Текст книги "Поле боя при лунном свете"
Автор книги: Александр Казарновский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Почему-то мне вдруг вспомнились забавные моменты, связанные с его стрижкой. В первый раз я повез его оболванивать в Городок. В Израиле собак стригут прямо в зоомагазинах. Израильтянка, которой предстояло обкорнать моего красавца, очень долго думала, как ей подступиться к странной заморской породе под названием эрдельтерьер, и в конце концов подстригла бедняжку под пуделя. Если вы на секундочку представите себе эрделя, стриженного под пуделя, то не сомневаюсь, что хотя бы немного я вам настроение поднял.
Второй раз я специально возил его в Петах-Тикву в тщетной надежде, найти там кого-нибудь, кто разбирается в собачьих стрижках. В Петах-Тикве Гошу просто обрили налысо, как в московском вытрезвителе. Получился отменный двортерьер, самый типовой, самый третьесортный, с острой дворняжьей мордой. Встречные ишувцы, не исключая таких близких мне людей, как Шалом и Йошуа, спрашивали: «Вторую собаку завёл?»
А толстогубая, крупноухая, крупноглазая, широкобедрая жена Марика в небесно-голубых штанах в обтяжку после нескольких минут пристального созерцания моего несчастного зверя объявила:
– Больше я собакам не верю. Под породистыми стрижками они все дворняги…. Я провел ладонью по жесткой Гошиной шерсти.
– Гош, а не пойти ли нам погулять?
Вместо обычных прыжков при звуке заветного слова – слабое повиливание хвоста.
Я снял с крюка, торчащего из двери, ошейник и поводок. Гоша тяжело поднялся на четыре конечности и заковылял к двери. Мой любимец угасал. Я это видел и не знал, что делать и можно ли сделать что-нибудь. Только одно держало меня на плаву – я просто не мог себе представить, что Гошка исчезнет, что я войду в свой эшкубит, в свою халупу, а его нет. Вот эти часы с секундной стрелкой-самолетиком есть, вентилятор-заика есть, трещина в стене есть, а его нет. Какая чушь! Как такое можно взбредить? При мысли об абсурдности этого настроение повышалось.
Но когда мы вышли на улицу, и лапы у него начали разъезжаться, когда вместо того, чтобы совершать, подобно равшацу, обход поселения, он кое-как поподнимал лапу, разочек изогнулся дугой – в темноте я даже не смог разглядеть, нормально ли он сходил – моей страусиности поубавилось. Пришлось взять себя в руки, чтобы не впадать в панику.
Я позвонил Инне, дабы выяснить во-первых, чем кормить пса, во-вторых, что за странные консервы она мне прислала. Но разговор наш напоминал интервью с ясновидящей.
– Здравствуйте, Инночка.
– Здравствуйте, Рувен.
– Инночка, спасибо огромнейшее за лекарство.
– Не за что, Рувен, это очень хорошее лекарство. Если уж и оно не поможет…
Возникла тишина.
– Инночка, а что это за…
– Консервы?
– Да.
– А это вот что. Вы ведь даете своему Гоше кушать, а он отворачивается. Вы кормите его самым вкусным, а он не ест. Верно?
Я был потрясен.
– Инночка, у вас здесь где-то видеокамера?
– Нет, я просто знаю, что такое тяжело больное животное. Так вот, в этих банках питание, которое, во-первых, необычайно полезно для собак, особенно при такой тяжелой болезни, как у вашего эрделя. А во-вторых, собаки обожают этот корм. Попробуйте угостить им Гошу. Понравится – пришлете деньги через господина Гофштейна, не понравится – вернете банки через него же…. Учуяв запах, вырывающийся из только что вскрытой жестянки, Гоша потянул носом воздух, повертел головой и вдруг неожиданно резко встал на лапы и двинулся к банке.
– Давай сюда! – сказали его повеселевшие глаза. Я вывалил полбанки в миску, и Гошка, как безумный, набросился на еду, урча от наслаждения. На меня накатило ощущение бездонного счастья и оно же дало мне возможность заняться злобой дня.
А день завтра и вправду предстоит, как говорит Иошуа, хаваль аль азман! и у меня должны быть свежая голова, быстрая реакция, точные движения, меткий – не примите меня за Чингачгука – глаз, в-общем, все, что может быть уничтожено одною бессоной ночью. А с учетом того, что в три мне в лес, поскольку мы дали арабам еще один день на отработку «Игорьковой» версии, ложиться надо немедленно. Хорошо сказать – ложиться. А если меня колотит?
Я почесал в затылке, но, видно, блестящие идеи в этот день косяком перли мне в башку, потому, что выход нашелся – и очень простой. Назывался он «Финляндия» и лежал у меня в морозилке. Был он чуть початым, запотевшим, ледяно-горьким, горько-ледяным и лился через шарик. По мере того, как он втекал сначала в изящную фарфоровую чашечку с тоненькой ручкой, а потом из чашечки в мою пасть, обрамленную рыжими усами и трехцветной – рыже-черно-седой – бородою, по мере этого я стихал, я затухал, все, что во мне могло улечься, улеглось, и уже на автопилоте я пролепетал многочастную молитву перед сном, исполнив с особым пылом заключительный гимн «Адон олам». Соседи у меня вежливые и в окна не стучали, хотя причины на то были.
Из последних сил я взвел пупочку будильника и плюхнулся в прохладу простыней. Последней моей мыслью при погружении во временное небытие было: «Пусть мне приснится Мишка.»
За шестнадцать дней до. 2 таммуза. (12 июня). 3.00
Мне приснилась Двора. Причем так приснилась, что во время незапланированного пробуждения захотелось позвонить ей и убедительно попросить больше не являться ко мне в сон в таком виде.
Затем, правда, последовала мысль, что вид в-общем-то вполне ничего, и, окончательно удостоверившись в том, что она не вражеский агент, вполне можно отхуповать девушку, (от слова « хупа» – свадьба), а дальше уже, если спереть Михаила Романовича из Москвы, подальше от этого гнусного Николая, можно и гнездышко вить. Согласия Дворы на спирание Мишки я, разумеется, спросить забыл.
В этот момент будильник начал испускать свои мерзкие трели и я, не чувствуя особойбодрости, пробормотал « Модэ ани лэфанейха…»
«Благодарю Тебя, царь живой и вечный что душу мою возвратил мне в милости своей.»
Возвратить то Он возвратил, но в довольно потрепанном виде. Может, сегодня ограничиться лесом, а магазин перенести на завтра, чтобы выспаться и быть как огурчик? Размышляя на сию тему, я лежал с закрытыми глазами и решал – сплю ли я и делаю вид, что не сплю, или не сплю и делаю вид, что сплю. В тот момент, когда стало ясно, что пациент скорее жив, чем мертв, я ощутил щекой прикосновение мокрого шершавого языка. Теперь уже глаза можно было смело открывать – Гоша твердо решил, что я не сплю, и, несмотря на то, что за окном темно, могу приступать к своим гуляльно-кормильным обязанностям. Он стоял у кровати, лизал меня и был совсем, совсем, совсем здоров! Ну, не совсем еще, он не прыгал, как раньше, когда я надевал ему ошейник, а лишь дергался и повизгивал, однако, видно было, что лекарство и чудодейственный фарш мобилизовали организм на войну с болезнью.
На улице он тянул поводок так, что я в сердцах сказал: «Чтоб тебе, Гоша, немного вчерашнего спокойствия.» Он обиделся и пошел медленнее, дескать, пожалуйста.
По возвращении песик смолотил еще полбанки волшебных консервов вперемешку с традиционными шариками «догли». В-общем, пошел на поправку.
* * *
А я пошел на свой боевой пост ловить, так сказать, Игорева протеже.
Результат наших лесных странствий оказался таким же как и в предыдущие два дня и все семьдесят два члена Санхедрина вынесли Игорю вердикт «невиновен». Правда, оставалась вероятность того, что меня заметили, но тогда Игоря самого попытались бы убрать из поселения, а он пока съезжать не собирался.
* * *
Все, о чем я собираюсь сейчас рассказать, вызывает у меня чувство острого глубокого стыда. За глупость. Нет, я понимаю, что мы не профессионалы-сыщики, но когда три здоровых амбала, двое из которых успели уже обзавестись седыми волосами, начинают играть в младенческие игры… Увы, из песни слов не выкинешь. Мозги наши стади жертвами помрачения, и этот факт должен быть отражен на страницах моего скорбного повествования.
Мы бегали по магазину и вокруг, прятались за углами, держали свои пушки наготове, но под одеждой, учиняли слежку за каждым появившимся арабом – в-общем, детки, насмотревшись дурных боевиков, играют в казаки-разбойники. Хозяин магазина в какой-то момент, похоже, уже собрался звонить в полицию, решив, что сбрендившие поселенцы вздумали заняться разбоем. Тогда мы переместились на улицу, но и там не угомонились. Какой-то «мерседес», показавшийся нам особо подозрительным, я все же, несморя на протесты Шалома, обыскал, пока Йошуа, широко расставив ноги голливудским жестом направлял пушку на шофера – густо– небритого смугляка, очень замухрышистого и в кепке – вылитого опенка. Этот шофер-опенок, держа руки за головой лицом к Йошуа, вытянулся в струнку. Если не смотреть на Йошуа с пистолетом, можно было предположить, что араб просто разминает свои сухие косточки.
Не ограничившись содержимым салона, я даже под машину заполз. Вылез весь, как сказал Райкин, в паутине и бычках, вряд ли подозревавший, что его будут цитировать в этом месте и в этой ситуации. Мы извинились перед опенком и дали ему двадцать шекелей. Он был настолько рад, что, по-моему, готов был пригласить нас к себе в дом, чтобы мы и там поискали – еще за двадцатник.
Восемнадцатое таммуза. 16:40
Без двадцати пять. С начала погони прошло уже почти два с половиной часа. Пора заканчивать. Он прячется вон за той глыбой. Я осматриваюсь. Скалы впереди будто вырезаны бульдозером. На камнях купочки хвощей, похожие на леса, снятые с вертолета на видеопленку. Поодаль серые валуны, точно черепа гигантских бизонов.
А вокруг – оливы, листья которых сверху потемнели от времени, словно по-своему, то-лиственному загорели. Снизу же побледнели, будто выцвели, и лишь ягоды настолько ярки, настолько свеже-зелены, что кажутся новенькими заплатами на ветхих холстах деревьев. По камням скачут «шфаней сэла». Дословно – горные кролики, хотя на кроликов они совсем не похожи. Кто-то мне говорил, что они, как и тапиры, приходятся родственниками слонам. По-моему – бред. У них чуть вытянутые мордочки, черные прижатые ушки, а шкура бурая, цвета сожженных солнцем колючек. Глазки черные, лапы короткие. Уголки губ подняты, и кажется будто они улыбаются. Сами они длиной с руку – от пальцев до локтя, а малыши – величиной с ладонь. Похоже, нигде, кроме нашей Самарии, эти зверьки не водятся.
Это моя Самария. Я знаю, я жил здесь тысячелетия назад и теперь вернулся сюда жить или умереть ради того, чтобы мои братья жили здесь, чтобы рано или поздно сюда вернулся мой Михаил Романович.
Шалом, должно быть, в прежней жизни тоже родом отсюда – вон как сжимает автомат, выглядывая из-за колеса нашей машины, у которого он залег.
Эта война не сегодня началась и закончится она только в тот день, когда горсточку песка и камней, зажатую между Иорданом и Средиземным морем покинет последний араб или последний еврей. Араб – отправившись в одну из двадцати двух украшающих карту мира арабских стран. А еврей – куда-нибудь в гостеприимную Европу, где его ждет теплое местечко в грядущем Освенциме.
Впрочем, и там, вероятно, наши левые отличатся. Если втолковать им, что это делается ради великой западной культуры, светлого будущего и дружбы между народами, а также борьбы против религиозного мракобесия, они, небось, сами всех евреев загонят в газовую камеру, а затем зайдут последними и изнутри закроют дверь на задвижку.
Но – хватит философствовать. Сейчас Шалом побежит, и я буду его прикрывать. Он уже наверняка выбрал себе следующее укрытие. И – начали! Я ставлю затвор на отметку «очереди», и нажимаю на курок. Автомат грохочет, трясясь у меня в руках, оглушая меня. Он словно пытается разорваться на части и разорвать меня на части. Пластмассовый приклад ритмично стучит мне в плечо, точно в запертую дверь. Не больно, но неприятно, когда сливаются две дрожи – дрожь автомата и твоя собственная нервная дрожь. Я бью целясь и не целясь. Достанем мы его позже, сейчас все равно ничего не выйдет. Сейчас главное – не дать ему поднять головы, пока бежит Шалом, не дать ему убить моего Шалома. И я поливаю свинцом, не жалея патронов – ничего страшного, у меня в запасе еще один рожок, широкий, рифленый, изогнутый рожок от «эм-шестнадцать». Гильзы сыплются, стуча по камушкам.
А Шалом бежит. Бежит, пригибаясь к земле, дулом молчащего автомата впиваясь в свистящий навстречу воздух. Сейчас он тоже похож на птицу, но на какую-то морскую, нырка, наверное, которая, сложив ненужные крылья, бросается за рыбой в воду, голубую, как этот предсумеречный воздух. Ага, вон за тот камень, пористый с глубокими пещерками он сейчас и заляжет. Есть!
Из-за камня торчат длинные ноги Шалома в брюках, еще час назад считавшихся отутюженными, и в новеньких серебристых кроссовках.
Теперь моя очередь. Я выбираю себе поваленную оливу, перед которой зияет ямка, будто специально под мой карманный рост вырытая. К ней я и рыпаюсь, перескакивая через колючки, которые норовят подставить мне ножку.
Шалом тарахтит своим «галилем». Будто в ответ ему, раздается стрельба где-то в стороне Города. Ну и что? Иной раз палят всю ночь, а утром никаких сообщений. Эх, сейчас бы этих солдат да сюда!
Я плюхаюсь в яму, проехавшись по бурой земле потной рожей. Теперь и рожа, должно быть, не только потная, но и бурая. Выбрасываю отработанный рожок, вставляю новый. Ну, пошел, Шалом!
Услышав звук первой очереди, Шалом вскакивает, и… что это?! Что это за сухой щелчок?! Неужели мы второпях вместо полного магазина захватили почти пустой? Очередь все же гремит. Только не отсюда, а из-за той чертовой глыбы. Шалом падает, судя по недоумению на лице, даже не поняв, что произошло. Я тоже не сразу понимаю.
“Рувен, дай мнэ сигарэту. Я хочу курыт”.
За шестнадцать дней до. 2 таммуза. (12 июня). 14.30
До чего хотелось курить! Нет, не подумайте, перескочив в моем повествовании на шестнадцать дней назад, что у меня вдруг возникло предчувствие гибели моего друга, моего брата, моего Шалома, солдата с нежной душой, великана с обликом пингвина. Увы, тогда я и представить себе не мог, что настанет мгновение, когда я увижу, как он застынет на земле, безжизненный, словно разбросанные вокруг валуны, беспомощно разметав длинные руки, которые он так любил покровительстнно класть на плечи мне, коротышке.
Нет, причина моего минора на тот момент, о котором я рассказываю, была совсем в другом. Я ревновал. Девушка, на которую я впервые за годы своего затворничества обратил внимание, начала кокетничать с моим другом. И не утешало меня, что у нее это безперспективно, что Йошуа – скала.
Сегодня я другими глазами посмотрел на Двору, на каскады ее волос, на глаза цвета свежего воздуха, на… у Эдгара По в «Падении дома Эшеров» у героя «изящный еврейский нос». Сколько я в Израиле и в России перевидал еврейских носов, а вот эдгаровское сочетание понял, только взглянув на ее лицо.
При этом на меня, разумеется, фунт презрения, а с Иошуа – «Потрясающе!», «А это что?!», «Гениально!». Ну да, я понимаю, я на девятнадцать лет старше ее, а не на пять, как Йошуа. И ростом я не вышел, и пейсов у меня нет, и кипа у меня без кисточки, и вообще я олезачуханный, а не гордый сабра, и картин гениальных не пишу. Зато я араба убил, и, если бы не я, погибло бы не два ребенка, а, не дай Б-же, восемдесят два. Посмотрел бы я, как бы ее Йошуа с «береттой» против «калаша» пошел.
Впрочем, картины и вправду были гениальными – пусть и не в моем вкусе.
Они были расставлены вдоль стен на стульях, которые в советских артикулах не менее гениально именовались гнутоклеенными. Использовались они, как правило, в школах, иногда – в конторах. Не знаю, где их наковырял Йошуа, но, поскольку картины у него, как правило, размерами небольшие, стулья эти были в самый раз. Одна, огромная – сразу на три стула. Картины занимали салон и спальню. Салон включал в себя кухню с обилием чашек, мисок, алюминиевых столовских вилок и ложек. В спальне картины разместились на топчане, служившем лежбищем гению, и на каких-то прикрученных к стене дээсповых полках, что заставило потесниться все его вещи от трусов до зимней куртки. И только плащ, тоже, разумеется, зимний, горделиво свисал с единственного торчащего из стены гвоздя.
– А что у вас вон в той комнате? – спросила девушка, вернувшись в салон из спальни, где закончила осмотр импровизированной выставки, и указала на вторую дверь, уводящую из салона – не слева от входа, как это было со спальней, а справа.
– Там у меня мастерская, – ответил Йошуа. – Там у меня стоит незаконченная картина.
– А можно посмотреть? – накинулась на него Двора.
– Дуракам пол-работы не показывают, – вякнул я по-русски, но она провела по мне взглядом так, будто это не ее глаза прозрачные, а я прозрачный.
Йошуа пожал плечами и мы, все трое, вошли в мастерскую.
Это был Он. Шомрон.
Контуром шли две горы – Благословения и Проклятия – с Городом между ними. Гора Благословения была воистину горой Благословения, окрашенная в тот зеленовато-розоватый оттенок, которого, может, и не бывает в жизни, а если и бывает то лишь иногда, в те предутренние мгновения, когда первые лучи солнца проникают на небеса, нет, даже пожалуй в то редкие часы, когда рассветное небо напоминает рассыпанную радугу, нет, опять не то, – когда резко переведешь взгляд с юного деревца на юно-рассветное небо, и еще стоящая у тебя в глазах свежая зелень первого мешается со свежей розовостью второго. А вот гора Проклятия была мертва. Даже ровные квадраты лесопосадок были безжизненными и напоминали каре зеленых жандармов, построенных для отправки на подавление волнений. А все остальное – и рыже-бурые камни, и дорога, и постройки – все носило какой-то свинцовый оттенок.
Город же выглядел очень реалистично – нагромождения белых многоэтажных домов… что-то было странное в этих домах. Я вгляделся в их чернеющие окна и почему-то настежь распахнутые двери, и понял – дома были пусты. Но это не была пустота смерти, пустота уничтожения – это была пустота ожидания. Город ждал нас.
* * *
Вот и дождался своего часа бывший белый вентилятор, с которого я не стирал пыль с тех пор, как запузыривал его на таймере на пару часиков в прошлый жаркий Йом-Кипур.
Я включил его – он не пошевелился. Я зажег свет. Три его лопасти – две сверху, одна посередине внизу – напоминали два больших уха и одну маленькую морду доброй серой собаки, например, Гоши. Казалось, они приклеены к воздуху.
Вспомнив, что он у меня с придурью, я выкрутил до отказа движок и лопасти медленно поплыли, не гоняя воздух, а скорее радуя глаз вечным движением. При этом движок стрекотал, а лопасти как-то натужно кряхтели и стонали. Потом они забегали все быстрее и быстрее и, через несколько минут закрутились как сумасшедшие.
Ну, так-то лучше, а то майку выжимать можно, и подушка вся – будто на нее вылили чашку холодного чая, в который, когда он еще был горячим, вместо сахара по ошибке насыпали соль и размешали.
Почему я ворочаюсь второй час? Ведь мы всего-то два дня знакомы! Но сейчас я так ясно вижу вместе всех нас троих – меня, Двору и моего отпрыска – что хоть тут же хватай мешок и дуй в Москву за Михаилом Романычем.
Вдруг мой взгляд упал на Гошкину миску. Странно. Перед тем, как улечься, я снова смешал ему «Догли» c витаминизированным фаршем, и он отправился есть, а я отправился спать. А вот теперь я увидел, что ни черта он не поел – выел этот фарш, да и то не полностью.
– Гоша, что с тобой? – спросил я. – Тебе опять нехорошо?
Он печально посмотрел на меня, но подниматься с линолеума не стал. Я подошел к нему, присел рядом на корточки, взял его под подбородок и оттянул нижнюю губу. Опухоль посередине нижней челюсти выросла, и зубы торчали вкривь и вкось.
– Гоша, пошли погуляем, – предложил я.
Магическое слово никак не подействовало на пса. Он положил голову мне на руки и тяжело вздохнул.
Инерция оптимизма вынесла и выбросила меня к фразе: «Ладно, завтра позвоню Инне».
Действительно, что паниковать? Вчера он ел. Сейчас вроде все-таки тоже фарша поел, хотя и чуть-чуть. Ну, не совсем хорошо себя чувствует – так ведь это еще долго будет. Рак победить – не шутка. С этой мыслью я взял сигарету и вышел в черный ночной воздух, возврашаясь к мечтам о Дворе. И вдруг с ужасом обнаружил, что бормочу себе под нос:
…И так же, как в жизни каждый,
Любовь ты встретишь однажды.
С тобою, как ты, отважно
Сквозь бури она пройдет…
Меня прошиб холодный пот. Вот, значит, как? Значит, жила бы страна родная, и нету других забот? А сердце, значит, в тревожную даль зовет? Значит, ко всему, от чего меня тошнило в Совдепии, я пришел здесь в Израиле! Ничего себе итог – та тошнотворная трескотня, над которой ржал всю жизнь, под старость стала моей. Да здравствует религиозный сионизм – светлое будущее всего еврейства, а за ним и человечества!
Как же меня занесло в такое болото?! Ведь начиналось так невинно. Мы были первыми за две тысячи лет, у кого еврейская рулетка вызвала не страх, а азарт.
За пятнадцать дней до. 3 тамуза. (13 июня) 9.40
* * *
Еврейская рулетка! Только один был период в истории Изгнания, когда наш народ отдыхал от этой игры – Катастрофа. Тогда не было одинокого патрона в барабане. Барабан был заряжен весь. А и то – почему бы и нет? Не получается у евреев жить нормальной человеческой жизнью. Еврей не может не гореть. Не знаю, с чем сравнить наш мир – с поездом, с самолетом, с кораблем? Знаю только, что когда наш народ отказыватся быть горючим в Его топке, он становится горючим в топке крематориев. Либо огонь Служения, либо огонь уничтожения. Третьего не дано. Причем, зачастую отказываются одни, а в топку попадают другие, лучшие. Все евреи – одна душа, один организм. Все евреи ответстенны друг за друга.
Размышляя над всем этим, я сижу в своей желтой уже изрядно запылившейся будочке и пью ананасовый нектар «Спринг». Мимо окошка проплывает знакомая белая рубашка в полоску.
– Игорь!
– Привет, а я тебя ищу.
– Что-то случилось?
Гагаринская улыбка поползла к глазам.
– Я увольняюсь.
– Что вдруг?
– Он мне опять недоплатил. Смотри, я прихожу на работу в семь часов. Так?
– Так.
– Перерыв начинается в час тридцать. Так?
– Так, – ответил я голосом быковского кота Базилио в тот момент, когда его обсчитывала санаевская лиса Алиса.
– И еще полчаса убирать. Получается семь рабочих часов. Так?
– Так.
– Открываем в четыре и работаем до половины седьмого. Так?
– Так.
– И еще полчаса, чтобы опять же все убрать. После обеда полчаса и вечером полчаса – час?
– Час.
– Так вот за этот час он мне не платит. Говорит, не можешь все убрать во время работы магазина – твое дело. А как я могу убирать, когда полно посетителей.
Я вытащил мобильный:
– Говори номер Дамари.
Дамари выслушал претензии на моем изящном иврите, а затем сказал:
– Смотри, я понимаю, что все сделать за рабочие часы невозможно. Но если я буду платить за количество, сколько бы он ни выработал, то ему будет выгоден не результат, а количество часов, при этом работу захочется растягивать. Я пошел по другому пути. Я плачу ему почасово за девять с половиной часов, причем плачу много. Плачу по двадцать два шекеля в час. Условие – чтобы все было сделано.
Во время подобных разборок я себя чувствую, как тот раввин, к которому двое поссорившихся обращаются с просьбой решить их спор, а он говорит сначала одному: «Ты прав», а потом и другому: «И ты прав». Когда жена ему говорит, что это бред, что не могут оба быть правы, он отвечает ей: «Ты тоже права».
Кое – как я объяснил Игорю позицию Дамари. Он мне ответил:
– Я все это уже слышал. Смотри, что в газете нашел.
Мне на руку упала вырезка из «Успеха» или «Infomarket» а. «Для работы в охрану приглашаются олимыи туристы (Тут я подумал: горе стране, которую охраняют иностранные туристы). Заработки высокие. Звоните…»
– Я звонил, – взволнованно произнес Игорь. – Двадцать восемь шекелей в час.
– Врут, – успокоил я его. – В чем-нибудь да надуют. Не может быть для иностранцев заработка двадцать восемь.
– Ты думаешь?
Он с тревогой посмотрел на меня.
– Знаю.
Игорек приуныл. Мне он верил.
– Слушай, – решился я его отвлечь. – А ведь Йошуа все – таки ходил туда.
– Куда «туда»?
– Ну, туда, молиться, ты помнишь, в субботу вечером?
– А куда он в субботу вечером должен был идти молиться?
– Да не в субботу молиться, а в субботу мы говорили.
– О чем?
– Ну, помнишь, ты приходил.
– Ну… – он поморщил лоб, и складка побежала под челкой, как трещина в иссохшейся земле.
– Ну, и Йошуа говорил, что собирается идти в лес молиться.
– Что – то не помню, – пробормотал он. – Знаешь, все эти ваши молитвы меня интересуют, как… Ну так что, ходил он в этот лес?
* * *
Первое утро, как я не ходил в лес до рассвета, а уже насколько лучше себя чувствовал от того, что выспался. Исчезла тяжесть в башке, сопровождавшая меня, оказывается, все эти дни, – я только сейчас заметил. Исчезло ощущение, будто я смотрю на мир сквозь мутный кусок плексиглаза.
Над будочкой нависла тень. Неужели террорист? Нет, Йосеф Гофштейн. Лапища лезет за пазуху и выкладывает передо мной белый пакет с какими-то коробками.
– ?
– Инна, ветеринар, велела передать, – говорит Йосеф и исчезает.
Я раскрыл коробки. Там лежали шприцы. Здоровенные медицинские шприцы. Ничего не понимая, я позвонил Инне.
– Скажите, Рувен, ведь Гоша снова стал плохо есть? – сказала Инна, услышав мой вопрос.
Увы, я подтвердил.
– А будет еще хуже. Про «Догли» можете забыть. Что же касается питания, которое я прислала… боюсь, сегодня к вечеру он откажется и от него. Тогда возьмите шприц, отпилите от него ту часть, куда вставляется игла, и вспрыскивайте Гоше фарш прямо в глотку.
– Инна, – растерянно произнес я. – Так что, он еще не пошел на поправку?
В трубке покантовалось молчание, а затем раздался Иннин голос:
– Сделаем все, что можно.
Это прозвучало, как смертный приговор. Некоторое время я сидел оглушенный, а затем…
Тр-р-р-р-р! Г-споди, когда я уже эту пищалку заменю на Моцарта, Бетховена или еще какого – нибудь, по словам анекдотного нового русского, «крутого чувака, который, прикинь, пишет музыку для наших мобильников»“?
Я нажал SND. На экранчике какой – то незнакомый номер. Начинается с ноль пять один. Значит, компания «Пелефон».
– Алло, Рувен?
– Да, кто это?
– Здравствуйте, это Шмулик.
– Кто-кто?
– Шмулик Судаи. Ну, которому вы жизнь спасли, убив араба.
– А, Шмулик! Ну как ты? Как себя чувствуешь?
– Я ничего. В основном лежу. Иногда на кресле катаюсь. Мне только сегодня принесли «пелефон», я сразу же позвонил в школу, узнал Ваш номер и вот звоню вам.
– Спасибо.
– Это вам спасибо, Рувен! Спасибо вам за все. Вы самый отважный, самый храбрый, самый хороший человек на свете.
– Ну, думаю, если поискать с собаками, можно найти и лучше. Цвику с Ноамом я все-таки не уберег.
На секунду телефон провалился в молчание, а потом снова вырос голосок Шмулика.
– Вашей вины здесь нет никакой.
Я не стал с ним спорить в первую очередь потому что был полностью согласен. И ограда, которая выросла вокруг школы за несколько дней, прошедших после убийства – ярчайшее тому доказательство.
Я невольно оторвал глаза от столика и через расчерченное проволочной решеткой окошко взглянул на металлические прутья, которыми теперь наша ешива была огорожена подобно большой клетке или маленькому концлагерю. Внезапно появился мой старый – здрасте, давно не виделись – знакомый, араб с автоматом. Я, не выпуская из рук мобильный, даже выскочил из будки, чтобы получше разглядеть его. На сей раз он выглядел совершенно опереточно, дырка во лбу была ярко-акварельная, борода казалась только что снятой с бигудей. Он вынул кусачки, обхватил их краями один из прутьев – кусок арматуры высотою около трех метров, стиснул зубы так, что желваки на щеках выступили и жилки на висках напряглись. Со своей дырою во лбу он походил на носорога, у которого рог отпилили под корень. Ничего страшного в нем в этот момент не было. Убрав кусачки в мешок, он вытащил оттуда небольшую пилу и начал перепиливать толстый стальной прут.
Потом плюнул, вскочил с корточек на ноги и полез по ограде вверх. Вернее попытался. Разумеется его постигла неудача, и не только потому, что он безнадежно соскальзывал с прутьев, едва преодолев первые тридцать сантиметров, но еще и потому, что на высоте примерно два метра прутья резко загибались наружу и образовывали угол градусов где-то сто тридцать – сто сорок. Так что перелезть представлялось воистину занятием не для белого человека.
Я усмехнулся. Он взглянул на меня исподлобья, понял что я не боюсь, спрыгнул наземь, с горечью махнул рукой и исчез. Все это заняло минут двадцать в моем мире и доли секунды в реальном.
– Рувен, Рувен! – послышалось из мобильного. Рувен!
– Да, я слушаю.
– Рувен, зачем вы сказали, что террориста убил рав Ави. (В ешивах, в отличие от обычных религиозных школ, где к учителю обращаются “Аморе!” всем учителям говорят «рав»).
Ведь тогда, на площадке нас спасли именно вы! Вы отвлекли араба на себя.
– Так то на площадке, – сказал я, чувствуя, что у меня портится настроение.
– А потом? – не унимался Шмулик. – Он нас не стал добивать, побежал за вами. А дальше? Кто его убил? Вы или рав Ави?
– По очереди, сказал я. – Один убивал, другой кофе пил. Потом наоборот.
* * *
Я пил кофе и курил, когда ко мне ввалился Йошуа.
– Все в порядке, – объявил он. – Зашел к Дворе в офис. Дождался, когда посетителивыйдут. Все рассказал.
Я представил себе Дворину реакцию. Когда он рассказал ей о том, что за нами охотятся арабы, она, небось, ахнула. Потом, когда он рассказал, что и мы в свою очередь охотимся за арабами, она взглянула на него, затем – мысленно – на меня и охнула. Потом, когда он сообщил ей, что мы подозревали в ней же арабскую шпионку, наша с ней любовь, так и не состоявшись, окончательно ухнула. И, наконец, когда он ей предложил сотрудничать с нами, она, разумеется, «эхнула», то есть мысленно воскликнула: «Эх, где наше не пропадало!». И вслух добавила: «Чего сделать надо?»
Из рассказа Йошуа выяснилось, что примерно так все оно и было. Более того, вдохновленная ролью шерлокхолмсши или пуарихи, Дворочка тут же залезла в журнал посещаемости и выяснила, кто кроме нее мог быть в офисе оба раза, когда Иошуа приходил обсуждать свою грядущую поездку. Учитывались лишь те, кто был на работе и в тот и в другой день, а таких нашлось лишь двое – вышеупомянутый лысый и некто Аммос Гольдберг из Кфар-Сабы. Он убежденный левый и прославился следующим монологом, который произнес на каком-то торжественном вечере в присутствии рава Ишува:
– Вы тянете нас воевать за ваши так называемые святые места. При этом вы внаглую врете, будто вас волнует безопасность нашей страны. Ну так уйдем с Западного берега, построим стену, через которую террористы не смогут перелезть – вот и будет вам безопасность. «Нет! – Говорите вы, забыв, что только что разглагольствовали о безопасности. – Пусть будет террор, пусть гибнут дети, лишь бы мы с этого холма могли наслаждаться видом на наш древний Город, на гору Благословения и на гору Проклятия». Да не стоят эти ваши кучки «святой» Земли жизни хотя бы одного ребенка, хотя бы одной капли крови.