Текст книги "Поле боя при лунном свете"
Автор книги: Александр Казарновский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
* * *
Как провернуть операцию по проверке Дворы? Решение пришло в ту самую минуту, когда я с криком «Гошенька, не умирай!» обнял своего песика. То есть, когда боль за дружка вытеснила из сознания всё прочее, ответ пришел откуда-то снаружи.
За семнадцать дней до. 1 таммуза. (11 июня). 11:40
Снаружи магазинчик представлял собой белую одноэтажку, длинную, широкую и приземистую, у которой все четыре окна были задраены покрытыми рыже-бурой краской железными ставнями. На крыше красовалась тарелка для ловли заграничных телестанций по спутниковой связи. Тут я вдруг понял – а ведь раньше не обращал внимания – что эта-то одноэтажка жилая, что она – никакой не магазин, а магазин – вон та вырастающая из нее бесформенная белая пристройка.
Железная дверь была распахнута, и я вошел. В нос мне ударил запах, который ни с чем не возможно было спутать – запах овощного магазина. Разнюхав – и в прямом и в переносном смысле – всё, что можно, я вышел из лавки, бормоча, как шварцевский Дракон «Наношу удар лапой эн в икс направлении». Было двенадцать с чем-то.
В двенадцать тридцать автобус отходил от центра Городка. Плюс пять минут опоздания. Плюс две минуты, пока выедет из Городка, пока завернет – ждать-то мне пришлось уже на перекрестке. В-общем, нырнул я в холодную полутьму автобуса, созданную кондиционером и плюшевыми сиденьями в сине-черную клетку. Магазин издалека выглядел еще более убого, чем когда вплотную. Кучи мусора и груды пустых пластмассовых ящиков и картонных коробок плюс веранда, прилипшая к жилой части конструкции, придавали пейзажу ощущение какой-то непричастности ко всему вокруг. Магазин, куда как евреи, так и арабы заходят перед тем, как продолжить свой фронтовой путь. Палатка маркитанта в эпицентре сражения. И пиком бессмысленности выглядел стоявший метрах в двадцати от здания уже по существу средь пустого поля большой кожаный диван. Садитесь, дескать, и отдыхайте. Хотите – в летний зной, когда кажется вот-вот умрешь, если не найдешь клочка тени, хотите, в зимние ливни, глядишь, на этом диване к Мертвому морю выплывешь, или к Средиземному, не знаю, какое ближе.
С перекрестка «Городок» автобус вывернул направо и понесся к главному перекрестку в наших краях, к Перекрестку с большой буквы. По обеим сторонам дороги в буроватой, покрытой пылью, траве белели камни похожие на огромные человеческие кости, так что вся долина казалось картинкой Страшного Будущего, полем боя после – не дай Б-же – очередной мировой катастрофы.
Справа промелькнула старая, превращенная в тремпиаду, остановка, где рейсовый автобус уже давно не останавливается. На бетонных глыбах-щитах, ограждающих «тремпистов» от арабских пуль, какие-то ультраправые товарищи изобразили нежно-голубые шестиконечные звезды, внутри которых нервно-алым было написано «месть». Не знаю… Когда я говорю о наших убитых, то добавляю «да отомстит Вс-вышний за его кровь». А я пока не Вс-вышний и вряд ли скоро им буду, так что, вплоть до особого распоряжения сверху, надо, как говорят китайцы, срочно подождать. Рядом с голубыми звездами еще одна шестиконечная звезда, но сей раз черная – с кулаком внутри и язычком пламени сверху. Это отметились ребятки из «Кахане хай» – организации, считающейся наряду с «Кахом» самой крутою в нашей стране.
Автобус слетел с холма, словно с американской горки, и взлетел на следующий холм, словно на другую американскую горку. Открылся вид на арабскую деревушку, один из обитателей которой как-то раз лет несколько назад, стоя вместе со мной на тремпиаде, с гордостью говорил:
– У нас самая мирная деревня в Самарии. С тех пор, как четыре года назад поселенцы пришли к нам и побили стекла в домах, мы больше ни одного камня в их машины не бросили.
Автобус взобрался на перевал и слева внизу лежбищем котиков всплыли туши холмов, поросших вездесущими оливами. Затем их скрыла своим телом гора, склон которой был усыпан серыми, будто политыми селевым дождем, арабскими домиками с традиционно плоскими крышами. На смену домикам поднялись, точно гигантские жуки-богомолы, столбы высоковольтных линий, и снова оливковые рощи на террасах, политых щедрым арабским потом.
Наконец, Перекресток. Он просматривался – а в случае необходимости и простреливался – с двух армейских вышек, из двух будок, одна из которых находилась на вершине курганчика высотой с двухэтажный дом, а вторая на столбах примерно на том же уровне.
Пока я предавался воспоминаниям о мирных днях, когда мы с «двоюродными братьями» стояли здесь вместе на тремпиаде и покуривали, а из проезжающих арабских автобусов дети, которых еще не успели науськать на поселенцев, в частности и евреев, вообще, посылали мне воздушные поцелуи и махали ручками, дорога уплыла в долину и завертелась между окруженных кипарисами арабских хуторов. А вот и деревня. Усатые мужики, некоторые в куфиях, женщина в черном платье до земли и черном платке. Взгляды, которые они кидали в сторону нашего автобуса, были потяжелее камней.
По правую руку промелькнуло кладбище автомобилей. Все внутренности были, разумеется, изъяты, и от каждой машины здесь оставалась лишь оболочка да желтый израильский номер. Все-таки неплохо поработали ребята, когда им автономию дали! Хорошо поугоняли машины у тель-авивцев и тверчан. Да вот беда, война началась, пришлось сворачивать индустрию перекачки транспортных средств несчастным угнетенным.
Мы проехали военную базу и свернули на так называемое объездное шоссе, то есть дорогу, оставляющую в стороне арабские деревни. Слева вырос двухэтажный арабский дом, этакий хуторок в степи… Это было полтора года назад. Война только начиналась, мы еще даже не знали, что это война. А между тем автоматы уже стрекотали вовсю, их – очередями, наши – из соображений гуманности – одиночными выстрелами.
Город за годы моей жизни в Ишуве, в течение которых еврейская застройка запрещалась, а арабская – поощрялась, разросся в белого осьминога и подползал к нашим поселениям. Ночью, когда он преображался в светящееся чудище, к автоматам подключались минометы, и мы просыпались, если вдруг неожиданно резко наступала тишина. Именно Город и стал главным полем боя. Первая атака арабов была направлена на Могилу Праведника и ешиву, находившуюся возле нее уже лет пятнадцать. Арабы блокировали могилу и открыли огонь из дарованных нами ружей. Один наш солдат, друз, был тяжело ранен. Для того чтобы его спасти, достаточно было двинуть на помощь танки, стоящие в пятистах метрах оттуда. Но соображения пролетарского интернационализма и боязнь неадекватной реакции княгини Марьи Алексевны взяли верх, помощь оказана не была, раненый истек кровью и умер. Через неделю наших солдат с могилы эвакуировали, и экраны телевизоров показали, как арабы с кирками орудуют там, где мы молились и учили слово Вс-вышнего, как они выдирают камни из надгробья, как они сжигают наши святые книги и свитки Торы.
Был человек, который созданию этой ешивы и работе в ней посвятил всю жизнь. Звали его рав Шауль Новицки. Год за годом каждое утро ехал он на могилу праведника, в ешиву. Там он учился. Там он учил. Для рава Шауля ешива была живым человеком, другом в беде. Праведник, которого здесь, в окрестностях Города, тысячелетия назад продали потомкам Ишмаэля, вновь отдан им на растерзание.
Рав Шауль поступил, как нормальный человек. Услышав новость, вышел из синагоги и, как был, в талите, без оружия, пошел к своему Праведнику. У блокпоста видели странного, завернутого в талит мужчину с лицом ребенка, который шел, бормоча что-то, наверно, просьбы, с которыми собирался обратиться к арабам: «Пожалуйста, не рушьте, не уничтожайте, не убивайте – это ведь то, чем мы жили тысячелетия, без этого у нас нет жизни. Пожалуйста…»
В Ишуве сначала никто не заметил, как он ушел. После того, как хватились, искали два дня и то, что от него осталось, нашли в пещере недалеко от ешивы. Это сейчас, когда наша кровь льется рекой, мы уже ко всему привыкли, а то было в начале войны, когда французский министр задавал нашем премьеру вопрос, в котором прозвучала боль всего мира «Ну почему вас так мало убивают?!». В те времена похороны рава Шауля собрали тысячи людей. Ехали мы тогда на автобусах, частью из Городка – бывшего поселения, удостоившегося нового статуса после того, как число его жителей перемахнуло за двадцать тысяч – частью из нашего Ишува. И вот тогда-то из этого «хуторка в степи» по нам палили. То есть, сначала арабы начали забрасывать автобусы камнями. Но евреи, вместо того, чтобы тихо сидеть, вжав голову от страха, и не огорчать французского министра с миллионами его единомышленников, выскочили из автобусов и погнались за арабами. Арабы мужественно бежали вот в этот самый особняк, двухэтажный, с толстыми стенами и, укрывшись в нем, открыли огонь из автоматов. К прискорбию французского министра на сей раз никто не погиб. Двое оказались ранены – один в руку, другой в ногу. Армия находилась рядом и не вмешивалась.
Дорога еще раз крутанула, и из хамсина высунулся Город. Но созерцанием оного я не успел насладиться – шоссе, как пловец с вышки, бросилось вниз головой под гору и вынырнуло у блокпоста перед въездом в Ишув. Солдат из будки, накрытой полотном в мелкую частую дырку – этакая тряпичная сетка, чудо еврейской маскировки, когда он видит, а его – нет – опустил веревку, долженствующую изображать шлагбаум, и через минуту я соскочил на так называемой нижней остановке, там же, где у нас тремпиада.
Оттуда, если подняться направо на горку, выходишь к продмагу, а за ним начинаются разнообразные офисы, относящиеся либо к Совету Поселений, либо к секретариату Ишува.
Во всех случаях проходить надо мимо почты – грязно-бежевого сарая с верандой, возле которого на скамеечке меня поджидал Иошуа. Он без слов поднялся и пошел за мной следом.
– Войдешь ровно через минуту, – прошептал я у входа в главный офис Совета Поселений и надавил на дверную ручку.
Двора устремила на меня… как там у Блока?
«Сердитый взор бесцветных глаз,
Их гордый вызов и презренье,
Всех линий таянье и пенье…»
Не отходя от кассы, я все это процитировал да еще с продолжением, в конце обозначив авторство – а – чтобы не подумали, что написал эти строчки я лично, бэ – чтобы ненароком сообщить каких поэтов я знаю наизусть, цэ – чтобы познакомить провинциалочку с новым для нее гением. После чего плавно ринулся в атаку:
– Вот вы сказали, что, возможно, позвоните мне. А номер мой вы записали?
– Неужели вы думаете, что для работницы Совета Поселений узнать ваш номер это проблема?
– Если так, скажите его.
Это был рискованный шаг, потому что заяви она сейчас что-нибудь вроде: «а я не собираюсь вам звонить», следующий наш ход был – в случае, если она и впрямь их человек – поставить ее в очень сложное положение. Но она молчала, только по волосам себя гладила.
А следующий шаг был очень прост – вошел Иошуа. Мы оба впились в Двору глазами.
– Разрешите, уважаемая госпожа Мешорер, познакомить вас с моим другом Иошуа Коэном. Между прочим, гениальный художник. Можем вас пригласить на его персональную выставку, которая будет персональной в двух смыслах – во-первых, персонально его, а во-вторых персонально для вас.
Дворочка – все же она действительно была красавица – посмотрела на меня глазами прозрачными, как капель в России, и сказала вполне серьезно:
– Мы знакомы, хотя и шапочно.
Затем, воспользовавшись тем, что мой друг не понимает русского, решила уточнить:
– А он действительно талантливый художник?
– Он очень талантливый, но на любителя, – честно признался я, и тут же подумал, что, если она ни в чем не замешана, то, наверно, очень любит искусство.
В этот момент художнику, очевидно, надоело изображать вклейку из немого фильма в звуковой, и он, запустив пальцы в свое дотшувовоепрошлое, выудил горсть брякающих комплиментов, коими и обсыпал бедную девушку. Последняя, разумеется, растаяла, погладила себя по головке и тотчас изъявила готовность явиться сразу же после работы, то бишь в четыре часа. Вот тут-то и распахнулись приветливо двери нашей ловушки.
Иошуа всплеснул руками и произнес надрывно:
– Увы, я сегодня вечером уезжаю. Возвращаюсь завтра утром.
– Куда? – невольно выстрелила она вопрос, и, похоже, это был просчет. С чего вдруг «русскую» девочку, знакомую с Иошуа, как она сама выразилась, шапочно, заинтересовало, куда это романтический гений с пейсами и кисточкой собрался ехать ночевать. Неужто втюрилась и взревновала?
Иошуа сделал вид, что не заметил ее вопроса, и сам в свою очередь задал вопрос. Истинно еврейский получился диалог.
– У вас во сколько завтра обеденный перерыв?
– В час. Но могу немного пораньше.
– Пораньше не получится, – огорчился Иошуа. – Наоборот. Придется попозже. Мне еще – за овощами…
Вот теперь начинается самое-самое. Ну, глазки небесные, сверкните кровожадно, и ваша хозяйка – в капкане.
– Двора, – обратился я к девушке на иврите, – этот метумтамвздумал покупать у арабов. Объясните ему, что сейчас это опасно. Деньги он, видите ли, экономит. Напугайте его тем, что вы не придете.
Двора улыбнулась улыбкой Кармен и, пристально глядя Иошуа прямо в глаза, нежно сказала:
– А что, разве настоящего мужчину можно чем-то напугать?
Ну, Двора, ты даешь!
– Замечательно, – пропел мой друг. – Значит, так. Завтра захожу в магазин. По пути домой. Это на перекрестке «Городок». Оттуда звоню, если ничего не отменяется. И автобусом двенадцать тридцать – сюда. И сразу – за вами.
Если – не дай Б-г! – один шанс из тысячи верен, у нее, таким образом, еще и будет время сообщить: «Объект на месте. Действуйте».
Двора, лучась, прощебетала ему свой номер мобильного, и на этом мы расстались. Уходя, я обернулся и все-таки вставил:
– Так я жду вашего звонка.
– Ростом ты, брат, не вышел и пейсов нема, – ответил мне ее взгляд.
Дверь, влекомая тугою пружиной, хлопнула у нас за спиной.
– Если выяснится, что Двора здесь не причем, и ее можно брать в союзники, то дальнейшие контакты в ней будешь устанавливать ты, – сказал я. – Зря, что ли, она на тебя смотрит, как кролик на удава?
Иошуа покачал головой.
– Я же тебе вчера вечером объяснил: у меня есть невеста.
– Как хочешь. Кстати, тебе помочь расставить картины или сам справишься?
– Сам справлюсь.
– Так. Никакие шидухообразные встречи невозможны из-за наличия у тебя невесты, между прочим, сейчас во всех подробностях мне о ней расскажешь, и не надейся, что тебе удастся отвязаться. Но пока меня интересует другое – ты уже на этой Дворе меня женил?
– Да, – просто ответил Иошуа.
– А меня ты, случаем, не забыл спросить?
– Проголосуем, – предложил Иошуа. – Мы с Вс-вышним – «за». Ты – в раздумьях. Двое «за» при одном воздержавшемся.
– А что скажет она сама?
В крайнем случае, будет против. «За» все равно большинство.
– А откуда у тебя такая уверенность во Вс-вышнем?
– Я в Нем всегда уверен.
– Нет, в том, что Он – «за»?
– Если Он против, у вас все равно ничего не получится. Этот вариант можно и не рассматривать.
– Согласен. Тогда на свадьбу подаришь мне четыре своих лучших картины.
Йошуа скрипнул зубами. В нем проснулся гофмановский ювелир. Мы миновали оффисы и спустились по тропке к караванчикам «“Хилькат а-садэ». Снизу приветственно заклокотали куры. Зашевелились тучные индюки с красными соплями.
– Матай пурим? – Когда Пурим? – крикнул им Йошуа. – И они ответили:
– Бадар! Бадар! Бадар! то есть в Бадаре!
* * *
Четырнадцатое адара пять тысяч семьсот пятьдесят четвертого года. Пурим в Москве. На сцене стоит самодеятельный актер, с красивым еврейским лицом, а на руках у него сидит мой Михаил Романович и улыбается неполнозубым ртом, символизируя «чудом спасенный народ». «Алеф» за девяносто четвертый год. Страницы пожелтели, Мишка вырос, я постарел.
Мой взгляд упал на лежащий слева от меня мобильный. На его экранчике высвечивалось пятнадцать пятьдесят. Пришлось отложить журнал и вылезти из будки. На желто-зеленом глянце свежевысохшей краски пыль смотрелась особенно аппетитно. Как первая пороша в Подмосковье.
Несмотря на то, что на дворе стояло лето со всеми вытекающими из наших потовых желез последствиями, в этот день дышалось вполне терпимо. Ветерок перебирал длинные листья-лодочки странных деревьев, которые, судя по этим самым листьям, должны были быть либо ивами, либо эвкалиптами, но ивами они не могли быть, потому, что известно, что на весь Ишув имеется лишь одна ива – на дворе у Иегуды Шехтера. Когда наступает Суккот, и пора раздобывать «арба миним», четыре растения, весь Ишув возле нее пасется, срезая веточки. А что касается болотолюбивых эвкалиптов, то на наших горах они не растут. Как бы то ни было, флотилии зеленых лодочек качались на волнах голубого ветра и стремительно плыли, никуда не плывя.
Я вошел в пустую учительскую, хлопнув темно-коричневой дубовой или «поддубовой» дверью. По счастью, учительская была пуста, никто из преподавателей не приволок сюда своих учеников. Есть у нас в школе такая система – во время уроков учительская рассматривается, как обычное учебное помещение, и, поскольку классы от моей будки удалены, а учительская рядом, я вою всякий раз, когда там проходит урок со всем сопутствующим балаганом. В смысле бардака, творимого на уроках, ешива тихонит, конечно, лучше, чем любая израильская школа, даже религиозная, но гораздо хуже, чем все, что может себе представить нормальный человек, обладающий обычным, а не брейгелевским воображением.
Как бы то ни было, если бы в учительской сейчас проводилось какое-нибудь занятие, мой план позвонить в Москву оказался бы утопичен, как социализм.
А так – тишина, покой. В учительской по белым стенам бегут полки из ДСП с наклеенными на них и уже отклеившимися коричневыми пленками, призванными изображать что-то вроде коры карельской березы.
Я вошел в кабинет рава Элиэзера. Конечно же, рава не было на месте, и, конечно же, кабинет не был заперт. Я набрал номер его мобильного телефона.
– Слушаю!
– Рав Элиэзер, извините, мне срочно нужно позвонить в Москву. Можно я позвоню из вашего кабинета? Я потом оплачу – могу сейчас засечь, сколько времени говорил, и возместить по тарифу, могу потом посмотреть по распечатке.
Ведь знаю, что не откажет, а до чего жалобно выходит.
– Хорошо, – ответил рав Элиэзер. – Только телефон, по которому вы сейчас звоните (я понял, что номер отразился на экране его мобильника) не имеет выхода на заграничные линии. Так что позвоните по другому аппарату. Он стоит на столе, который…
– Вижу, вижу, спасибо большое, рав Элиэзер…
Вот только что не рычал я, набрасываясь на телефон.
Ноль – один – два – семь – ноль – девять – пять – два – три – два – один – ноль – пять – три.
Я точно рассчитал: Михаил Романович должен быть дома, а Галка нет.
– Алло!
Вот черт, ошибся номером. Вместо Мишкиного фальцетика бас какого-то мужичины.
Еще раз. Ноль – один – два – семь – ноль – девять – пять – два – три – два – один – ноль – пять – три.
Опять тот же мужик. Попробуем наугад:
– Здравствуйте. Мишу можно?
Человек на том конце провода замялся, и по этой заминке я все понял – и что это за новый жилец в квартирке на Ленинском, и почему Галка вдруг так со мной покрутела, и что он сейчас не знает точно кто это там, на дальнем конце провода, а спросить неловко, равно, как и бросить трубку в присутствии Мишки…
– А кто это?
– Какое вам дело, кто! Дайте мне моего сына!
Гениально! Надо же, сам, дурак, проговорился.
– Роман Вениаминович, – понизив голос, заговорил из Москвы неизвестный, – Роман Вениаминович, простите, вы что, письма не получили?
– Дядя Коля, – послышался издалека (а я знаю, откуда – из кухни! Мишка – сластоежка) обожаемый мною голосок, – дядя Коля, кто это?
– Это меня, – крикнул зловредный дядя Коля.
– Не ври, – строго сказал я. – Это не тебя, а его. Дай ему немедленно трубку.
– Роман Вениаминович, поймите, – очевидно, забыв, что его слышит мой сын, вслух скороговоркой заговорил «дядя Коля», – у Мишеньки своя жизнь, а у вас – своя. У человека не может быть двух отцов!
А уже совсем рядом с трубкой заплясал Мишкин фальцетик:
– Это папа, да? Дядя Коля, это папа, да? Дядя Коля, дайте мне папу!
– Дай мне сына, падло! – завопил я. – Дай Мишку, а то урою.
– Алло, – послышался в трубке Мишенькин голос, и я вдруг почувствовал, что еще немного и заплачу, как баба.
– Алло, – повторил Михаил Романыч и я, сделав усилие, чтобы голос не дрожал, чтобы все было нормально, пролепетал:
– Мишенька, это я, папа.
– Здравствуй, папа, – сказал он, вдруг понизив голос.
– Папа, – заверещал Мишка, – а мне сказал дядя Коля, что ты больше не будешь звонить! Он говорит – не может быть у человека два папы, а я говорю – может!
– Конечно, может! – воскликнул я. – Вот видишь, я звоню, и буду звонить.
– Здорово! – сказал Михаил Романыч, но я понял, что ничего здорового нет – старый папа вернулся, и слава Б-гу, а жить то ему с новым папой.
– А я араба убил, – неожиданно для самого себя сказал я. – Он напал на наших детей и на меня тоже. А я застрелил его.
– Что-о-о? Что, пап, правда? Расскажи!
Кое-что изменилось во мне с того дня, как я с удовольствием сквозь открытое окно палил в лоб террористу. Нет, стыдно мне, не дай Б-г не было, просто рассказывать не хотелось. Но Мишка ждал, решалась моя и его судьба, и я, перевоплотившись в себя самого пятидневной давности, начал рассказывать. Золотые телефонные минуты летели, я не считал их. Каждая минута это был еще один год моей жизни, еще один сантиметр ниточки, которой Михаил Романыч вытягивал меня из пропасти, а я – его.
И всякий раз, когда он восклицал: «Ух, ты!» «Прикольно!» «Ну, в натуре, у меня суперпапка!», я понимал, что в скалу, по которой предстоит ползти, вбит еще один крюк.
* * *
Хрюканье тормозов послышалось внизу на дороге в тот самый момент, когда я твердо решил, что в четверг, двадцатого июня, на следующий день после выпускного вечера полечу в Москву. Надо только побеспокоиться насчет билета.
А все же, кого это принесло? Из машины вышел высокий седой джентльмен с таким выражением лица, будто только что прилетел на Марс и о биологических видах, обитающих там, решительно ничего не знает. И не шибко хочет знать. Передернув на всякий случай затвор автомата, я двинулся ему навстречу, но затем раздумал спускаться по ступенькам и встал наверху лестницы, ожидая, когда он поднимется. Старый денди, облаченный в дорогой костюм в голубую клетку – вот только тросточки не хватало – поднял глаза и узрел над собой чудовищно-странного коротышку с автоматом в залатанных штанах цвета хаки, в канареечной – из тех, что разве что неграм к лицу – рубахе с короткими рукавами и вырезом, через который проглядывал далеко не вчера стираный талит, майка с подобной же биографией и черные начинающие седеть курчавящиеся волосы – благородная масть сорокасемилетнего мужчины. Очевидно, впечатление было сильным. Гость опустил на место уже занесенную над следующей ступенькой ногу, словно пораженный догадкой, что «Шомрон» никакая не ешива-тихонит, а кодовое название сумасшедшего дома, но тут хлопнула дубовая дверь учительской, и за моей спиной большущей тенью вырос рав Элиэзер. Он раскинул руки так, будто собирался обнять одновременно и меня и дорогого гостя, и как бы поколебавшись с кого начать, заворковал:
– Заходите, доктор, заходите!
Пришелец с большой земли отважно продолжил свой путь по лестнице, и даже протянул мне руку, очевидно, почти уверившись в моей нормальности.
– Я не доктор. Я психолог.
А, ну да, мне же говорили, что двое из наших ребят в тяжелом душевном состоянии. Вон один бежит – Элияшив Смадар. Он в первую ночь после убийства вообще не спал, а в следующую, как и во вчерашнюю, задвигал двери шкафами, потом отодвигал обратно, бежал смотреть на месте ли охранник. Кончилось тем, что рав Элиэзер с женой взяли его на ночь к себе домой. Кроме него еще один в истерике. В-общем-то, двое из семидесяти после того кошмара, что был у нас – это в сущности немного. Я бы не удивился, окажись сейчас в дурдоме семьдесят из семидесяти во главе с бестолковым сторожем, валенком – равом и хвастунишкой – учителем. Кстати, интересно, займется ли этот заезжий чтец человеческих, особенно детских, душ какой-нибудь профилактикой, соберет ли он всех ребят, или «Когда помрете, приходите». Прожив десять лет в Израиле, я убедился, что гегелевское «Все действительное разумно, а все разумное действительно», мягко скажем, не всегда применяется в нашей солнечной стране.
Тут мои мысли почему-то перескочили на другие рельсы, и мне стало любопытно, кто же второй ребенок, оказавшийся в шоке.
Ба! (Кстати, благодаря этому русскому «ба!», я в свое время выучил ивритский глагол «приходить». Дескать, «ба, кто пришел!»).
Так, вот, ба! Мой давний приятель и партнер по шахматам, Авиноам!
Все-таки я скотина и кусок эгоиста. Ведь у меня есть контакт с этим парнем – неужели трудно было сообразить, что он сейчас нуждается во взрослом друге. Не в старшем, а именно во взрослом, не в товарище, а именно в друге. Я же довольствовался ролью покуривавшего в сторонке «старшего товарища».
Авиноам приоткрыл дверь учительской, сунул туда веснушчатый нос, услышал, очевидно, что-то вроде «тамтин, бэвакаша!», подожди, пожалуйста, и отошел от двери. Его узкие плечи, казалось, стали еще уже, голова повисла, как на крючке, и вообще вся его долговязая фигура напоминала фонарь, согнувшийся над дорогой.
– Авиноам, иди сюда! – крикнул я ему.
Он побрел к моей будочке с выражением полной отрешенности.
– Как дела! – весело гаркнул я по-русски, хлопнув его по плечу. Каждое мое движение и каждый звук моей речи были до отказа напоены фальшью.
Он посмотрел тускло-серыми глазами и вместо обычного ломано-русского «ха-ра-шо», промямлил на иврите:
– Бэседер…
Дескать, все в порядке.
Потом взглянул на меня с какою-то полной отчаяния надеждой, словно я мог помочь, и вдруг сказал:
– Я хочу к Цвике.
– Что?! Ты с ума сошел! – заорал я.
– Я хочу к Цвике. Цвика был для меня – всем. Цвика – часть меня. Цвика у меня болит.
– Болит?
Он сделал отсекающий жест возле своего левого плеча, и я понял: «Как отрезанная рука».
Я знал, что они оба из Офры, что они живут в одной комнате, но особой дружбы между ними не замечал. Авиноам, правда, льнул к Цвике, но к кому он не льнул? То, что сейчас я услышал, оглушило меня, а заключительная фраза окончательно добила: «Цвика зовет меня. Он ждет»
* * *
Прождало меня это письмо недели три – ровно столько я не спускался к почтовому ящику.
«Уважаемый Роман Вениаминович!
Пишет вам Николай Русов, в настоящее время являющийся мужем Вашей (маленькая «в» исправлена на большую) бывшей жены Галины Борисовны Богдановой. Наше бракосочетание, а также венчание в церкви Рождества неподалеку от метро «Речной вокзал» состоялось 5 марта этого года и вскоре после этого на семейном совете было принято решение о целесообразности (зачеркнуто) прервания (зачеркнуто, сверху) прерватия (зачеркнуто, сверху) прерывания (зачеркнуто) о том, что необходимо прервать ваши с Мишей отношения. Я, несмотря ни на что, не являюсь антисемитом, о чем свидетельствует то, что я согласился жениться на Вашей (маленькая «в» исправлена на большую) бывшей жене, но я полагаю (зачеркнуто, сверху) считаю (зачеркнуто, сверху) глубоко убежден, что у человека не может быть две веры, две национальности, два отца. Наша семья – христианская семья – без фанатизма, но соблюдаем мы пасху православную, с куличами, а не с пресловутой мацой. Мальчик растет в России, он будет Михаилом Романовичем Богдановым-Русовым, Русовым, а не Евреевым, и раздвоение здесь может принести только вред. Я люблю ребенка, как родного, я готов заменить ему отца во всем, включая материальную сторону, так что в ваших финансовых вливаниях необходимость отпадает. Спасибо за всю до сих пор оказы… (зачеркнуто) имевшую место экономическую поддержку.
Уважаемый Роман Вениаминович! Я очень понимаю Ваши (маленькая «в» переправлена на большую) чувства, но и вы должны понять – ради Мишиного блага Вы должны оставить его в покое.
С глубоким уважением Н. Русов»
Как хорошо, что я уже прочитал вечернюю молитву и обсудил со Иошуа детали операции «Магазин».
Теперь задача добежать до дому по темным уютным улицам Ишува… Г-споди, помоги мне! Главное – выдержать первый удар. Хорошо, что я живу в Ишуве, а не в городе, что здесь много детей, а потому через каждые двадцать метров на проезжей части делается накат, не позволяющий автомобилистам развивать скорость. Под эти ползучие твари, которые хороший бегун с легкостью обгонит, нет никакого соблазна бросаться. Горы здесь тоже такие, что прыгать замучишься – пропастей нет. Только ребра о камни переломаешь, да кожу о колючки обдерешь. Так что – обречен на жизнь.
Но Галка-то, Галка! Куда же подевался ее еврейский патриотизм? «Мы – народ народов!.» Жаботинский, помнится, проследил связь поколений – «Дед ассимилятор, отец крещен, сын антисемит.» А тут, похоже, все прокрутилось в одном человеке, к тому же за несколько лет, если не месяцев. М-да, Галочка! Сэволюционировала, нечего сказать! Кстати, где ты умудрилась откопать себе такого ублюдка? Впрочем, я вдруг почувствовал, что мне плевать, ублюдок или не ублюдок. Я бы и прекрасному принцу за Галку рыло начистил.
Вот те на! Выходит, все эти годы Галочка тихо во мне сидела, не мешая иным, хоть и не частым, но имевшим место увлечениям, а теперь вдруг вылезла в самый неподходящий момент.
За этими размышлениями сам не заметил, как пришел в свой эшкубит.
Выключатель с послушным щелканьем нырнул белой головой в белую гладь розетки, выпятив при этом острую белую попу. Лампочка начала ронять тоскливые лучики, которые жадно пожирал линолеум.
Гошка лежал в той же позе, в которой я его оставил. Еда, включая умопомрачительные по аппетитности кусочки колбасы, стояла нетронутая. С них-то я и начал. Сперва я покрошил эти кусочки на ладонь, вынув их из массы надоевших бедному псу шариков-догли, после чего поднес их к Гошкиной морде. Тот мрачно взглянул и отвернулся.
– Гоша! – воскликнул я. – Ты посмотри, какая прелесть! Да разве это колбаса? Это же симфония, а не колбаса!
И тут же, демонстративно чавкая, начал делать вид, будто с наслаждением уписываю эту колбасу.
– Ну и дурак, – безмолвно ответил Гоша.
Я вспомнил, что мой сосед, Йосеф Гофштейн, должен был передать лекарство от Инны, и позвонил ему. Через пять минут маленький Моти Гофштейн ввалился со здоровенным мешком. – Это что, лекарство?
Моти пробормотал нечто вроде:
– Мы с папой и все наши желаем Гоше полного выздоровления.
Потом свалил мешок на пол и выскочил, сверкая драными кроссовками. Я высыпал содержимое мешка на пол. Там была одна упаковка таблеток и несколько банок каких-то консервов. Как писали в «Литературке», объявляя конкурс на лучшую подпись к какой-нибудь несуразной фотографии, «Что бы это значило?» Ну, лекарство я ему в пасть отправил нехитрым приемом – нажал на челюсти и, когда он их развел, в образовавшуюся щель забросил таблетку. А потом сжал челюсти обратно, чтобы он ее не выплюнул. Гошка некоторое время мотал головой в надежде избавиться от тугого намордника, в который превратились мои руки, затем (мысленно) плюнул и сглотнул лекарство. После чего завалился на бок, поглядывая на меня грустными глазами, в которых червилась боль, как тогда во время операции, и укоризна, как тогда в машине Шимона. Я сел рядом с ним и начал чесать под подбородком, а затем шею и пузо. Он перевернулся на спину, выпятил мощную поросшую черной шерстью грудь и раскидал лапы в стороны. На мгновение в старой больной собаке промелькнул игривый щеночек.