Текст книги "Последний из миннезингеров (сборник)"
Автор книги: Александр Киров
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– М-м! А это что за девушка?
– Не знаю. Давай-ка посмотрим, что сзади написано. «На память. А ведь у нас есть что вспомнить!» Да, батя у меня был мачо!
– Но ведь это до мамы.
– Конечно.
– Так почему было и не погулять?
– А я и не говорю ничего. О! Смотри: в водолазке и плавках. Волосы мокрые. На одной ноге прыгает. Только что из воды вылез. Еще одна девчонка рядом – в купальнике…
– Труселя у нее какие огромные!
– А очки!
– Фу. Очки кривые. Не нравятся.
– Зато темные. Темно-коричневые, наверно. 1960-й… Это, я так понимаю, первый курс меда.
– А тут какой? У тебя отец на всех фотографиях разный.
– Это школа. Смотри! Фотопортрет. Красавчик какой!
– Ну да. У тебя его лоб.
– А вот в красном галстуке на крыльце сидит. Книжку читает. Брюки-клеш – ног не видно. Пионер!
– Гляди, а тут фотография обрезанная. Да еще неровно как-то. Будто в сердцах. Спинка кровати… Обшарпанная. Казенная. Вот лицо детское. Это папа твой?
– Да.
– Здесь он одет как-то странно… Вязочки… Погоди, это же корсет!
– У него туберкулез был. Позвоночника. Три года в санатории жил. Читать и писать в кроватке учился. Интересно, а эту медсестру почему он не вырезал с фотографии?
– Добрая, наверное… Была.
– Наверное. Смотри, какие у него здесь глаза. Грустные… Нет, не то слово. Остановившиеся, безнадежные. Не у каждого человека, который из тюрьмы выходит или с войны возвращается, такие глаза, какие у этого ребенка – моего отца…
– Расскажи еще что-нибудь про него!
– Отец хирургом работал. Однажды он не смог спасти больного. Умер мужик какой-то от ножа и под ножом. Пьяная драка. Бытовуха. Причем сделать уже было ничего нельзя. Даже комиссию никакую гребаную не собирали, как это бывает при врачебных ошибках. А у мужика жена была психически больная. Шизофреничка. Она почему-то закусила на отца. Переклинило. Ругаться приходила, проклинала всю семью нашу. Мать только-только меня родила. Брату шесть лет было.
Ушел как-то ночью отец на операцию. Вызвали. Одного зашил – и сидит в ординаторской. Еще кто-то на подвозе. Вдруг мать звонит. «Юра, – спрашивает, – ты на работе? А то в дверь кто-то барабанит. Я подумала, что у тебя ведь ключ есть, вот и решила проверить на всякий случай». Отец рванул домой прямо в белом халате. Забегает через пару минут в подъезд сырой кирпичной двухэтажки, смотрит, а это тетка, жена покойника, к нам в дверь ломится. В руке нож, прямо как в фильме ужасов. Отца увидела, повернулась к нему, второй нож из плаща достала…
Не знаю, как там отец ее скрутил, ножи отобрал. Мама милицию вызвала. Увезли бабу в отделение. Потом в дурку. Больше она, говорят, и не вышла, свихнулась совсем…
Через полчаса мы досмотрели альбом, и подружка моя заснула, положив правую руку на свой растущий не по дням, а по часам живот. Осторожно, чтобы не разбудить спящую, я укрыл ее пледом. Сложил в альбом и убрал фотографии. Когда вернулся, заметил, что одна из карточек случайно осталась лежать на пледе.
Архангельский вокзал, отец с каким-то парнем перед вагоном котласского поезда, молодые, стройные, в недорогих, но по фигурам костюмах. На лацканах гордо поблескивают комсомольские значки. Не знакомая мне женщина средних лет стоит между парнями, взяв их под руки, и чуть заметно улыбается. Мама, наверное, того, второго. На оборотной стороне отцовской рукой размашисто написано: «Вот все и кончилось! 1966».
Писал он это, должно быть, волнуясь и очень сильно переживая. Точка поставлена значительно дальше палочки восклицательного знака.
Младенец
А был ли мальчик-то? М. Горький. «Жизнь Клима Самгина»
В новогоднюю ночь я включил телевизор. На экране кривлялись и шутили паяцы. Не вижу в этом повода для ужаса, и предмета для восторга тоже не вижу. Просто талантливые и не очень актеры возвещают о наступлении эры глобального одиночества, последней эры в истории человечества.
Раньше я чего-то ждал от женщин, с которыми проводил время. Хотя бы этого самого времени. Потом перестал ждать даже его и набрал пять килограммов. В новогоднюю ночь я тихо и незаметно просидел за праздничным столом, думая о ребенке, который скоро родится у одной женщины. Другая женщина, мама моей ученицы, недоумевала, как это жена постоянно оставляет меня с моего ведома одного и без присмотра: «Я бы руками вцепилась. Это мое. Мое!» Она развелась со своим мужем десять лет назад. «Мне скучно! – говорила третья девушка. – Поговори же со мной!» – «Мне тоже скучно!» – отвечал я ей. – «Это неправда! В твоем мире не может быть скучно», – утверждала она. Так думает она о мире моем. Еще все они думают, что дороги мне, а мне дорога лишь одна могилка на сельском кладбище да другая могилка, церковь старая да крест в руках батюшки. Только я сам еще этого не знаю.
Когда я хотел, чтобы мое сердце билось и питало тело кровью, оно выдавало причудливые перебои. Когда хотел, чтобы оно остановилось, сердце билось с тенью моего желания, как профессиональный боксер. Когда со стороны кажется, будто я нерешителен и взволнован, я спокоен и направлен к цели, как двухметровая смертоносная ракета; размахивание руками – остаточные явления сомнений. Когда я сосредоточен и направлен к цели, на самом деле, я сбит и труслив; размахивание руками – попытка выдать желаемое за действительное.
Ярко светит солнце. Я сижу за учительским столом и жмурюсь, пряча от солнца глаза. Вспоминаю мрак минувшей ночи, когда был один. Мечтаю о мраке ночи следующей. Мне не понятны истерические ожидания от ближайшей субботы вверенных мне детей. Справедливости ради надо сказать, что сам я в их годы, да и до последнего времени был не лучше, а только хуже, хуже. А когда навалилось одиночество, которое с божьей помощью, но неизбежно мне предстояло переживать, я изменился. Раньше я видел эти изменения в других людях, но как-то не придавал видимому значения… Я пытался научить литературе молчаливого стеснительного Борисова с первого курса. Борисов страдал. Когда я отказался от своих попыток, Борисову стало легче. На последний урок он не пришел.
Этим утром на душе было никак, то есть тоскливо и горько. Толян спросил у меня жестяной короб, и я отдал ему хапужник. Горя и тоски убыло. Светило солнце.
Любовь, смерть и пара бордовых шерстяных носков
Я прошу одну эту руку,
что меня обмоет и обрядит.
Я прошу одну эту руку,
белое крыло моей смерти[2].
1
Словно зачарованный, смотрел я в окно на огромный огненный шар, повисший в небе над полуночным городом. В местечке, где нет-нет да и объявлялись йети, барабашки, оборотни и колдуны, корабль пришельцев не был редкостью, из-за которой люди труда вскакивали бы среди ночи, и на НЛО я смотрел в полном одиночестве. Так казалось. Наутро, правда, выяснилось, что корабль видели все горожане, испытывая примерно те же самые ощущения, что и я.
Мое созерцание иных миров прервал телефонный звонок.
– Простите, пожалуйста, – тревожно произнесла медсестра местной больницы. – Случайно… Совсем случайно… У вас не объявлялась Люба Вешнякова?..
2
Словно доверчивый ребенок, глядя на вокзальную и привокзальную толпу, думает, что среди этой тьмы народа есть настоящие, как в криминальных сериалах и детективах, преступники, так и старшина, с которым мы встретились усталыми глазами, может быть, думал: на площади Ярославского вокзала, есть, кроме прочих, еще и честные люди.
Их было двое. Я – и еще один поэт. Именно так он сказал мне в знак высочайшего уважения, но сразу же испугался, что поспешил со столь высокой оценкой попутчика.
Мы уезжали из Москвы.
– Что тебе еще осталось в жизни? Курить ты не куришь. Пить не пьешь. И с женщинами, судя по всему, у тебя все, – произнес этот самый поэт, когда поезд тронулся.
– Почему с женщинами-то все? – обиделся я.
– Так была одна, вторая, третья. Чего еще?
Поэт задумался о чем-то и часа через три продолжил:
– Что нужно для того, чтобы ты запил? В жизни ты все пережил. Отец у тебя умер, мать – тоже. Что может быть страшнее? Я, помню, все время этого боялся. Разве что – твоя жена умрет при родах, и ты запьешь.
Я смолчал. Поэт принял это за капитуляцию. И перед Няндомой, на десятом часу пути, решил не брать пленных.
– Вступая в этот союз, продаешься евреям. Пойми! Я в другом союзе, и то лишь потому, что имею с этого тысячу в месяц.
Пока я осознавал всю неумолимую весомость вынесенного приговора, мы добрались до Каргополя, где люди и звери вовсю отмечали день города.
3
– Эти уж титьки не покажут, – с тоской подумал какой-то подросток о заезжих манекенщицах, гарцевавших на деревянной сцене. Он не заметил, как озвучил свою мысль, и перепугался, однако стоявшая рядом бабушка с морщинистым лицом и острыми, пронзительными глазами, согласно кивнула:
– Вместо мозгов – бе-лан, вместо души – о-ре-флэм.
Подросток заржал, но бабка уже не смотрела на него, потому что выглядела в толпе горожан меня.
4
– Сашка, ты чего это, подругу свою не признал! – возопила старушка, бойко семеня ко мне.
Горожане вокруг нас недоуменно переглянулись. Поэт, вместе с которым мы ехали из Москвы, пожал плечами и зашагал прочь. Приблизившись ко мне, Люба качнула головой ему вслед.
– Нормальный парень, – неопределенно пробормотал я.
Люба не поверила:
– С одной-то стороны он парень нормальный, а с другой – хрен ему в задницу.
5
Моя подруга Люба Вешнякова работала санитаркой городского морга.
Правильнее сказать, она была подругой моей мамы, с которой, переехав в город из деревни Чертовицы, всю жизнь отработала в районной больнице. А потом уже стала дружить со мной. В выражении своих мыслей и чувств Люба не стеснялась никогда. Может, поэтому мы и подружились – не помню. Помню лишь обстоятельства, при которых это произошло.
В 1998 году у меня умерла бабушка. В ожидании похорон я прохаживался у городского морга.
– Загляни, спроси, может, помочь чего надо, – попросила мама.
Я зашел в морг.
Прибранная, наряженная, бабушка уже лежала в гробу. Помогать хозяйке неприметного маленького деревянного строения, расположенного во дворе больницы, было не в чем.
Увидев меня, Люба развела руки и, кивнув чуть наискось, одновременно пожала плечами: ничего, мол, не поделаешь. Жизнь есть жизнь, а смерть есть смерть. И не самая плохая смерть. В подтверждение этих невысказанных слов Люба кивнула на синюшный труп молодой бабы, скукожившийся на соседних деревянных нарах:
– Допилась, блядь, – буркнула Люба.
6
– Дочку-то из морга думаете забирать? – не сказала, а бросила Люба в телефонную трубку.
По ту сторону провода молчали. Потом раздалось какое-то тонюсенькое пиликание, звук падающего тела и короткие гудки.
Люба хмыкнула.
Я зашел в морг за капустной рассадой, которую Люба с торжеством библейского сеятеля раздавала весной всем знакомым, приговаривая: «Себе да нищим, себе да нищим…»
– Как обживаешься?
Я пожал плечами.
– Чего болячка на губе?
– Так, простыл.
– Ы-ы, – Люба осуждающе покачала головой. – Ноги в тепле держать надо. Я ужо тебе носки свяжу. Этого только спровадить надо.
И она кивнула на маленький трупик.
Я укоризненно покачал головой. Люба спохватилась:
– Ребеночка подобает земле придать…
И вновь потянулась к телефону, комментируя свои действия:
– Два, шошнадцать…
Меня кольнуло смутное подозрение.
– Чья девочка? – перебил я Любу.
Вешнякова словно наугад пробубнила знакомую мне фамилию.
– Я говорю, дочку из морга будете забирать? – заорала она через секунду.
Я подскочил к Любе, вырвал из рук телефонную трубку, бухнул ее на рычаг.
– А потому что думать надо! – заорал я громче Любиного.
– Об чем? – застенчиво улыбнулась моя семидесятилетняя подруга.
– Вообще! – взвыл я. – Он ведь дважды женат. Понимаешь?
– Ну, – кивнула Люба.
– И это, – я кивнул на тело, – ребенок от второго брака.
– Ага!
– Так какого… ты звонишь его первой жене, у которой от него тоже дочь, только уже на выданье?
– Не знаю, – пожала Люба плечами и смущенно хихикнула.
– А блядовать не надо было, – решила она через минуту и вновь потянулась к телефону.
– Ошибочка вышла, – поглядывая на меня, запела старушка в мертвую тишину. – Дочка не твоя, а ейная. Дак чего – вы который-то-нибудь из морга ее думаете забирать?
7
Слово «обживаешься» было сказано Любой не случайно. За год до этой встречи я потерял маму.
Однажды она вышла из дверей своей опустевшей трехкомнатной квартиры ровно в полночь. Поднялась со второго этажа на третий и далее – на чердак. Вышла на крышу. И пошла по млечному пути в вечность.
Я горевал.
– А скажет кто-нибудь слово на похоронах? – робко поинтересовался я у Любы, когда она пришла наутро мыть покойную.
– Не бе-спо-ко-ой-ся, – спокойно и убежденно протянула, махнув рукой, моя подруга, – это помыть некому, а сказать у нас желающие всегда найдутся.
8
Шерстяные носки прибыли через два месяца, в самый разгар лета.
В то утро я гонялся по дому за своим огромным персидским котом, который по-тихому испортил старенький, но добротный диван.
Наконец, я загнал кота в угол, но бить усладу глаз моих рука не поднимались.
«Как для некоторых невыносим запах мочи, так для меня невыносимо его отсутствие», – виновато произнес кот.
А если он этого не произнес, то что-то подобное можно было прочитать в его огромных желтых гипнотических глазах. Но философская сентенция кота была прервана самым бестактным образом.
– Чегой-то? – поинтересовалась Люба, ставя у порога продуктовую сумку времен позднего застоя.
– Диван пометил.
– Хозяйка где?
Я промолчал. Хвастать было нечем.
– Иди-кось погуляй, – приказала Люба и потянулась к коту, не вдруг обратившему к ней свой величавый взор.
– А…
Но Люба строго посмотрела на меня, и я ретировался на крыльцо.
Закурив сигарету, я стал думать о жизни, но что-то мешало моим размышлениям.
– Гвозди, что ли, где-то забивают? – произнес я вслух, но вдруг услышал тоненькое жалобное мяуканье.
Пораженный догадкой, я запулил окурок в огород и помчался в дом.
– Кто-тут-блядь-на-ссал?! – речитативом повторяла старушка, на каждый слог тыча кота носом в деревянный подлокотник.
Я не решился вмешиваться в воспитательный процесс, который, кстати, оказался очень эффективным.
– А это тебе-ка, – сказала напоследок Люба, доставая из сумки что-то, плотно замотанное старыми газетами. – На-кося. Потом-от посмотриши, – добавила она, почему-то зарделась и, не попрощавшись, вышла.
В том свертке я нашел толстые шерстяные носки светло-бордового цвета.
9
– Нет, Люба у меня не объявлялась, а что? – отвечал я медсестре ровно через год после Любиного визита.
– Просто… Она пропала из палаты. И ее соседки утверждают противоположные вещи. Одна говорит, что Любу два часа назад похитили пришельцы, а другая – что она отправилась в гости к вам.
«Хорошо бы», – вдруг подумал я о второй версии.
В этот самый момент огненный шар в небе разлетелся на мириады ярких частиц.
10
Было душно, и я отправился на двор посидеть на скамеечке, но скамеечка оказалась занята.
– Здорово-кось! – приветствовала меня Вешнякова. – Ну чего… С днем рожденья… Не утерпела… Дружок-от мой…
Люба заплакала. Я стоял, смущенно переминаясь с ноги на ногу. По дороге проехал мужик – на велосипеде и в одних трусах. Люба высморкалась и перекрестилась. Идущие на дискотеку в сельский дом культуры девицы, увидев эту сцену, заржали.
– Чиво, девоньки, на продажу пошли? – подмигнула им враз повеселевшая старушка.
От греха подальше, и просто потому, что был очень рад гостье, я потащил ее в дом.
11
– Приветы, Сашка. Помираю! – весело сказал в телефонную трубку Люба еще через год. – А у тебя как делы?
– Нормально, – оторопело ответил я.
Мы поговорили о котах, девках, капустной рассаде и людях, провожая которых в последний путь, я встречался с Любой у дверей городского морга и внутри него.
– Не горюй, Сашка, – напоследок сказала она слабеющим голосом. – Человек-от родится на свет хорошим. Да-а… Потомока делается плохим… И движется в сторону лучшего до самой смерти.
12
Бордовые шерстяные носки, которые связала для меня моя подруга, Любовь Ивановна Вешнякова, санитарка городского морга, со временем износились в труху – и вчера я сжег их в печке, когда топил баню.
Де-во-чка!
1
В Коноше меня едва не ссадили с поезда…
(С 2000 по 2004 год мне приходилось довольно много путешествовать. Конкретнее – ездить поездом. И вот сегодня я как-то взял и задумался, тянет ли хотя бы один из моих дорожных эпизодов тех лет на маленькую миниатюрку?
Попробовал даже представить себе рассказец на тему, как я еду в вагоне, где сплошь одни урки, что-то вокруг меня затевается, но тут моим соседом оказывается паренек, два года отслуживший по контракту в Чечне, мы начинаем держаться вместе (за кружки с кофе, ибо даже на пиво сбережений наших недостаточно), и урки сразу отпрыгивают от нас, отправившись в поисках несостоявшейся жертвы в соседний вагон.
Показалось слабо. Нет мордобития. Если бы нас, например, прирезали и выбросили с поезда, читать было бы интереснее, а вот писать – некому.)
…В последний момент что-то человеческое мелькнуло в глазах сержанта, он словесными пинками загнал меня, пьяного в дым, на верхнюю полку да и оставил в вагоне…
Тоже чего-то не хватает. Еще хуже, чем про урок, получился бы текстик. Текстик-пестик.
Эротический эпизод… Который едва не стал порнографическим, но моя попутчица выпила на стакан меньше, а я на стакан больше необходимого и достаточного условия для того, чтобы…
Просто мерзко. Да и валом вали таких текстов-секстов.
И только я раздумал писать миниатюру на тему путешествий 2000–2004 годов, как вдруг…
– Де-во-чка! – эхом из недалекого прошлого раздалось во мне.
2
Он буквально извел меня этим криком за три часа пути.
Я подсел в вагон около шести вечера. Билеты в кассе вологодского вокзала были только на проходящие поезда, и я купил билет на адлерский, который возвращался с юга на север, в Архангельск. Ехать до пункта назначения мне нужно было часов шесть с небольшим. По сравнению с моими соседями, загорелыми курортниками, пилившими домой вторые сутки, это была просто-напросто пригородная прогулка.
– Де-во-чка! – услышал я через пару минут после того, как обосновался на нижней полке в середине вагона, а поезд развел пары.
Ему было года полтора. Слово, которое он неустанно повторял и повторял, скорее всего, входило в десятку тех, какие он только еще выучился говорить. А то и в пятерку, в тройку, после «мама» и «папа».
Молодые родители мальчугана преспокойно дремали надо мной. Да и весь вагон был спальным. К двум детям, мальчугану, о котором я уже сказал, и девочке постарше, годиков двух-трех, курортники, наверное, просто привыкли. Дети стали атмосферой вагона, так же, как, например, перестук вагонных колес.
– Де-во-чка! – с восторгом вопил маленький, чумазенький, загорелый человечек с тем самым смешным пузиком, какое бывает у малышей с еще не окрепшим прессом.
– Де-во-чка! – повторял и повторял он, неутомимый поклонник маленькой красавицы в сарафанчике.
Дети носились по вагону. Они таскали за собой куклу, потом бросили куклу и тащили за веревочку машинку. Надоела машинка – организовали на пустующей нижней боковухе прямо напротив меня уютный и симпатичный домик.
Мама девочки угостила их соком, и они сидели друг напротив друга: счастливый, потерявший голову от любви отец игрушечного семейства и волоокая красавица, которая делала вид, только делала вид, что все это ей скучно, неинтересно, а сама купалась в лучах карих любящих глаз своего ненастоящего мужа.
В какой-то момент и я перестал слышать их крики и возню, и для меня они гармонически сплелись с движением и перестуками окружающего плацкартного мира…
3
– Де-во-чка!
От этого крика я проснулся. Но что изменилось в нем? Почему я услышал его? Откуда взялось столько горя и неизбывной тоски в голосе ребенка?
– Де-во-чка! – выкрикнул малыш еще раз и зарыдал.
Я быстро понял, что произошло.
Детей уложили поспать. Пока малыш безмятежно дремал и видел во сне ее – де-во-чку! – та самая девочка вместе со своей мамой приехала домой – и сошла с поезда, не простившись со своим поклонником.
Что поделать? Девочки взрослеют быстрее, чем мальчики, и, как правило, не столь болезненно воспринимают острые углы жизни. Оно и понятно. Им выживать – для того, чтобы родить пару-тройку таких вот…
– Де-во-чка! – всхлипывал малыш.
Родители, как могли, успокаивали его, совали игрушки, которые мальчик с отвращением отпихивал от себя, гладили по светленькой головке, шептали ласковые слова. Но он был безутешен…
В течение часа. А потом вернулся к жизни. Начал смеяться. Звонко. Рассыпчато. И бегать по вагону с игрушечным пистолетиком.
4
Я выходил на станции Няндома. В моем краю много мест и местечек с затемненными названиями, пришедшими из финно-угорских, а то и более древних, архетипических, как сказали бы ученые, языков.
Тихонько пробирался со своей большой неудобной сумкой по проходу темного вагона, стараясь не задеть головой и багажом свисающие с верхних и нижних полок ноги моих попутчиков.
А проводник – тот довольно бесцеремонно громыхнул сначала одной дверью вагона, потом другой. С грохотом обрушил к поверхности перрона металлическую подножку.
За спиной у меня кто-то охнул и заворочался во сне, забормотал спросонья. Но последним, что слышал я, выходя из вагона, был слабый крик, раздавшийся почти с того самого места, на котором раньше ехал я. Крик-воспоминание о не свершившемся и уже забытом. Крик из сердца. Из сокровенной глубины не повзрослевшей и не огрубевшей, не заплывшей жиром, не покрывшейся копотью или просто грязью мужской души.
– Де-во-чка-а-а-а.
БИТЫЙ
Деваха с косой
Я встретил свою первую любовь, когда поступил в универ, первого сентября, на лекции по Древнему Египту. Она сидела через две парты наискосок от меня и старательно записывала что-то в свою большую клетчатую тетрадь. У меня долго не хватало духу не то что признаться ей в своем чувстве, но даже заговорить с нею. Поскольку учился я блестяще и часто высовывался на семинарах, она заметила меня и как-то раз обратилась за помощью… Она! За помощью! Ко мне! Потом я провожал ее по осенним улицам к зданию студенческого общежития. Мы долго стояли в вестибюле. Она смеялась. Когда я, набравшись смелости, безо всякого приглашения пришел к ней в гости, она познакомила меня со своим другом, и сердце мое болезненно сжалось. Однако она как-то незримо и без слов дала мне понять, чтобы я набрался терпения. И действительно. Через два месяца они расстались, и почти сразу мы стали встречаться с нею. Следующие пять лет были самыми счастливыми в моей жизни, и я не хочу особенно распространяться о них… Скажу лишь, что мы поженились. Нам выделили комнату для семейных. Темными зимними и осенними вечерами мы читали классику – каждый у своей настольной лампы. А весной, в мае, когда сходил снег, она сидела в своем милом халатике на подоконнике – вся в закате – и пересказывала мне параграф из учебника Реформатского. Мы закончили филфак с красными дипломами. Она нашла очень хорошую работу. На телевидении! С перспективой!!! Я, естественно, рядом… С телевидением. То есть по другую сторону экрана. Она забеременела. Но с ребенком мы решили обождать… Карьеpa… Понимаете?.. Неприятно, однако многие через это проходят – и ничего. А она умерла.
Перебивался я пару лет. Света белого не видел. Хватал мороку и водку. Потом ничего, очухался. Гляжу – работаю в сельской школе. И кругом люди. Присмотрел себе одну вдовушку лет под сорок. Чувств там особенных не было… Так… Сожительство. Но расписались. Своих детей у нее двое – куда еще с нашей зарплатой? Жили… Стал я к ним потихонечку сердцем присыхать. Она баба хорошая. Все для меня – обстирывала, кормила всякими вкусностями… Что еще надо? Любовь? А может, это и была любовь? Я не знаю, а вы? Последнее время она мне все что-то сказать хотела, но тут мать у меня померла. Поехал на похороны. А беда за бедой. Под нами старик жил… Нехороший человек, в общем. Водил к себе всяких… Заснул, видать, кто с сигаретой… Дом деревянный, старый. Сухая гниль. Сгорели мои – все трое. Только я думаю, что их уже четверо было. Вернулся, головешки пнул – и снова уехал: в мороку и водку.
Нашлись люди. Помогли, подлечили. Оклемался. Смотрю – работаю сторожем в одной конторе. Нормально. На кусок хлеба хватает, а больше мне – куда? И не надо совсем. Жил-жил… И екнулся. В общаге рабочей через коридор девчонка-малолетка горе горевала. Сирота. Она учебу из последних сил тянула – в техникуме связи. Ну, стала ко мне захаживать. Я ведь мужик незлой. Не верите? И копейка водится. Снюхались мы с ней. Стал помогать. Жить ко мне переехала. В одну койку, значит. Ну, техникум этот кое-некое допетала. Устроилась. Деньги получать стала. Зажили. Тут чего-то она странная какая-то сделалась… А я к тому времени уже понял. Любовь – это смерть. Понимаете? А смерть – это не старуха с косой, а деваха с косой, которая является раз в пять лет, тебя… очаровывает, душу из тебя выматывает, а потом умирает. А ты живи один и подыхай заживо! Не стал в этот раз ждать, когда сам растаю, а она меня и шмякнет. Лучше уж, думаю, я ее… Выпил для храбрости… Да соседи чего-то уже учуяли, видать…
Но это вы уже знаете, гражданин следователь.
Петька
Сразу хочу сказать, что Петька, несмотря на связку «был», в конце концов останется живой.
Петька был отчаянным сорванцом.
Он дрых до полудня, не делал уроки и все время оставался на второй год, хотя, по моим подсчетам, не должен был еще даже ходить в школу.
У него было очень много знакомых. Для них Петька был непререкаемым авторитетом. Он все время говорил им, как нужно правильно делать то-то, то-то и то-то. И даже взрослым этот леноватый вундеркинд давал советы. Самое интересное, что Петька каждый раз оказывался прав.
У него были замечательные глазки с хитринкой. Причем хитринка эта светила чистым изумрудом в тех случаях, когда Петька снимал очки (забыл сказать, что он был близорук).
Петька обожал кинематограф. Более всего, любил комедии. Он мог смотреть их сутками напролет, забывая обо всем на свете. А его кармашки были полны фантиками.
С ним самим постоянно происходили какие-то приключения. То он сражался с монстрами, то со своим другом, котом Сеней, убегал на край света, то убегал на край света без кота Сени – попадал в приемник-распределитель и, слегка смущенный, возвращался домой, к родителям.
Родителем его был я, родительницей – моя жена, которая обожала, когда я пересказывал ей Петькины приключения, хотя, конечно же, знала их гораздо лучше меня и даже говорила порой, что именно произошло (я лишь придавал ее историям художественную форму). Петька был как две капли воды похож на мою супругу, да и слава богу, что не на меня.
У Петьки была целая куча друзей. Заяц Егор, медведь Данила, мышата Кирилл и Мефодий. Они стояли на этажерке возле Петькиной кроватки. Милые, плюшевые, добрые звери.
Петька любил пирожные, мороженое, а вот бублики – те просто-напросто ненавидел. Еще он ненавидел, когда я надолго уезжал из дому. Чтобы хоть как-то смягчить горе своего отъезда, я оставлял под его подушкой шоколадки или ириски, и когда он в слезах ложился спать, то каждый раз, находя посылочку, утирал слезы и начинал радостно хихикать.
Ему было очень хорошо со мной. Он даже мечтал жить у меня в кармане (я выстроил бы там ему маленький домик), покуривать трубочку (ну не мое же злополучное курение подвигло его на эту выдумку!?), поглядывать на мир из окошка, а если бы другие дети просили меня поиграть с ними, он показывал бы им из этого окошка язык или кулак.
Иногда, правда, этот замечательный ребенок закатывал мне самые настоящие истерики, как это делают все дети на свете, – из-за не купленных машинок и прочей дребедени. Тогда он кричал, вопил, плакал, старчески-горестно тряс головою, вырывал свою ручку из моей, забегал вперед меня шагов на десять – и прилюдно корчил мне рожи. Нижняя челюсть его при этом совершала растерянно-жуткие движения вперед и назад.
Когда я засиживался за полночь в своем кабинете, Петька деликатно, как взрослый, постучавшись, заглядывал туда и шепотом спрашивал, скоро ли я приду и расскажу сказку несчастному ребенку, про которого все забыли.
Я вспомнил о Петьке сегодня, в день нашей с женой свадьбы. Свадьбы, которую мы перестали отмечать, после того как развелись. О Петьке, который так и не родился, и даже не был зачат, и поэтому остался живой, несмотря на все глупости взрослых.
Мне кажется, что этот великодушный ребенок будет моим вечным спутником и нет-нет да и осветит озорным огонечком зеленых глаз серые будни своего так и не состоявшегося отца.
Вот и вы, если тоскливо, вспомните про какого-нибудь Петьку или Лёньку. А если не удосужились родить или хотя бы выдумать своих, думайте о моем.
Старые письма
«Здравствуй, Витаха!
Я вот встала сегодня утром. Думала о нас с тобой. Раскрасила две игрушки. Потом вспомнила, что нам долго не видеться. Загрустила. Выпила стопочку – и вроде снова радостно стало на душе! До обеда время прошло незаметно…»
Сашка нашел их на чердаке своего старого дома. Сашка бездумно читал их подруге, а она зажимала уши, говоря, что не хочет, не хочет знать то, что в чужих письмах. Сашка сжег их, а они остались.
«Здорово, Витек!
Встретила тебя сегодня случайно… Минуту-другую видела, поздоровались только, парой слов обмолвились, ты сказал что-то невпопад, а радости, радости-то во мне теперь!..»
Когда заболела Сашкина мама, что-то треснуло в его отношениях с женой. Когда старый дом сносили, трещина превратилась в канаву. Когда так бывает, планета любви раскалывается на две половины, и на острова льется ледяная вода и поползет всякая нечисть.
«Витенька, здоровенько!
Сообщаю тебе радостную новость. Сегодня муж собирается на рыбалку. Как только стемнеет, я могу к тебе… заглянуть. Ты свет, главное, не зажигай и дверь открытой оставь. Жди, дуралей…»
Одинаково у всех любовников. Одинаково они таятся. Одинаково обманывают весь белый свет и самих себя впереди всего белого света.
«Витька, здравствуй!
Ты чего такой хмурый прошел? Муж обронил, что ты со своей поругался? Плюнь. Пройдет. Так ли еще у нас бывает. Просто помни, что я люблю тебя и буду любить вечно. Письмо тебе отдала Валентина. Не бойся, она никому ничего не скажет…»
Мама рассказывала Сашке, как дальний его родственник влюбился в жену своего брата. Мама призналась Сашке, что родственница отдала ей эти конверты и упросила поговорить с автором писем. Мама Сашки сказала той: «Ну что же ты делаешь?»
«Дорогой Витя!
Извини, что поздно письмо отправила. Напилась днем с горя и спала. Даже на работу не пошла – будь что будет. Про нас как-то пронюхали. Тетка спросила у меня, что я делаю, а я ей ответила, что не твое дело…»




























