Паника. Растерянный Антокольский дергает Тарковского за отворот пиджака:

– А что же мы? Почему не мы?

Он небрит, щетина на пергаментной коже с каким-то малиновым оттенком. Арсений ловит себя на мысли о том, что какая-то часть его смотрит на все это со стороны, спокойно фиксируя происходящее. На мгновение это кажется ему началом сумасшествия.

Зал, усеянный чемоданами. Снаружи – бьют зенитки. Какие-то военные на глазах у народа срывают ромбики с петлиц.

Арсений и Мария Даниловна с двумя переметными тюками и двумя чемоданами в руках вслед за Бугаевским и Антокольским, поддавшись общей панике, бегут невесть куда. В темноте слышен крик:

– Павлик! Павлик!

Жена Антокольского потеряла очки, без них ничего не видит. Тьма, стрельба зениток и недалекая бомба. Бегущие перекликаются в темноте:

– Павлик! Шура! Арсений! Мама!

Бесконечная беготня из зала ожидания на перрон, с перрона – снова в зал ожидания. Арсений кого-то утешает и уговаривает, что все будет хорошо, – другие паникуют больше, чем он.

Определился поезд, куда сажают писателей. Тарковский измучен. На перроне он говорит маме, укоряя ее обилием взятых вещей:

– У меня мускулы рвутся!

Наконец писатели вверзлись в теплушку, не зная, когда пойдет и пойдет ли вообще поезд. Рядом расположилась еврейская семья железнодорожницы. Тюки вещей. Полусумасшедший старик мочится на них. Железнодорожница раздраженно повторяет мужу, свешивающему фонарь к полу:

– Исаак, ты светишь мышам! Ты светишь мышам, Исаак!

Мария Даниловна кое-как устроена. У нее склероз, она начинает говорить без умолку и путает воспоминания, путает Арсения с покойным сыном Валей.

Поезд дергается, набирает ход. Напряжение не спадает.

Тарковский вспоминает:

Едем полузамерзшие, мокрые. У Антокольского серое лицо трупа. К счастью, я захватил с собою большую бутылку польской наливки, купленную накануне в клубе Союза. Она очень крепкая. Уславливаемся: порции, твердый паек! Может быть, мы тогда не заболели и не умерли с отчаяния именно благодаря ей. Путь я помню плохо.

Казань. Зенкевич в калошах и шапке спит на скамье, укрывшись шубой. Я постоянно ссорюсь с мамой. Разговоры с Антокольским и Бугаевским. Антокольский курит трубку, выпуская дым изощренным способом. У него с собой запас дорогого, приятно пахнущего табака. Кто-то из наших раздобыл кипяток и мы, обжигаясь, пьем его из железных кружек. Внутри разливается тепло, доходит до сердца. Кажется, что время остановилось – ни назад, ни вперед, только это состояние оцепенелого покоя.

Сутки в Казани. Потом неожиданно – после мерзости и грязи теплушки – купе первого класса на пароходе. Блаженство, подобное блаженству приговоренного к смерти, оттого, что его перевели в новую, роскошную камеру.

Чистополь. Когда я увидел Тоню, то поразился ее странному, отрешенному спокойствию. Думаю, что тот, кто не был в Москве в те дни, никогда не поймет нас.

Несколько недель в Чистополе. Я не вынес эвакуационного удушья. Нами руководил Кирпотин. Он был мне отвратителен и одновременно притягателен, ибо, казалось, он один обладает тайным знанием – что с нами будет.

Подхожу однажды к нему:

– Валерий Яковлевич, что же делать?

– Осуществляйте свои творческие замыслы.

Через пару дней Кирпотин бежит, оставляя нас на произвол судьбы.

Быт эвакуированных в Чистополе был скуден и убог. Вместе с другими «тружениками пера» Тарковский ходил на пристань – грузить баржи («каторжную тачку качу, матерясь») с продовольствием. По вечерам – долгие разговоры с друзьями, бесконечные думы о России, о судьбе, о государственности: «Мы – или они, немцы?»

В начале декабря в Чистополь приехал глава писательского ведомства Александр Фадеев. После ряда писем в Куйбышев в ГлавПУРККА с просьбой отправить его в армию Тарковский вручает такое же письмо Фадееву. Ответ положительный.

В конце декабря Тарковский, Всеволод Багрицкий, Павел Шубин, Владимир Бугаевский, Михаил Зенкевич и еще несколько человек (они называли себя «12 апостолов») по занесенной снегом дороге с обозом пробираются в Казань, а оттуда – в Москву.

Багрицкий провоевал недолго. Через два месяца в болотах Северо-Западного фронта в маленькой деревушке Дубовик 19-летнего Всеволода догнала бомба, сброшенная с «юнкерса».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю