Текст книги "Голоса над рекой"
Автор книги: Александр Яковлев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
"М"
"Мы все сошлись на том, чтобы как можно лучше ухаживать за страждущим человеком, иногда держать его за руку, дарить хоть каплю дружеского тепла, ведь даже за пять минут можно порой одолеть отчаяние"
(Мадлен Риффо, "Больница как она есть". Эту вещь они тоже обсуждали в своем клубе. Говорили и о ней, и о себе, о своей больнице как она есть...)
Здесь было и мое стихотворение "Мама и город".
Можно сменить квартиру, В город уехать другой, Но здесь же твоя могила – Мне надлежит быть с тобой.
Ах, что говорить, Что "оправдывать"
Город хороший мой! ...
Какая здесь горечь-черемуха
Над твоей распустилась звездой!..
Мне придется еще увидать напоследок,
Как мой мальчик снесет пережитое мной.
(Юнна Мориц)
Микеланджело – Микеланьоло ди Лодовико ди Лионардо ди Буонарроти Симони (так звучит полное имя Микеланджело) родился 6.111.1475 года.
"Мне часто приходит в голову мысль о том, что неплохо было бы пересказать (...)
все те сюжеты литературных произведений, которые поразили меня. Первым вспоминается "Принц и нищий". Нет, нет, ничто не вспоминается отдельно врывается целый вихрь!"
(Юрий Олеша)
(Он сам пересказывает (и весьма своеобразно рассказывает о самих авторах!)
Данте, Монтеня, Гете, Л.Толстого, Тургенева, Пушкина, Достоевского, Марка Твена, Ростана, Уэлса, Ренана, Хемингуэя, Б.Шоу, Карела Чапека, Бунина, Делакруа, Ван Гога, Моцарта, Хлебникова, Ренара, Бетховена, Шаляпина, Маяковского...
И он пишет (пересказывает о львах, собаках, гориллах, кошках, лисицах, воробьях, птице-секретаре, бабочках, павлинах, разных деревьях... И все это, чтобы в конце концов воскликнуть: "Да здравствует мир без меня!")
"Н"
...Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем
И в ночь идет и плачет, уходя...
(Афанасий Фет)
"Надо соизмерять свои силы. В этом, очевидно, мудрость. Но я не мудрый. Я любящий. Таким меня и запомните". (Эдуард Гольдернесс)
"Невозможно, чувствуя ответственность, приходить в отчаяние" (не знаю чье).
Никто не знал тебя, как я,
Поэтому я не остался с тобой,
С такой, как разгорающийся огонь...
(Н.Панченко)
"Не боги горшки обжигают? А жаль!"
(М.Френкель)
Примерно с 11 до 15 лет я часто ходил со своими друзьями на окраину села, на маслобойку, которой заведовал дядя Соломон, отец моего друга Илюши Когана.
Увидев нас, идущих сюда, дядя Соломон выходил на дорогу – встречать. Он махал сложенной в руке фуражкой и кричал:
– Кум цу мир, майнэ тайерэ! ("Идите ко мне, мои дорогие!")
Мы кидались к нему.
За ухом дяди Соломона был всегда воткнут какой-нибудь цветок – то ли ярко-синий колокольчик, то ли ромашка... Один раз – не за ухо, а под фуражку был вставлен совсем маленький подсолнушек.
Нам предстоял чудесный пир, дивное лакомство: лущенный подсолнух разных видов.
Подсолнухов в нашем селе было, конечно, навалом – Украина! Но дело в том, что на маслобойке ничего не надо было лущить! – все было готово!
Мешки, разные емкости – ешь до отвала!
Кроме сырых, белых семечек, были и жареные, коричневатые. Жарились они здесь же, в специальной круглой жаровне с механической мешалкой. Это делалось перед тем, как выжать из подсолнуха масло – на особом прессе. До макухи, жмыха.
Любые семечки – сырые или жареные – мы могли брать здесь сколько угодно. И мы брали. Горстями. Горсть запихивали в рот и тут же снова набивали его, не успев прожевать первой.
Жевали до обалдения, пока не заболевали мышцы лица, пока сами не превращались в прессы, в выжималки, откуда текло подсолнечное масло – до подбородка, на грудь...
Обычно на маслобойке мы ели жареные семечки, а карманы набивали сырыми, чтобы не замаслить их, хотя... замасленные мы были уже хорошо!..
Ах, как вкусно все было, какой чудесный запах стоял здесь, как ласковы были с нами взрослые!
Мой внук часто спрашивает меня о самом лучшем, что было в моем детстве, и я всегда говорю: "Маслобойка!"
Внук каждый раз возмущается: "Маслобойка... Да ты мне сто раз о ней говорил!"
"Ну и что? – говорю я. – Ты же задаешь один и тот же вопрос".
И внук смирялся: "Да ладно, дед, ладно! Расскажи про маслобойку, расскажи! Я очень хочу! А у нас есть маслобойка?"
"Нормальный глаз лошади должен быть большим, открытым, блестящим, смелым и доверчивым". (Андрей Битов)
"На всей нашей планете, вероятно, едва ли наберется пятьсот клоунов"... (Юрий Никулин)
7. НЕ ПЛАКАТЬ, НЕ СМЕЯТЬСЯ, А ПОНИМАТЬ
Эта фраза тоже висела в виде "лозунга" при встрече с Распутиным, при обсуждении его повести "Живи и помни", когда писатель был у них первый раз, в 76 году.
Эти слова Баруха Спинозы были тоже встречным, читательским эпиграфом, с ходу говорящим автору о том, как они, читатели, подходили к его повести.
Эпиграфов-лозунгов" было много, с них, по сути, не только начиналось обсуждение повести, но и спор с писателем, что выяснилось очень скоро.
Эпиграфы были не только лозунговые. Был, например, музыкальный эпиграф: на пианино прозвучало Andante Cantabile из 5-й симфонии Чайковского – как знак беды, трагедии....Затем медсестры со своим руководителем и ее младшей дочерью прочли стихотворную композицию, рефреном которой были слова Николая Панченко из его потрясающей "Баллады о расстрелянном сердце":
Убей его! – и убиваю.
Хожу, подковками звеня,
Я знаю: сердцем убываю,
И вот – нет сердца у меня.
То есть совершенно прямо "Свеча" говорила об УБЫВАНИИ СЕРДЦА на войне и у НАШИХ солдат, о потере его, об аморальности войны, ЕЕ вине... Шел подход к тому, что Андрей Гуськов, герой разбираемой повести, хотя и является дезертиром, но дезертиром не НАСТОЯЩИМ, не ПРЕДНАМЕРЕННЫМ – дезертирство для него самого оказалось внезапным, неожиданным ("Оттуда, с фронта, конечно, не побежал бы, а тут показалось вроде рядом", "Я же не с целью побежал...")* Он прежде всего ЖЕРТВА войны, жертва человеческого бездушия, ибо сердце на войне убывает не только у солдат, примером чего является поведение даже врачей – ведь именно они, врачи госпиталя, отправляют Гуськова после тяжелого ранения (третьего по счету) сразу на фронт: "Можешь воевать – и точка!" Дня не дали на побывку домой, хотя был он так близко!
Ах, Гуськов "чуть ли не лизал свои раны" – только бы увидеть родителей и жену, всего себя "до последней капли" приготовил он для встречи – жил этим... Ну нисколько он не сомневался, с первого дня не сомневался отпустят... Все бывалые мужики в палате были уверены: дадут не меньше 10 дней.
А врачи до таких чертей устали, обалдели от всего, что сердце-то и потеряли! И запросто потеряли ("И вот – нет сердца у меня..."). Оно ушло у них на зверский труд по ПОЧИНКЕ тьмы других, кроме Гуськова, солдат, хотя, конечно, не обязательно было бы при этом терять сердце...
Ошарашенный Гуськов бегал "по врачам", – кричал, доказывал, просил, горячился, ругался... НИЧЕГО НЕ ВЫШЛО.
Никто не захотел даже выслушать его. Выпроводили врачи Гуськова из госпиталя:
"Можешь воевать – и точка".
И – ТОЧКА!
Вот с чего началось дезертирство это. ВОТ С ЧЕГО!
Не будем же забывать! Говоря об этой книге, прежде всего будем помнить именно ЭТО – иначе ошибемся уже с самого начала.
И если по большому счету – не Гуськов главный виновник несчастий, описанных в повести, если не сказать – вообще не виновник, хотя Евг. Евтушенко в книге очерков "Завтрашний ветер" пишет о "бегстве от боязни расплаты за вину..."
Какая же вина? Желание перед тем, как снова "под пули, под смерть", взглянуть на родных – "только один-единственный денек побывать дома, унять душу – тогда он опять готов НА ЧТО УГОДНО" – ему дышать было нечем, до того захотелось увидеть своих – ВЕДЬ ДОМ-ТО БЫЛ РЯДОМ, РЯ-ДОМ-ЖЕ!
Вина ли это?
Вина, как не вина, коли не получено на то официального разрешения, без чего ты испытывать подобные чувства не имеешь права! (Ну, чувства-то, положим, никому и никакие не запретишь, но ведь они предшествуют делу! А вообще-то, чувства у советского солдата должны быть ВСЕГДА ПРАВИЛЬНЫМИ, то есть такими, как велит Родина, партия, сам товарищ Сталин, так что...)
Мечась по вокзалу в ожидании поезда, своего состава на запад, на фронт, вскочил Гуськов, как сомнамбула, в подошедший, как нарочно, именно иркутский, да еще с каким-то иркутянином, с которым только познакомился, бойко подстрекающим его к посещению родных.
Да, чувства на миг захлестнули Гуськова, и мига этого было достаточно, чтобы вскочить в поезд...
Итак, это ВИНА.
Что же БЕГСТВО?
Все те события, которые составляют толщу повести, что сам Распутин, САМ (!)
назвал "ОТЧАЯННЫМ ВЫВЕРТЫШЕМ СУДЬБЫ", тем "ТУПИКОМ, выхода из которого НЕТ", чему может быть лишь страшное имя: НЕВОЗВРАТНОСТЬ, – то, что выдает действительность, жизнь, когда наступает та убыль, потеря сердца, о которой шла речь. (Выходит, обсуждаться предлагался ТУПИК??)
Конечно, не каждый и в этом случае побежал бы, не каждый, будь он даже и в шаге от своего дома.
Есть особые люди, понимающие воинский долг как АБСОЛЮТ. Но Гуськов, этот простой мужик, хотя и не был как эти люди, долг свой тоже знал.
Он провоевал почти всю войну, был хорошим разведчиком, не раз был ранен, контужен был, лежал в госпиталях, но о бегстве не помышлял (о, мечтал, мечтал о побывке домой, всяко примеривался, но то были именно мечты, чтобы согреть душу, да и подразнить нас писатель хотел!), а тут... тут... ну, так сложилось, сошлось так, НАПРОСИЛОСЬ прямо: ведь не зря же Гуськов не вызвал в госпиталь Настену и родителей, как это делалось уверен был, что явится нежданно сам, что его, конечно, отпустят хоть на денек! А как же! Это ведь естественно: дом-то недалеко, да и ранение у него было тяжелое и не первое, к тому же ведь война кончалась. Что, действительно, стоило отпустить человека на денек на побывку?! А тут – не отпустили, не вышло!.. Вот он и рванул, не понимая поначалу, что делает, а ведь и обернуться хотел – успеть на фронт!
А когда все понял – было поздно: никто бы его не простил, не помиловал: ему маячил один расстрел.
И он видел его, показательный, когда расстреливали двух солдат за побег, причем одного – прямо мальчика, ребенка...
Нет, боялся Андрей...
Ну, судите, судите теперь Гуськова за этот его страх, су-ди-те! В том же своем очерке Евтушенко, упоминая Гуськова, называл его только так: Андрей Гуськов, дезертир из повести Распутина". Звучит это абсолютно утвердительно, запросто, как само собой разумеющееся, преподносится как аксиома, то есть Евтушенко действительно припечатывает ПОДЛИННОЕ ДЕЗЕРТИРСТВО. Но ведь это значит, что он не делает и малейшей попытки какого бы то ни было осмысления? Да, не делает.
Но не все в клубе "Свеча", совсем не все, в 76 году были согласны с его концепцией, но и согласных, конечно, было немало, и когда они, согласные, говорили об этом (Андрей – дезертир), Распутин согласно кивал – не так уж, чтобы очень сильно, не унижал себя кивками, но, безусловно, ему нравились такие выступления, очень нравились, он был с ними согласен, и это было видно.
И все же, как мы говорили, согласными были не все, что было важно: за время существования "Свечи", равное к моменту первой встречи с Распутиным четырем годам, многие сестры, как и гости клуба, коих всегда было немало, уже умели смотреть на войну несколько иначе, для себя по-новому, и они не могли видеть в Андрее преднамеренного дезертира.
СУДЯ ПО ВСЕМУ, ТАЛАНТЛИВЫЙ ПИСАТЕЛЬ САМ НЕ ВПОЛНЕ ПОНИМАЛ, ЧТО ОН НАПИСАЛ, КАКОЕ ЗНАЧИТЕЛЬНОЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ СОЗДАЛ! – такое нередко бывает.
Ведь по сути, по глубинной своей сути, Распутин показал не "бегство за вину", как утверждает Евтушенко, а этот самый ужас войны, ее безжалостность, бесчеловечность, именно эту легкость потери сердца, и ВСЕМИ (!). И еще – столь важное: НЕОБХОДИМОСТЬ (!)
КАЖДОМУ (!) – "КАК ОДИН ЧЕЛОВЕК!"* – быть ГЕРОЕМ!
Очевидно, сам того не желая, Распутин показал, как НЕ ЗАПРОСТО дается это самое геройство, то есть, что оно – НЕЕСТЕСТВЕННО, невозможно для всех. И сейчас (СЕЙЧАС-ТО!) это уж никак не может быть секретом! (Почему же сам Распутин делает из этого СЕКРЕТ, почему??)
Сейчас мы должны знать, что было по-всякому и всякое, и в том числе настоящее, преднамеренное, прямое дезертирство, и – не в единичных случаях, НЕ В ЕДИНИЧНЫХ – иначе незачем было бы об этом писать!! Ведь не ради же исключительного случая написана книга?? Да что дезертирство! – а изменники, полицаи, каратели? Вот и КАК ОДИН ЧЕЛОВЕК!.. Так что не будем делать "БОЛЬШИЕ ГЛАЗА"
...Несколько выступающих сестер высказались за то, что Гуськов вообще НЕ ПОНИМАЛ войны – ну, что ли, не осознавал ее политически – не каждому ведь это дано.
"Откуда она свалилась, эта война, откудова взялась?" – в недоумении думал Андрей Гуськов и потому, наверное, принял ее не как общую беду, а чуть ли не как личную обиду... Он даже на Ангару обиделся: течет все в ту же сторону... И провоевав ПОЧТИ ВСЮ ВОЙНУ, 3,5 ГОДА, все не мог к ней привыкнуть, завидовал мужикам, которые шли в бой спокойно, как на работу. Он – не мог, хотя был хорошим солдатом. Странно, не правда ли? Ходить в бой спокойно, как на работу – не то же ли это самое, что ХОДИТЬ, ПОДКОВКАМИ ЗВЕНЯ, ВЛАДЕЯ ЧУДОМ? То же самое! И это – для большинства! А вот Гуськов не мог... Хорошо это или плохо?
Очень важный вопрос. Пусть каждый ответит на него для себя.
И тем не менее, это, это: БЫЛ ХОРОШИМ СОЛДАТОМ! Это тоже всем нам, обсуждающим повесть, надо помнить!
Ее, повесть, надо непременно очень четко разобрать, прямо-таки построчечке, понять хорошо, – вдруг писатель нас специально запутывает?..
Они, сестры, и пытались разобраться, понять за месяц подготовки к диспуту.
И, казалось, Распутину как раз это и было нужно – такой читательский подход, это стремление именно ПОНЯТЬ, что он написал, вникнуть... Книга ведь была непростая – как жизнь, но в жизни-то пытаются разобраться! Казалось, Распутин давно ждал этого и вот, наконец, дождался, услышал кроме известных ему текстов то, что было для него так важно, так дорого, что ему, возможно, никто еще и не говорил, а то, что это так, выяснилось очень скоро, да и в критических статьях того времени иного толкования, нежели: "Гуськов – дезертир" -не было. Во всяком случае она, руководитель "Свечи", тщательно следившая за литературой, ничего другого не находила. Конечно, что-то она могла пропустить, но речь ведь шла об общей тенденции. И только спустя 11 лет (!) в том же сборнике Евтушенко она нашла, что Гуськов в ТОМ ЧИСЛЕ (!) и "преступление самой войны", но в очерке это было всего лишь одной-единственной фразой, так, МИМОХОДОМ БРОШЕННОЙ, и вовсе не на ней были авторские акценты. Конечно, не на одном Евтушенко свет сошелся, но мысли его были взяты ею за м о д ел ь, тем более, что написано это было в 87 году, то есть и спустя 11 лет после их встречи писали именно (или примерно) так же – ничего не изменилось.
Да, казалось, нужен был Распутину такой читательский подход, казалось...
Но...
Валентин Григорьевич, с трудом сдерживая гнев, если не сказать ярость, заявил, махнув рукой на стену, что "эти слова" ("Не плакать, не смеяться, а понимать"), возможно, только тем и могут привлечь "чье-то"(!) внимание, что принадлежат "этому(!) Спинозе", лично же для него, Распутина, они никакого значения не имеют, так как писателю, сказал он, вовсе не требуется какого-то там особого читательского ПОНИМАНИЯ (да, так он сказал). Ему, например, Распутину, напротив, дороги чувства ("плакать, смеяться"!) – "душевные переживания"... И что вообще – ни во что ему, читателю, как раз и не следует ВНИКАТЬ (ПОНИМАТЬ!): ПРОЧЕЛ, ПОЧУВСТВОВАЛ ВСЕ, ДОСТАТОЧНО!
Еще бы, Господи, ну да как же без чувств-то (слез, смеха!), без этих самых "душевных переживаний" читать книги?! ("Над вымыслом слезами обольюсь".)
Конечно, невозможно, да никто так и не читает. Но это же ясно, это банальность.
А кроме того, чтение душой, сердцем ведь тоже понимание, да еще какое! ОТРИЦАТЬ ЭТОГО НИКАК НЕЛЬЗЯ!
Пусть, пусть этот вид понимания больше подкорковый, чувственный, нежели корковый (умом – разумом – интеллектом), ну и что? Просто такой ВИД понимания – сердцем!
– был ближе Распутину, дороже. Ну и хорошо! Нормально! Но почему Валентин Григорьевич так активно протестовал против такой великолепной мысли Спинозы, такой точной?
Почему читательский ум прямо-таки отвергался Распутиным, был для него таким отталкивающим, пожалуй, даже и ненавистным? Думающий читатель, стремящийся проникнуть в суть созданного им был чужд ему, – почему?
Вот это и было непонятно, неясно.
Распутину очень понравилось, когда Вера Иннокентьевна, одна из старших сестер больницы, сказала, раскрасневшись, смущаясь: "Я не знаю никаких там правил, но считаю, что Настена при Андрее, как медсестра при тяжелом больном, которого она никак, ну никак не может бросить!" И правда: хорошо сказано! Но ведь это же не тот АНАЛИЗ, к которому "Свеча" готовилась весь месяц, это же НЕ ВСЕ! Но в том-то и дело: Распутину большего не надо было... (А, может, он прав? Ну-у... Кто-то пусть решит...)
Выходит, действительно, зря они так готовились к этой встрече, рассуждали, спорили, зачитывали вслух куски из книги, зря возникали у них бесконечные МИКРОДИСПУТЫ – то в коридорах больницы, то в ординаторских? Нет, конечно, не зря, нет, но всем как-то не верилось, было не по себе, когда Распутин всерьез говорил, прямо УВЕРЯЛ ИХ, что ему НЕ НАДО никакого их "понимания", но он подчеркивал это и подчеркивал и был словно очень сердит и на них – тех, кто стремился понять и, конечно, на "этого Спинозу"...
Поэтому и вышло, что хотя диспут был интересным, долгим, горячим – ни к чему не привел. В том смысле, что автор, сжав губы, устремив куда-то вдаль свои черные жгучие глаза, стоял на своем: Андрей -ПЛОХОЙ, очень плохой, и не зря он чуть ли не превращается В ЖИВОТНОЕ, В ЗВЕРЯ, вот и воет, как волк (последние слова Распутин сам не произнес, но был рад, когда их произносили другие, очень рад).
Из-за него, Гуськова, погибает прекрасная женщина – Настена, прощения ему быть не может – НИКАКОГО И НИКОГДА!..
О роковой роли войны, ситуации и слова не сказал, не сказал и о "потере сердца", и что не каждый может и умеет его терять... Валентин Григорьевич вообще никак не отозвался на их стихотворный монтаж, в который они вложили столько сил и страсти, столько вдохновения – его будто и не было вовсе, или будто Распутин абсолютно не слышал его...
Все, конечно, хорошо кончилось, да и вообще ведь – хорошо было. Шутка ли? – у них в гостях, у простых медсестер, САМ Распутин – Писатель N 1 их Времени! Сам этот факт!! Все горды были ужасно, горды и благодарны, ну и потом – ведь больше всего было восторженных отзывов, искренних и таких заслуженных! Я не пишу о них только потому, что в самих этих отзывах в общем-то не было чего-либо особо ярко-индивидуального, интересного: ну, хвалили повесть, восхищались Настеной, но это все-таки были общие места. Говорили, правда, о смелости и новаторстве писателя, но не уточняли, в ЧЕМ же эта смелость и новаторство. То есть повесть действительно поняли, и поняли именно душой, чувствами, не проникая вглубь, в суть, потому и не могли объяснить, в ЧЕМ конкретно были новаторство и смелость (а они ведь действительно были), но поскольку все же самое главное было отгаданорадость, даже какое-то воодушевление, словно флюиды, передавались друг другу, в зале царила атмосфера праздника, тепла, единства.
Лицо Распутина покрылось красными пятнами, вся суровость его как бы опала.
Валентин Григорьевич смущенно улыбался, что очень шло ему, был искренне растроган и сказал, что ТАКИХ ВСТРЕЧ У НЕГО ЕЩЕ НЕ БЫЛО. Вот ведь!! И бывшие "углы" нисколько не чувствовались, – они ведь не только могли быть – должны! – диспут же был, всяк свое говорил, обсуждали, спорили, и хорошо, что спорили, а не молчали, для того и собрались, да и Распутин вон как доволен!
И было много цветов в дар писателю, очень много...
И передана была Валентину Григорьевичу – с ладошки на ладошку славная, деревянная статуэточка медсестры, – маленькая, в косыночке с красным крестиком и медицинской сумочкой, тоже с крестиком. Сестру все дружно решили назвать "Настеной" (На второй встрече, о Шукшине, была вторая такая же, названная "Анной" – по имени главной героини распутинской повести "Последний срок", и была тогда уже договоренность и о третьей встрече, где будет непременно такая же третья медсестра, которой они тоже дадут какое-нибудь хорошее, дорогое писателю женское имя. Увы... третьей встречи не было, хотя сестры горячо приглашали Валентина Григорьевича в 87 году для обсуждения его последней повести "Пожар"*, написанной в 85 году и опубликованной, как чаще всего бывало, в любимом его журнале "Наш современник". Но... не приехал к ним Распутин, почему-то не приехал... Очевидно, какие-то другие дела и заботы отвлекли (увлекли?) его, может, времена чуть изменились, но "чуть" – это для них, а для Валентина Григорьевича, может, и не "чуть", трудно им было понять... Он, когда его приглашали, говорил теперь совсем не так, как в предыдущие разы. И почему-то резко, совсем коротко, как с чужими, и вообще – как-то чудно: дескать, какой там диспут еще! И чувствовалось: не-до-вас!)
Ну, а тогда, тогда хорошо было.
В конце Распутин автографы раздавал, его много фотографировали, благодарили. Да, хорошо было.
Наконец Распутина проводили в приемный покой больницы, к которому должна была подъехать легковая машина, чтобы увезти писателя домой, в Иркутск.
Пока ждали ее, в приемник зашел мой муж (из своей больницы). Поздоровавшись с писателем, он извинился: "Жаль, не мог послушать. Партсобрание было".
И тут Валентин Григорьевич громко, очень громко, на весь приемник, отчетливо произнес: "А поменьше бы этих партсобраний было! Партия да партия! Куда ни плюнь! А к чему она, эта партия, зачем? Мы уже до того дошли, что даже так стали говорить: "Прошла зима, настало лето, спасибо партии за это!" Вот до чего докатились!" Угольные глаза его пылали. Губы были сжаты, так что их совсем не было видно...
Вот это да-а-а!!
Все, кто был в приемном покое, опешили, смутились, опустили глаза, головы (76-й год ведь!).
Многие, конечно, восхитились смелостью писателя, мы с мужем – во всяком случае.
Тут подошла легковушка, и Валентин Григорьевич, высокий и статный, богато и изящно, но очено скромно одетый, утопающий в цветах, попрощавшись со всеми, уехал домой.
"О"
"Остановись на миг, останови миг и осмотрись: как прекрасны, как сложны, как ранимы, как завидно свободны, как лучше тебя все собравшиеся за столом".
(А.Цыбулевский)
"О, други, не надо этак!"
(Слова из речитатива заключительной части 9-й симфонии Бетховена)
"П"
Перед какой безвестностью зимой, Каких еще тревог и потрясений Так свеж и ясен этот мир осенний, Так сладок каждый вдох и выдох мой?
(А.Твардовский)
И было стихотворение одного из любимых ее поэтов – Наума Коржавина:
Предельно краток язык земной Он будет всегда таким.
С другим – это значит то, что со мной, Но – с другим.
И я давно победил эту боль, Ушел и махнул рукой:
С другой... это значит то, что с тобой, Но – с другой.
"Помни меня! Я тебе никогда не чужая.
Помни меня, не забудь меня! Слышишь? Не за..."
(П.Антокольский)
У деда с внуком были свои разговоры, часто повторяющиеся. Внук был мал, а у деда не так уж много было прекрасных воспоминаний, а разговоры чаще всего строились именно на них, на дедовых воспоминаниях...
Ну вот, был у них, среди других, разговор о фазанах, точнее, о павлинах.
Оказывается, у маленького деда дома жили настоящие павлины.
Просто так. Да, просто так. Две пары павлинов, этих прекрасных птиц. Они ходили по двору между курами, утками и гусями.
Появились они у них потому, что мама деда взяла павлиньи яйца у жены их сельского врача Картавы, у которого павлины жили давно -откуда-то врач привез их.
– Дед! А вы их потом тоже жарили, как кур?
– Павлинов? Павлинов жарить?? Ну, ты даешь! – ошалело кричал дед. – Да они же для красоты! Это же жар-птицы, понимаешь?
– Жар-птицы?? – потрясался внук.
– Ну. Жар-птицы. А ты – жарить...
Смущенный внук умолкал. А после рассказывал своим друзьям, что У ЕГО ДЕДА, КОГДА ОН БЫЛ МАЛЕНЬКИМ, ВО ДВОРЕ ЖИЛИ НАСТОЯЩИЕ ЖАР-ПТИЦЫ. ПРОСТО ТАК. ДЛЯ КРАСОТЫ.
Однажды кто-то зашел к ним домой с мандолиной. И дед запросто стал играть на ней. Играл и подпевал: "Где эта улица, где этот дом?", "Раскинулось море широко...", "Песню про Щорса" на украинском, "Аз дэр рэбэ Эле-мэйлах..." ("Когда учитель Эле-король...") на еврейском.
Он огорчился, когда пришлось вернуть мандолину хозяину. Они все искали ее тогда в магазинах, но мандолин не было. И потом не раз искали, а их все не было, да и дед вроде забыл о ней.
Однако, вспоминая друзей своей юности, он вспоминал и свою мандолину.
У них, почти у всех ребят, был какой-нибудь инструмент, и каждый подбирал разные песенки.
Иногда они собирались вместе, чтобы вместе поиграть, а в 7-м классе их учитель музыки организовал школьный струнный оркестр, в который все они вошли, и который был очень популярен – слушать его приходили и взрослые. Ребята выступали со сцены. Играли русские, украинские и еврейские песни. Некоторые девочки пели со сцены под их музыку, например, очень красивая девочка Зина Белинская.
На мандолине, кроме него, играли Мося и Зяма, на гитаре – Мара, на домре – Илья, на балалайке – Коля Плиц.
Когда теперь дед иногда слышал песни Утесова, он прямо расцветал весь и изумлялся: "Так ведь мы же все эти песенки еще когда пели!" И вдохновляясь, напевал одну за другой.
Где они теперь, школьные его друзья?
Мара и Зяма сгорели в танках, это он знал от матери Зямы, которая написала ему в армию и которую он видел после войны в 46 году, когда приезжал в свое село на место расстрела.
Узнал он и о гибели Зины Белинской, страшной ее гибели... Он старался не вспоминать об этом – тут надо было или действительно как-то ухитриться не вспоминать или уже сразу умереть.
Буква "П" кончалась так:
"Послала я к тебе, друг мой, связочку, изволь носить на здоровье и связывать головушку, а я тое связочку целый день носила, и к тебе, друг мой, послала:
изволь носить на здоровье. А я, ей-ей,в добром здоровье. А которые у тебя, друг мой, есть в Азове кафтаны старые изношенные и ты, друг мой, пришли ко мне, отпоров от воротка, лоскуточек камочки, а я тое камочку стану до тебя, друг мой, стану носить – будто с тобою видица..."
(Конст.Воробьев, рассказ "Генка, брат мой" – письмо жены мужу, 17 век)
"Р"
Рань, рвануться, раздать, родственники в приемном покое, развидняется,
разнотравье, Requiem, радостные глаза...
Река Сугаклея уходит в камыш,
Бумажный кораблик плывет по реке,
Ребенок стоит на песке золотом,
В руках его яблоко и стрекоза.
(Арсений Тарковский)
"C"
Столько музыки в мире слышится И не слышно столько людей! (В.Коротич)
"С годами человек в чем-то становится тверже, в чем-то мягче, но ни в чем и никогда не становится более зрелым".
(Сент-Бев)
Сова осердилась,
Пошла, не простилась.
"Оглянись, моя Совушка,
Воротись, Савельевна!"
"Не такого я отчества,
Чтоб назад ворочаться..."
(Ольга Чайковская)
"Снова. Грустнее, чем "был". Снова. Грустнее всех слов. Снова".
(Фолкнер)
Сказки пишут для храбрых.
Зачем равнодушному сказка?
Что чудес не бывает,
Он знает со школьной скамьи.
Для него хороша
И обычная серая краска.
Он уверен
Невзрачны на вид соловьи.
Соловьи золотые!.. (Александр Коваленков)
"Т" начиналось так: Такси 89-60. Сбоку были нарисованы шашечки. Это была опять же тема "Росинанта".
Как-то они ехали вечером зимой из их областного города, из клиники после консультации, и что-то сломалось в их машине – она прочно встала. Все проезжали мимо, никто не собирался их спасать. Прошло около 2 часов, наступала ночь. Ей стало плохо. Пришлось принимать лекарства. И вот такси N 89-60, переполненное людьми, остановилось возле них. Пожилой таксист ("Выключите там спидометр!")
долго возился с "Росинантом", пытаясь исправить, но... не вышло; тогда он прицепил "Росинанта" тросом к своей машине и довез домой, до гаража. Денег не взял ни за что. "Бывают чудеса", – сказала она. Муж молчал. Да, такси 89-60...
Только бы обнаружить друг друга рано утром Старыми, слабыми, больными, но живыми.
(Борис Слуцкий)
Твою ненаглядную руку
Так крепко сжимая в своей,
Я все отодвинуть разлуку
Пытаюсь, но помню о ней...
(Александр Кушнер)
Здесь были и очень дорогие, важные для нее слова Достоевского:
"Тут одна только правда, а, стало быть, и несправедливо".
Эти слова тоже были эпиграфом от клуба к "Живи и помни", и эпиграфом очень важным, значительным. Что? Снова Распутин? Снова! А разве нельзя?? А если это надо, если интересно? Очень интересно?? Можно, конечно, было бы написать о Распутине сразу, подряд, но ведь какой здесь закон? Да нет его! А подряд как-то много, читать трудно, так мне кажется, да и эпиграф напомнил именно здесь.
... Я сказала Валентину Григорьевичу, что вот и любимый его Достоевский считает, что ОДНОЙ правды, ГОЛОЙ (Андрей – дезертир!) для правды мало, что нужно ЧТО-ТО ЕЩЕ, что-то как бы совсем противоположное.
Распутин вновь махнул рукой: дезертир!
Меня чуть ли не сбила, сразу заговорив, Нина Михайловна Гудыма, одна из наших самых активных и самых боевых сестер; лет, наверное, 50-55-ти, простая женщина, говорящая всегда что думает, думающая, часто вызывающая немыслимой своей откровенностью и прямотой смех, не обращающая на него внимания, часто любого, кем бы он ни был, называющая на "ты", что у нее всегда хорошо получалось – естественно, не фамильярно.
Обращаясь непосредственно к Распутину, она воскликнула: – Да ведь и вы же об этом написали – о СПРАВЕДЛИВОСТИ! Как этот сказал, писатель Достоевский. Вот (достает из кармана своего медицинского халата сложенный вчетверо тетрадный листок, разворачивает его, надевает очки, читает): "Разве это правильно, справедливо?" Это об Андрее, о врачах его. Видите? "Разве это правильно, справедливо? "Сам же вопрос ставишь! (Смех в зале.)
Нина Михайловна досадливо улыбнулась, и – дальше, свое. – А все это место у вас начинается так: "Как же обратно, под пули, под смерть, когда рядом в своей уже стороне, в Сибири?" Тоже твои слова, а сам удивляешься! (Смех) Мы говорили давеча об этом, но я еще раз говорю, чтобы подчеркнуть. Действительно, мужик, считай, в ограде своей стоит, ему снова под смерть идти, а его в дом не пускают!! Конечно, несправедливо, не по человечеству – каждый скажет.
(Снова вынимает листок, читает): "Ему бы только один-единственный денек побывать дома, унять душу – тогда он опять готов на что угодно". Вот, слышите: ГОТОВ НА ЧТО УГОДНО! ОПЯТЬ!! Это я все из книжки твоей списала (спохватывается: вашей!), это ВАШИ слова, ЛИЧНО ВАШИ! Ну и какой же он дезертир-то? Просто беда у человека вышла, БЕ-ДА... И, главное, из-за чего? Из-за отсутствия милости, простой жизненной милости, жалости самой простой – у врачей тех в госпитале и у вас.