355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Яковлев » Век Филарета » Текст книги (страница 8)
Век Филарета
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:20

Текст книги "Век Филарета"


Автор книги: Александр Яковлев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Глава 2
СЕВЕРНЫЙ ВАВИЛОН

День проходил за днём, а он всё сидел в комнатах ректора, выходя лишь на утренние и вечерние службы в Троицкий собор и Благовещенскую церковь. После вечернего правила разворачивал на полу свой тощий тюфяк и укладывался, желая поскорее заснуть. Каждое утро он с надеждой ожидал новостей, а их не было. Обычно лёгкий на письма, он не мог заставить себя написать ни родным, ни владыке Платону. Отец Евграф уговаривал его пойти погулять, но Филарет отговаривался то нежеланием, то болью в ногах. На душе было смутно.

Унизительный экзамен, которому подверг его архиепископ Феофилакт, будто открыл глаза на очевидные вещи, о которых и ранее знал, но то знание было отстранённым, его напрямую не касалось. В детстве казалось, все огорчения остаются вне церковной ограды, внутри её – покой и отрада. Но нет мира и за церковными стенами... Как жить в этом ледяном и враждебном городе? Как оставаться верным своему монашескому долгу, избежать соблазнов и искушений? Было бы служение трудное – положил бы все силы, но почти месяц прошёл, а никому не нужен со всеми своими талантами!..

Но в невзначай подсунутой отцом Евграфом книге наставлений святого Антония Великого прочитал: «Прежде всего не считай себя чем-либо, и это породит в тебе смирение; смирение же породит опытность и здравомыслие, кои родят веру; вера же родит упование и любовь, кои родят повиновение, а повиновение родит неизменную твёрдость в добре».

Столица подавила его. Одно дело слышать, другое – увидеть воочию громады дворцов и широту Невского проспекта, великолепие обстановки и высокую учёность здешнего духовенства. Троицкий собор лавры оказался больше кремлёвского Успенского. В нём было на удивление светло от двухъярусных высоких окон. Чёрный, зелёный, розовый мрамор, по стенам яркие картины светских живописцев на божественные сюжеты, бронзовые золочёные двери царских врат, высокие колонны коринфского ордера, лепнина, скульптуры... «Да полно, наш ли это, православный ли храм?» – подумал в первое мгновение Филарет. Но читались те же Часы, так же диакон обходил с кадилом стены, так же в гулкой тишине звучало чтение Евангелия... «Возлюби смирение, и оно покроет все грехи твои», — утверждал великий авва Антоние, но как же трудно смириться с пренебрежением сильных мира сего.

Они оказались чужими друг другу – иеродиакон Филарет и Санкт-Петербург.

В тот год просвещённые столичные умы занимали две проблемы: реформы и отношения с Францией. Всеобщее недовольство, охватившее русское общество после Тильзитского мира, побудило Александра Павловича вернуться к масштабным планам Сперанского. Оба они хитрили друг с другом. Государь желал вернуть себе симпатии дворянского общества путём внедрения некоторых европейских норм и форм государственной жизни при сохранении своей самодержавной власти. Умный попович, точно, готовил такой план, но имел под рукой и иной, рассчитанный на установление «решительною силою» ограничений самодержавия и утверждения «власти закона». Готовилась подлинная «революция сверху», основанная на логике, здравом смысле и европейском печальном опыте.

Александра Павловича весьма озабочивали финансовый кризис и неразбериха в судах, что и побуждало его поощрять деятельность Сперанского, но тем не менее дела внутренние были в большей степени регулируемы его волей, чем дела внешние. Государь фактически сам стал министром иностранных дел. Внешняя политика чрезвычайно занимала его, позволяй в полной мере проявить ум, хитрость, лукавство, твёрдость и незаурядное личное обаяние. Отношения с Пруссией он наладил более чем дружеские, с Австро-Венгрией сохранялся извечный прохладный союз, с Англией удалось установить «единодушие и доброе согласие» (император приказал российским послам за границей препятствовать распространению памфлетов о руководящей роли британского посла в Петербурге лорда Чарльза Уитворта в убийстве императора Павла. Оставалась Франция с её непредсказуемым и потому опасным Бонапартом.

Повелитель Франции к тому времени сокрушил Австрию, заставил помириться с ним Англию, господствовал над Голландией и Бельгией, откровенно давил на итальянские земли, на многочисленные германские королевства и курфюршества; внутри страны он обладал полной и безоговорочной поддержкой всего народа (с мнением эмигрантов-аристократов считаться не приходилось). В 1804 году был опубликован Кодекс Наполеона, предложивший Франции стройную систему законов, основанную на буржуазных принципах. В том же году Наполеон объявил себя императором, опираясь на согласие трёх с половиной миллионов французов, заявленное на плебисците. Для коронации он потребовал приезда из Рима папы, и Пий VII не рискнул отказаться. Будь это просто разбойник, захвативший корону, его можно было бы презирать. Однако новоявленный французский император был силён и чрезвычайно активен, ставя перед собою грандиозные планы преобразования мира – во имя распространения высоких принципов «свободы, равенства и братства», впрочем, не стесняя себя самого ни моралью, ни приличиями.

Неудачная война против Бонапарта в 1805—1807 годах в союзе С Англией, Австрией и Пруссией вынудила Александра Павловича пойти на заключение в Тильзите мирного и союзного договора с самым опасным врагом, которого ещё недавно клеймили с церковных кафедр как «богоотступника и антихриста». Военные неудачи и желание иметь свободные руки в войне со Швецией пересилили на время недовольство русского общества прекращением торговли с Англией. В то же время государь отлично сознавал, что мир с Наполеоном не только вынужденный, но и вооружённый. Он вызвал из деревни генерала Аракчеева, поручив ему реорганизацию артиллерии[19]19
  Он вызвал из деревни генерала Аракчеева, поручив ему реорганизацию артиллерии. – Аракчеев Алексей Андреевич (1769—1834) – русский государственный деятель, временщик при дворах Павла I и Александра I. Сын небогатого помещика, он закончил артиллерийский и инженерный кадетский корпус. Ещё в 1792 г. был рекомендован наследнику престола Павлу, который вскоре назначил его инспектором гатчинской артиллерии и пехоты, гатчинским губернатором, а в 1796 г.– петербургским городским комендантом. При Павле I Аракчеев фактически руководил реакционными преобразованиями в армии. Несмотря на огромное влияние, Аракчеев дважды увольнялся Павлом I в отставку (1798; 1799—1801). Александр I возвратил его в Петербург и восстановил в должности инспектора артиллерии, в которой тог провёл рад положительных преобразований. С 1808 г. он стал военным министром, с 1810-го – председателем военного департамента Государственного совета. С 1815 г. фактически сосредоточил в своих руках руководство Государственным советом, Комитетом министров и Собственной его императорского величества канцелярией, был единственным докладчиком царю по большинству ведомств, в том числе Синода. Проводил политику крайней реакции, полицейского деспотизма и грубой военщины. Пользовался всеобщей ненавистью современников.


[Закрыть]
. Генералы Барклай де Толли и Багратион в начале 1809 года завершили завоевание Финляндии, для которой Александр Павлович уготовил положение автономии в составе Российской империи. Положение на южных границах менее беспокоило, ибо Турция и Персия были слабыми противниками.

Дипломатическая борьба побуждала царя совершать многочисленные путешествия по Европе, которую он считал столь же, если не больше, своим домом, сколь и Россию. Но удивительная империя, раскинувшаяся на трёх континентах, была всё же дороже: то была его родина и его мастерская.

В конце января 1809 года состоялось освящение возведённого по проекту Кваренги здания Смольного института благородных девиц. Матушка попросила его непременно присутствовать, но государю и самому интересно было посмотреть на новое украшение его столицы.

Путь от Зимнего был неблизкий, однако гнедая шестерня, лихо погоняемая первым царским кучером Ильёй Байковым, домчала их по накатанному насту быстро и покойно. Тяжёлая карета, поставленная на полозья, едва покачивалась на смягчающих тряску ремнях. Александр Павлович, его мать и супруга невольно заговорили о том, насколько приятнее ездить по русским дорогам зимою, чем летом.

На подъезде к Смольному стояли два стройных ряда семёновцев с ружьями «на караул», во дворе самого института – преображенцы.

Здание производило сильное впечатление. Спланированное «покоем», оно было обращено крыльями к парадному двору. Центральная часть, украшенная восьмиколонным ионическим портиком с фронтоном, была вознесена на мощное арочное основание. Тут были красота, строгость и величие. Правда, никакого сходства со Смольным монастырём... Но он в прошлом, как и вся допетровская и послепетровская Русь. Пришло время императорской России.

Во время молебна и освящения государь осмотрел внутренние покои института и выразил своё удовлетворение отсутствием роскоши.

   – Полагаю, девицам из благородных семей приличнее воспитываться в скромной обстановке.

   – Vous avez parfaitement raison[20]20
  Вы совершенно правы (фр.).


[Закрыть]
, – заметал шедший радом князь Голицын, – научиться мотовству проще простого, оно в самой женской природе.

Вдовствующая императрица погрозила пальцем известному насмешнику, но не могла удержаться от улыбки.

   – Кстати, князь, почему из синодских присутствует только Феофилакт? – поинтересовался государь. – Эго очень неверно и... очень по-русски! – отчуждение духовенства от светских церемоний. Тут ведь, кажется, вполне богоугодное дело творится, но наши святые отцы предпочитают свои кельи. Быть может, они правы, быть может... Ну чем им плохо императорское общество?

   – Простите, ваше величество, но в последнее время именно императорское общество становится не совсем приличным, – с невинным видом ответил Голицын, намекая как на Бонапарта, так и на негритянскую «империю» на острове Сан-Доминго.

Елизавета Алексеевна не удержалась от смеха, но император покосился на жену недовольно.

   – Шутник ты, князь, – только и сказал он.

Следствием мимолётного разговора стало приглашение князем Александром Николаевичем членов Синода и всех лиц, которых они пожелают взять с собою, на большой придворный бал, заключавший в конце февраля масленицу.

Нигде не проявлялись так ярко главные черты петербургской жизни – власть и богатство, – как на парадах и балах. Война была делом обыденным, повседневным. Армейские полки шли на север, на запад, на юг, утверждая силу и мощь Российской империи. Гвардия принимала меньшее участие в боевых действиях, но её роль значила не меньше. Память о пугачёвщине и европейских революциях делала гвардию первым орудием в утверждении самодержавной власти. Парады и смотры на Марсовом поле и в Красном Селе, еженедельные разводы в столичных манежах приучили гвардейские части к постоянной готовности выступить, а петербургское общество – к армии.

Военная служба была самой естественной и обыкновенной для дворянства, военный мундир был не просто моден, а почётен и уважаем. Даже дамы отличали форму драгун от улан, семёновцев от преображенцев, отдавая всё же предпочтение лейб-гвардейцам гусарского полка с их умопомрачительными киверами, обшитыми смушкою ментиками, красными доломанами и голубыми или белыми чакчирами, украшенными золотистыми шнурами и выкладками.

Военные мундиры создавали на балах особенно красочный элемент рядом с воздушными нарядами дам и девиц, в свою очередь сверкавших кто молодою красотою, кто обаянием и очарованием, кто попросту блеском бриллиантов – но сколько было таких, что сочетали и то, и другое, и третье!

Беззаботной радостью бала наслаждались не только молодые люди. В тот февральский вечер в Таврический дворец съехался весь светский Петербург.

Все невольно оглядывались на молодую графиню Анну Алексеевну Орлову-Чесменскую, надевшую сегодня свои знаменитые жемчуга. За спиной графини тут же заработали языки, называя возможных кандидатов в женихи.

   – Э, мать моя, – говорила собеседнице жена обер-священника Державина, – верно вам говорю, что графиня замуж не собирается. У неё иное на уме. Второй день только, как вернулась из Сергиевой пустыни, а скоро опять туда собирается.

   – Возможно ли? Такая молодая, с таким богатством... Триста тысяч годового дохода!.. – понизив голос, добавила собеседница, – Неужто хочет постричься?

   – Знать не знаю, мать моя, а врать не хочу, – отвечала Державина.

Графиня вызывала всеобщее внимание не только умопомрачительным состоянием, но и душевными свойствами. В доме честолюбивого, грубого и безнравственного отца она сумела сохранить чистую душу. Известно было, что после смерти графа Алексея Григорьевича она, не отходя, просидела три дня у его гроба. Окружив вниманием своих старых родственников, она оставила всю роскошную обстановку жизни, заведённую при отце. Главным её занятием стала благотворительность, в которой она была столь щедра, насколько это было вообще возможным. Впрочем, не всеми было одобрено выделение графиней Анной ста тысяч рублей давней отцовской любовнице Бахметьевой. Двадцатилетняя графиня о подобных толках знала или догадывалась, но пренебрегала ими. Ей хотелось замолить, загладить грехи страстно любимого отца.

Шлейф разговоров потянулся и за княжной Марией Щербатовой, которой мать по завещанию оставила всё состояние, потому что обиделась на сына, женившегося против её воли. Добрая княжна решила разделить наследство поровну, но, к её удивлению, братец потребовал всё целиком себе. Дело рассматривалось в Сенате, и исход виделся неопределённым.

Двусмысленными улыбками был встречен князь Павел Гагарин, чья покойная жена Анна Петровна долгие годы оставалась главной фавориткою императора Павла Петровича, доставляя законному супругу чины и богатство. На её гробнице простодушный князь велел высечь: «Супруге моей и благодетельнице».

Прошёл бесцеремонный англичанин, лорд Сомертон, известный тем, что единственный в Петербурге не снимал шляпы при встрече с императором, полагая то проявлением храбрости. На балу свои законы, и тут оригинал был с непокрытой головой.

Но вот разговоры притихли, из разных углов залы потянулись к дверям сановники.

Прибыл государь, и, казалось, его присутствие прибавило звука и света в зале, хотя оркестр и так гремел оглушительно, а громадные люстры освещали сотнями свечей белые, красные, зелёные, чёрные мундиры, шитые золотом у офицеров, чиновников и придворных; орденские ленты и звёзды у генералов; пенно-белые, голубые, бордовые, синие, чёрные бальные платья с низкими корсажами, украшенные кружевами, лентами, живыми цветами у дам, сверкавших также золотыми и серебряными серьгами, диадемами, брошами, колье, кольцами, браслетами с рубинами, бриллиантами, изумрудами, сапфирами; почти все дамы были в полумасках, а плечи статских кавалеров покрывало маскарадное домино разных цветов.

Оркестр заиграл мазурку. Толпа в центре зала раздалась, старички и пожилые дамы заняли места в креслах у стен, а сияющие задорными улыбками пары выстраивались, чтобы в следующий миг взлететь, забыв всё на свете.

На хоры, где расположились члены Синода, поднялся князь Голицын.

– Ай да прощание с зимою! – с довольной улыбкою произнёс он. – Здравствуйте, владыко!.. Здравствуйте!.. Ваше высокопреосвященство, – обратился он к архиепископу Феофилакту, – Жду вас завтра после обеда. Согласие Михайлы Михайловича я уже получил. Знатный бал, не правда ли?

Филарет из тёмного угла хоров безмолвно смотрел вниз. Дико всё это казалось ему. Он впервые в жизни слышал такую музыку, видел такой маскарадный бал, толпу чрезвычайно вольно державших себя мужчин и полуодетых женщин, и всё это был центр столичной жизни... там внизу находился и государь... Какой-то господин небольшого роста в странном плаще из белых и синих квадратов, из-под которого виднелся придворный мундир, запросто похаживал среди высшего духовенства, вертелся, улыбался, пожимал им руки и небрежно разговаривал. Странное существо... Тут он увидел, что митрополит Амвросий манит его.

   – Да, владыко?

Митрополит подвёл Филарета к тому самому вертлявому.

   – Позвольте вам представить иеромонаха Филарета. Недавно рукоположен мною в сей сан и определён инспектором семинарии здешней, в ней же профессором философских наук.

Господин в домино любезно улыбнулся и произнёс фразу по-французски. Филарет не понял, рассеянно поглядел на незнакомца, поклонился и молча отошёл, стыдясь своей неловкости и замечая странные взгляды членов Синода.

   – Кто ж это? – спросил он, когда домино сбежал вниз.

   – Князь Александр Николаевич Голицын, наш обер-прокурор.

Бал едва дошёл до своей половины, когда государь незаметно удалился. После того и митрополит счёл возможным отправиться домой. Чёрные наряды духовенства рассекли толпу. Все оглядывались на белый клобук Амвросия и ярко-вишнёвую рясу Феофилакта. Филарет шёл позади, опустив глаза, но услышал, как кто-то сказал за его спиною:

   – Посмотри, какой чудак!

На ступенях дворца стояли лакеи с факелами и фонарями. Громко фыркали застоявшиеся лошади, на них покрикивали кучера. Пробежал с радостным лицом какой-то мальчик в зелёном мундире и белых лосинах. Дюжие лакеи в напудренных париках осторожно сводили по ступеням старую барыню в наброшенной шубе и меховом капоре.

Филарет топтался на ступенях, усталый и чуть отупевший от массы впечатлений. Он предвкушал, как поделится своим недоумением и вопросами с отцом Евграфом, вдруг слёгшим от недомогания... Но как же добраться до лавры?

Он видел, что кто-то машет из высокой кареты, но лишь когда митрополит высунулся, Филарет сообразил, что зовут его.

Ехали молча. Митрополит дремал, закрыв глаза и откинувшись на подушки, а Филарет, перед глазами которого всё ещё хаотически вертелся и оглушительно гремел бал, тихо шептал:

   – Господи, помилуй!.. Господи, помилуй!.. Господи, помилуй!

Глава 3
В СЕМИНАРИИ И АКАДЕМИИ

Петербургская жизнь начиналась трудно, да ведь и ничто не давалось Дроздову просто так. Он добросовестно входил в обязанности инспектора семинарии, обязанности многосложные и хлопотные, и спешно составлял конспект для философских лекций. Тяготило и то и другое.

Никогда ранее не занимал он административной должности, а туг вдруг оказался руководителем двухсот молодых людей, сильно различавшихся как по степени нравственности, так и по успехам в науках. Душа его лежала к богословию, а оказывалось необходимым погрузиться в холодные воды философии, которую знал меньше и хуже. Впрочем, можно было довольствоваться привезёнными лаврскими записями... Но как понятнее и точнее объяснить их воспитанникам? Он составлял один за другим планы курса, прочитывал книги из митрополичьей библиотеки, а вечерами самоучкою одолевал французскую грамматику, чтобы прочитать как бы в насмешку присланную от архиепископа Феофилакта книгу Сведенборга.

В середине февраля в Петербург прибыл старый друг – Евгений Казанцев. Полегчало на сердце Филарета, когда он увидел знакомую высокую фигуру и услышал звучный баритон, но тут же нагрянула и тревога.

Владыка Платон никак не хотел отпускать от себя ещё и Казанцева, просил хотя бы вернуть Дроздова, что и было ему обещано, но – через год. Это бы ладно, невелика печаль оставить суетный Вавилон, но Казанцева, приехавшего за день до открытия Санкт-Петербургской духовной академии, тут же назначили в неё инспектором и бакалавром философских наук. Почему-то владыка Феофилакт сам представил иеромонаха Евгения князю Голицыну, который принял его любезно. По должности Казанцев стал часто посещать и митрополита и обер-прокурора, хотя у владыки Феофилакта он бывал ещё чаще.

Филарету сообщил это с выражением сочувствия на лице Леонид Зарецкий, заметно тянувшийся к Дроздову. Филарет не сокрушался об отданном Евгению предпочтении, а увеличил время своих занятий, сократив сон до пяти часов. В редкие неделовые встречи троицкие воспитанники были откровенны друг с другом, ибо равно нуждались в помощи и советах.

Внешне три иеромонаха были непохожи. Высокий и плечистый, черноволосый Казанцев от следовавших одна за другой служебных удач пребывал в добродушном и самоуверенном настроении, был весел и лёгок на слово; коренастый, плотного сложения Зарецкий редко пускался в откровенности, предпочитая наблюдать и выслушивать других; худощавый, невеликий ростом Дроздов привлекал к себе внимание внутренней энергией и очевидной незаурядностью, в разговорах помалкивал, но, начав говорить, высказывался весь. Все трое были монахами не по одному облику, но и по складу души, однако все трое невольно питали надежды на большое будущее.

   – Как всё успеть? – сокрушался Евгений. – Изволь и расписание согласовать, и списки семинаристов по разрядам составить, и философию излагать. Владыка Феофилакт поселился у нас в академии, нет-нет да и нагрянет на занятие. Потом вопрос: почему то, почему это... Он тебе Сведенборга давал?

   – Вон лежит, – кивнул Филарет.

   – Всем его навязывает! Я, признаться, не читал ещё. О чём там?

   – Ты Кантовы сочинения помнишь? Там критикуется кое-что из Сведенборга. А от него самого – голова трещит! Несколько страниц прочитаю и на двор выхожу. Содержание какое-то... – Филарет хотел сказать «пустое», но сдержался, – неясное пока. Там рассказаны известные случаи, когда Сведенборг показал своё знание сокровенного: открыл, где найти платёжную записку должника, что-то сообщил одной княжне шведской и объявил о пожаре, происходившем в то самое время в каком-то городе. Собственно о Церкви там и нет ничего, все о корреспонденции земного и потустороннего... Пожалуй, я брошу, терпения не хватает.

   – Ну уж если у тебя, брат Филарет, терпения недостаёт, я за неё и браться не буду! – решил Евгений. – И так к экзамену едва успею курс дочитать.

Подружившийся с обоими Леонид Зарецкий слушал молча, но на последние слова Евгения отозвался:

   – Не спеши, брат, отбрасывать плоды шведской мудрости. Я сам слышал, как владыка Феофилакт, князь Голицын и Сперанский два вечера напролёт обсуждали эту самую книгу. Умна она или глупа – Бог весть, а знать её следует. Я вот сто семьдесят четыре страницы прочитал.

   – Вот она где, премудрость-то наша! – Евгений хлопнул Леонида по плечу, – Собирайся, отче, оставим хозяина и вернёмся к нашим крикунам и буянам!

Они ушли, и Филарет вновь склонился над письменным столом.

Архимандрит Евграф трижды обращался в Комиссию духовных училищ с просьбою выделить ему помощника для преподавания богословия ради вящей делу пользы и облегчения его обязанностей, а именно – иеромонаха Филарета, за склонность которого к наукам и особенно к духовным он ручается. На первый раз просто отказали. На второй раз объяснили, что некем заменить Филарета в семинарии и Александро-Невском духовном училище, коего он был также сделан ректором. На третью просьбу последовало в октябре 1809 года согласие, но друг и заступник недолго радовался ему: 11 ноября архимандрит Евграф скончался от паралича сердца.

Для Филарета то была вторая серьёзная утрата в жизни. Но если смерть Андрея Саксина принесла сердечную боль, то кончина Евграфа Музалевского будто закалила его, сметя наивность и простодушие, усилив твёрдость духа и пламень веры. Добрейший отец Евграф за недолгие месяцы служения показал, что можно и должно нести иноческий подвиг и в петербургском мире, где карьерно-бюрократический дух проник даже в церковную жизнь.

Филарет готовился к монашеству созерцательно-аскетическому, а поставлен был на путь церковно-общественный... Это бы ладно, всё принял с покорностию, но со смертью отца Евграфа пришло одиночество, казалось – на всю отмеренную Господом жизнь. Да, есть родители, брат и сёстры, рядом и вдали добрые приятели, благорасположенное начальство, но что с того? В мире служебном перед Филаретом открывалась ледяная пустыня. Зависть, интриганство, тайные козни, лицемерие – как далеко всё это от открытости троицкой жизни. Хватит ли сил на то, чтобы устоять, не изменить себе и заветам, заповеданным святыми отцами? Он не знал. Уповать следовало на волю Божию, надеяться на себя одного. Он скорее догадывался, чем сознавал, какой путь служения ему предстоит.

На бумаге всего не передашь, да и письма на почте просматривают, а как хотелось ему излить душу владыке Платону и получить совет, вразумление, услышать хотя бы одну из митрополичьих историй...

В письме Грише Пономарёву, ставшему приходским священником, Филарет писал: «...К здешней жизни я не довольно привык и вряд ли когда привыкну более. Вообрази себе место, где более языков, нежели душ; где надежда по большей части в передних, а опасение повсюду; где множество покорных слуг, а быть доброжелателем считается неучтивым; где роскошь слишком много требует, а природа почти во всём отказывает: ты согласишься, что в такой стихии свободно дышать могут только те, которыя в ней или для неё родились. Впрочем, есть люди, которых расположением я сердечно утешаюсь...»

Филарет сильно переменился. В феврале 1810 года в духовную академию пришёл суховатый, крайне сдержанный в проявлении чувств, хотя и вполне доброжелательный ко всем, педантически аккуратный и поразительно работоспособный пожилой человек. Никто не знал, как старательно он сдерживал невольные проявления своей пылкой и горячей натуры, о которой позволяли догадываться лишь блеск глаз и сквозившая в движениях энергия.

В служебной перемене обнаружились весьма приятные стороны. По званию бакалавра философии ему выделили отдельную комнату; положили жалованье в шестьсот пятьдесят рублей, что по тем временам было немало (заседатели палат уголовного и гражданского суда получали по триста шестьдесят рублей в год, помощники столоначальника в губернских учреждениях – по сто рублей). Наконец-то он смог не обременять семью, но, напротив, помогать родным.

В открывающейся духовной академии незаметно образовались две партии. Во главе первой стоял влиятельнейший рязанский архиепископ Феофилакт, правой рукой которого стал Леонид Зарецкий, во главе второй неожиданно для себя самого оказался новый ректор архимандрит Сергий Крылов-Платонов. Решительный архиепископ ничуть не стеснялся очередного троицкого выходца. Устав академии был написан им, программа обучения составлена им же. Не менее двух раз в неделю он посещал лекции, нередко вызывал к себе преподавателей с отчётом, входил во все мелочи академической жизни. Устранить такое двоевластие архимандрит Сергий не имел ни твёрдости духа, ни возможностей.

Владыку Феофилакта воодушевляла горделивая мечта вернуть русскому духовенству высокое положение в обществе, поднять его из постыдной приниженности, куда загнал его Пётр Великий. Он желал возвысить духовное сословие на уровень дворянства, для чего необходимым видел повышение образованности иереев, чтоб знали и догматику и метафизику, и Священное Писание и французский язык, и литургику и новейшую литературу; чтоб были обеспечены материально и могли на равных разговаривать с властью светской. Всё это рязанский архиепископ (нисколько не спешивший из Петербурга к своей пастве) почитал возможным совершить одному. Он был крупной личностью и дело выбрал по себе. Верно, ради этого и принял монашеский сан, не имея ровно никакого призвания к аскетическому подвигу. Нет, он был полон сил и страсти для деятельности в этом мире.

Требовались союзники, из коих первым и наиважнейшим оставался Михайло Сперанский. Вот почему архиепископ не возражал, когда Михайло Михайлович предложил ему принять в академию для преподавания еврейского языка немецкого учёного Фесслера. Владыка побеседовал с немцем и обнаружил, что тот обладает вполне достаточной подготовкой в философских науках. Это было важно, ибо на первых экзаменах обнаружилось незнание семинаристами новейшей философской терминологии. Преподаватель иеромонах Евгений Казанцев оправдывался неимением литературы, но разве это оправдание? Казанцева Феофилакт распорядился вернуть в Троицу – ведь того желал и он сам, и его любезнейший московский архипастырь. Отослал бы и Дроздова, да повода не находилось. Фесслер же был назначен на должность учителя еврейского и немецкого языков, профессора философии, а кроме того, по просьбе высокоучёного немца готовился к преподаванию русских церковных древностей. Если б знал владыка Феофилакт, кому открыл он двери в духовную академию...

Игнатий Аврелий Фесслер начал свой жизненный путь капуцинским монахом, но не поладил с братией ордена и был вынужден покинуть монастырь. Отказавшись от латинского вероисповедания, он перешёл в лютеранство. Как неприкаянный скитался из страны в страну, из города в город, обойдя пол-Европы. Дошёл до такой степени нищеты, что не имел сменного белья. В Берлине, чтобы не умереть с голоду, писал журнальные статьи и романы, пытался стать адвокатом, но нашёл прбежище в одном из германских университетов. Там его приметили и обогрели, сделали профессором. Он вступил в масонскую ложу и прошёл все степени шведской системы. После закрытия в германских землях кафедр Кантовой философии учёные профессора двинулись в Россию: в Москву – Мельман и Буле, в новый Дерптский университет – Парот, в Харьков – Якоб. Фесслера же по совету масонских братьев Сперанский пригласил в Петербург.

Кто знает, в какой мере Фесслер был жалкой игрушкой судьбы, а в какой орудием масонской пропаганды. Взглядов он своих не таил, ибо в то время на берегах Невы интерес ко всякому мистицизму, выходящему за рамки православия, был необыкновенно велик. В доме барона Розенкампфа Фесслер открыл свою масонскую ложу, в которой проповедовал нечто туманное и загадочное. На собрания его стекалось немало любопытствующих, заезжал и Сперанский.

О Христе профессор мыслил не более как о величайшем философе. Суть учения Фесслера сводилась к растворению Бога во всём сущем и всего в Боге, к отрицанию возможности постигнуть рассудком деятельность Целого, что доступно лишь после долгой подготовки «духу благочестивого». Таким образом, неправославная мистика Фесслера отрицала не только божественность Спасителя, но и значимость его Церкви. Однако находились дамы и господа, желавшие путём подобной подготовки обрести «благочестивый дух». Обнаружились такие и среди семинаристов, не готовых к критическому восприятию пламенной проповеди масонского профессора. Весь полученный ими религиозный опыт расплывался в туманную зыбь томительных (но и пленительных) переживаний.

Обеспокоились некоторыми ответами преподаватели, некоторые признания на исповеди ошеломили духовника академии – надо было что-то делать. Призванный к архимандриту Сергию, Фесслер спокойно объяснил, что излагает в лекциях новейшие достижения европейской науки, до которых русское богословие ещё не дошло. Владыка Феофилакт решился поговорить со Сперанским – тот отмахнулся.

   – Оставьте учёного немца в покое! Твои попы, кроме Псалтири, ничего не знают и боятся знать.

   – Говорят, Фесслер создаёт особую ложу для духовных лиц, куда будут обязаны поступать наиболее способные для некоего «духовного обновления». Страшно подумать, к чему сие приведёт!

   – К преобразованию русского духовенства, – с иронией ответил Сперанский. – Видел я подготовленные к печати письма моего тёзки Михайлы Ломоносова, так в одном он сокрушается о состоянии русского духовенства. При всякой пирушке попы – первые пьяницы, с обеда по кабакам ходят, а иногда и дерутся. Немецкие же пасторы не токмо в городах, но и в деревнях за стыд почитают хождение по крестинам, свадьбам и похоронам. Полстолетия прошло, а что у нас переменилось?.. Фесслер нас к Европе приближает, о желательности чего мы с тобою не раз толковали.

   – Михайло Михайлович, ты пойми, его взгляды на грани ереси!

   – У вас всё мало-мальски новое – ересь...

Сперанский говорил суховато. На его лице была печать усталости от важных государственных дел, от которых приходится отрываться на всякие мелочи. Спорить с ним далее владыка не решился. Звезда Сперанского набрала ещё большую высоту: в то время государем было утверждено создание Государственного совета и преобразование министерств, и все знали, что за этими важнейшими нововведениями (а возможно и будущими) стоит тихий попович, фактически первый министр.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю