Текст книги "Том 8. Произведения 1930-1934"
Автор книги: Александр Куприн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
Ночь в лесу
Середина апреля. По ночам еще стоят холода; болотцы и лужи в лесах затягиваются к утру тонким, хрупким льдом, но дни солнечны и теплы. Клейкие почки на березах насытились весенними соками, и в воздухе чувствуется их радостный смолистый аромат.
Теперь – последние дни глухариной охоты. Как только распустятся первые нежные березовые листочки, то начнут свое страстное токование краснобровые тетерева, глухари и замолкнут и забьются до осени в непроходимые чащи. Мне уже надоело ночевать каждый день в старой смолокурне, глубоко врытой в землю. Там удушливо пахнет смоляной гарью; бревенчатые стены на вершок поросли висячей черной липкой сажей; каждый раз вылезаешь из смолокурни весь черный, как черт, чернее трубочиста; очень трудно потом отмыть руки и лицо. Кроме того, постоянное сообщество лесника Николая становится мне все более тяжелым и неприятным. Он без нужды болтлив, криклив, подобострастен, противно жаден до денег и суетлив. Но охотник он превосходный: знает все повадки, привычки и лежбища как птицы, так и зверя; неутомим на охоте, обладает почти собачьим чутьем и опознается в лесу, как в собственной избе.
Объездчик Алексеев однажды проговорился мне, что лесник Николай, в сущности, не охотник-любитель, а жадный дичепромышленник и шкурятник, что он-де бьет дичь для продажи, направляя ее пудами, при помощи кумовьев, свояков и дружков, через Тулу в Рязань и Москву. Кроме того, ставит на птиц и на зверей запрещенные капканы и разбрасывает отравы.
Все эти слухи о Николаевой изворотливости мало меня интересовали и беспокоили. Под самодержавным распоряжением моего зятя, у которого я тогда гостил, находились четыреста пятьдесят тысяч десятин Куршинского казенного лесничества, да еще ему поручено было наблюдение над Касимовскими соседними лесами братьев Хлудовых, где числилось более ста тысяч десятин; пространство, как видите, равное пяти-шести германским княжествам или любому лимитрофу. Этот лесничий (не только по образованию, но и по призванию) любит лес серьезной, деятельной любовью. Для борьбы с лесными истребительными пожарами он построил в каждом из кордонов высокие наблюдательные каланчи и никогда не устает экзаменовать лесников в знании противопожарных инструкций. Он ревностно преследует лесные самовольные порубки и никогда их не прощает. Еще строже он следит за тем, чтобы в его лесничестве никто не смел разводить костров, особенно летом.
Он никогда не берет взяток. Когда наступает время продавать на сруб старые лесные делянки, то первые очереди он предоставляет соседям-крестьянам, а лесопромышленникам идут остатки или дорогие строевые деревья за высокие цены.
Крестьяне это знают и ценят: оттого-то в его лесах почти никогда не шалят и его заповедных питомников никто не трогает.
Ему, конечно, известно, что почти все его лесники охотятся без его позволения. Но он глядит на это сквозь пальцы.
– У меня, – говорит он, – такая уйма дичи, что на всех хватит без малейшей убыли. Я тоже держусь взглядов моего патрона. Но поведение Николая на охоте меня порою возмущает до гнева. Вот уже почти три года, как мы с ним охотимся, и сколько раз я ловил его на плутовстве, к которому, однако, никак нельзя придраться. То он заведет меня в лысое пустое место, куда от сотворения мира не залетал ни один глухарь, ни тетерев. А то бывало, услышу я издали знакомые мне волнующие звуки глухариной песни и бегу под нее быстрыми короткими прыжками, стараясь делать это совершенно беззвучно. Вот, вот… уже близок глухарь. Я различаю теперь и второе колено его токования, похожее на мощное, глухое шипение; уже подымаю голову кверху, стараясь разглядеть среди веток густой сосны фигуру самого глухаря… И вдруг… треск валежника под ногами… Шлепанье кожаных бахил… Глухарь мгновенно замолкает. Из темного кустарника выдирается голова Николая. Громко хлопая огромными крыльями, глухарь улетает прочь, и теперь его больше не увидишь. О, черт! Николай спрашивает шепотом:
– Никак, спугнули?
Конечно, глухарь был спугнут, но не мной, а лесником, но по какой-то глупой деликатности я молчу и только гляжу на него с яростной злобой. «Ведь этак ты не в первый раз делаешь, подлец».
И правда: одного глухаря он еще мне иногда давал ухлопать, но стоило мне начать разыскивать глазами второго, как Николай уже мчался ко мне с криками:
– Сан Ваныч! Ау, ау, Сан Ваныч! А подойдя, говорил:
– А я-то вас кричу, кричу. Испугался даже. Тут место-то с закальцем. Стоит попасть ногой, так наверх никак не выкарабкаешься. Засосет.
Под конец я его просто возненавидел за его вертлявую заботливость и только сегодня решился сказать с надлежащей вескостью:
– Нечего нам с тобой, Николай, дурака валять друг перед другом… Нынче в ночь я пойду один, а ты сейчас же отправляйся домой, к себе на кордон. И сию же минуту! Он жалобно забубнил:
– Да я, помилуйте, Сан Ваныч. Да как же я вас оставлю одного? Здесь же болота разные, быстрые речушки, вы по ним и не пройдете, особенно ночью. И господин лесницын меня в прах обратит, если, не дай бог, с вами что-нибудь случится. Я же ведь только о вас самих забочусь… Я…
Но тут я ужасно заорал на него. Мне был стеснителен и труден лишь первый шаг, потом все пошло легче. Очень поспешно Николай оделся и вылез из смолокурни. Я долго слушал его удаляющиеся шаги, пока не убедился, что он действительно идет по направлению к Куршинской дороге. Наконец шаги стихли. Остался только шум в обоих ушах да странное, неуютное чувство внезапного одиночества. Я поглядел на часы: было около восьми. Мне вдруг стало жалко, что я прогнал Николая: прежде в этот час мы ложились спать в смолокурне, а к полуночи шли на ток. Ведь могло случиться, что я был неправ, приписывая леснику коварные замыслы. Но я преодолел свою чувствительность, вскинул ружье за плечо и, не торопясь, пошел в глубь леса узенькой, недавно вновь проторенной тропинкой.
Солнце заходило. Его закат был яркий и ясный, но спокойный, и ветер спадал: почти верный признак того, что завтра утром погода будет сухая и безветренная. Самая благоприятная для глухариных токов. А кроме того, какие-то птички, казавшиеся совсем малюсенькими, шныряли с необыкновенной быстротой в высоте смуглевшего неба: тоже одна из примет тихого утра.
Было уже трудно видать лесную дорожку, но я доверился инстинктивной памяти ног, которая так остра и послушна в тишине и в полутьме.
Так дошел я до узенькой, всего в сажень шириною, но необычайно быстрой речонки, называвшейся Пра. Ее звонкий лепет доносился до меня еще издалека. Через нее с незапамятных времен была мужиками перекинута «лава», первобытный неуклюжий мост из больших древесных сучьев, перевязанных березовыми лыками. Странно – никогда мне не удавалось благополучно перебраться через эту проказливую речонку. Так и нынче: как ни старался я держать равновесие, а пришлось все-таки угодить мимо и зачерпнуть холодной воды в кожаные, большие, выше колена, бахилы. Пришлось на другом бережку сесть, разуться и вытрясти воду из тяжелой обуви. На ходу ноги опять согрелись, приятно и ладно обтянутые высыхающей упругой кожей. Дальше путь пошел легкий. Я уже по опыту знал, что мне теперь, кренделяя между мощными стволами и густым цепким кустарником, надо неуклонно держаться востока. Тут мне помогали и лиловое с золотом догорание запада, и мой полуигрушечный компас, мгновенно озаряемый светом папиросы. Я на ходу перетягиваю поудобнее за плечами мой походный ранец и вдруг невольно улыбаюсь: в глубоком вечереющем лесном безмолвии набежала смешная мысль. Я вспомнил прелестную поэму нового норвежского писателя Кнута Гамсуна под заглавием «Пан». Ах! Какими страстными словами, какими волшебными образами живописал ее герой, очаровательный лейтенант Глан, лес и его великое безмолвие… Но какой же это был лес, если через него кратчайшим путем ходят ежедневно девушки из деревни в городок с кувшинами молока? И какое же в нем великое одиночество, если он весь засорен окурками, замасленными бумагами, апельсинными корками и стеклом разбитых бутылок; всеми этими грязными следами, говорящими о постоянной и тесной близости человека? «Вот хорошо было бы, – думаю я, – перенести этого норвежского любителя природы сюда, в сплошную полосу кондовых, частью еще не обмеренных лесов, раскинувшихся на многие сотни тысяч квадратных верст, на пространство, равное среднему европейскому государству, заселенное медведями, волками, лосями, лисами, барсуками, зайцами, рысями, белками, горностаями, куницами и тысячами мелких неведомых зверушек; и весь этот четвероногий мир находится в вассальном подданстве у местного лешего, которого не однажды видели куршинские мужики, прозываемые соседями «куршей головастой» или «литвой некрещеной», а бабы – те видят его очень часто, когда летом ходят по ягоды».
Но уже падает, падает мгла на землю. Если теперь выйти из освещенного жилья на волю, то сразу попадешь в черную тьму. Но мой глаз уже обвык, и я еще ясно вижу нужную мне, знакомую верею. Вереей в этом крае называется большой холм, который высоко и широко торчит над болотом. Почти всегда на нем свободно растут две или три мощные столетние сосны, упирающиеся далекими вершинами в небо, с четырехохватными стволами в землю. Еще ясно различаю, как на самом кряжистом дереве, покрытом древнею, грубою, обомшелою корою, протянулся и точно дрожит бог весть откуда падающий густо-золотой луч, и дерево в этом месте кажется отлитым из красной меди.
Но прелестный лучик на глазах слабеет, затихает, меркнет… Вот уже и нет его совсем. Надо и мне улечься спать.
Я ложусь на ровном и мягком месте под холмом; так всегда удобнее лежать на открытом воздухе. Но уснуть мне долго не удается. Шумно бьется кровь в ушах, и ложе мое все кажется неудобным. Но мне давно уже знаком этот искус: чем больше ты будешь менять позы, переворачиваться с боку на бок и возиться с ямками, бугорками и сучками – тем вернее будет бежать от тебя дрема. Я пробую лежать неподвижно, стараясь не замечать под собою ухабов и возвышений. «Это мне только кажется, – успокаиваю я себя. – Это мое избалованное воображение. Стоит потерпеть немного, и все пройдет». Вылез тонкий, ясный, только что очищенный серп полумесяца на высокое небо, и только теперь стало заметно, как темна и черна весенняя ночь. Бежит, бежит молодой нарядный блестящий месяц, плывет, как быстрый корабль, волоча за собою на невидимом буксире маленькую отважную звездочку – лодку. Порой они оба: и бригантина, и малая шлюпочка – раз за разом ныряют в белые, распущенные, косматые облака и мгновенно озаряют их оранжевым сиянием, точно зажгли там рыжие брандеры.
Не знаю, сколько проходит времени в этом восторженном наблюдении за небесными корсарами. Время меня больше не интересует, как, пожалуй, и все на свете. Я даже не сознаю того приятного ощущения, что меня уже больше нигде не жмет, не теснит, не давит. Кровь перестала гудеть в ушах, но зато удивительно уточнилось и стало чудесно внимательным чувство слуха.
Далеко, верстах в двадцати – тридцати, в лесном озерце низко и сипло мычит выпь, классная наставница: «Спите, дети, спа-оть, спа-оть». Небольшая птица, чуть побольше коростеля, а голос у нее, как у соборного протодиакона или у породистого недовольного быка, начальника стоголового стада. Но она вскоре умолкает. Маленькие птички прощаются дружка с дружкой в густом кустарнике: «чики», «спокойной ночи». Спите чутко: «чи-чи-чи». Дергач в болоте протяжно скрипит в последний раз. Блеет барашком бекас, летящий на ночлег. Всемирная тишина! Только малюсенький, недавно вылупившийся из яйца птенчик-соловьенчик слабо пискнул два раза: это он бредит сквозь сон. Что за ночь! Вспоминается мне вдруг давнишняя, точно воскресшая детская песенка:
В добрый час, в добрый час,
Спите: бог не спит за вас…
Я даже чувствую в голове ее простой, наивный, точно молитвенный напев. Как странно и как торжественно-сладостно ощущать, что сейчас во всем огромном лесу происходит великое и торжественное таинство, которое старые садоводы и лесники так мудро называют первым весенним движением соков.
Влажная благодатная земля представляется мне всемирной, могучей матерью, щедро предлагающей свои бесчисленные сосцы всему живущему, растущему, дышащему и славящему создателя. Углубившись в темные недра, ее тонкие, как ниточки, нежные отпрыски корней неустанно сосут, жадно впивают чудотворные соки. Слепые и бесчувственные, обладающие лишь божественным инстинктом, они никогда не ошибаются. Вот этот сок нужен липе, тот – ландышу, тот – сосне, а тот – папоротнику или дикой малине.
О, ночные часы! как в них много возобновляющейся силы, творческой работы, неведомой жизни и вечной тайны. Ночью мальчики летают по воздуху, падают с кровати и растут. Ночью ходят по вершинам лунатики, влекомые лунным притяжением. Ночью тревожатся и стонут девушки-подростки, а беременные женщины ощущают первые потуги.
…Я сейчас думал. Но во сне это было или в ночной яви? Взглядываю на небо. Там большие перемены. Полумесяц снизился, стал вдвое больше. Он точно разбух и покраснел. Маленькая лодочка отцепилась от него и пропала навсегда… Да, это верно. Я заснул на несколько минут и совсем этого не заметил. Ночь стала еще тише, еще глубже и гуще. Едва-едва слышный звук раздается около меня, у моих ног. Точно кто-то сказал шепотом: «Пак». Нет, вернее: такой кроткий звук бывает порой, когда дитя в задумчивости разомкнет уста. Я догадываюсь о его причине и слабо с умилением улыбаюсь. Это какая-то почка вся набрякла соками, раздалась вширь, и от нее с тихим шумом отклеился первый лепесток. Какое счастье! Я живу теперь в самом центре, в самом святилище простых домашних интимных чудес природы, как в любимом знакомом доме.
Отчего нет больше сказок в наш суровый практический век? Какое, например, превосходное и какое бессчетное у меня королевство! Здесь живут дикие пчелы, осы и шмели, еще не решающиеся вылететь из зимних, глубоких дупел, забитых от холодов соломой и мохом. Здесь повсюду, в каждой щели и трещинке, в извилинке коры спят мертвым, но временным сном личинки и коконы разноцветных бабочек, изящных стрекоз, всевозможных жуков, свирепых комаров, пауков-строителей и всяких трудолюбивых червячков: пильщиков, резчиков, сверлильщиков, стругалыциков – и все они нужны для каких-то господних работ. Большими буграми высятся огромные жилища муравьев, битком набитые сильным, работящим, свирепым и умным народом…
Ну-ка, я попробую сделать подсчет: сколько у меня, в моем королевстве, приходится в среднем подданных на каждую кубическую сажень?
Я считаю. Голова моя тяжела и качается. Веки чешутся. Ах, как ночью в лесу, перед зарею, фантастически мешаются фантазии с правдой и сон с действительностью. Может быть, я снова задремал, но вдруг сразу нахожу себя проснувшимся и немного испугавшимся. Мне показалось, что кто-то сначала слегка дохнул на мою щеку, а потом ткнулся в нее чем-то холодным и мягким. Я вздрагиваю, хватаюсь за щеку. На ней еще осталась чуть прохладная влажность. Одновременно с этим я, не слыша, чувствую чей-то мелкий и торопливый скок. Ах, боже мой! Да ведь это какой-то лесной зверюшка пришел и обнюхал меня. «Что, мол, здесь, в моем лесу, за большая живая говядина валяется?» Я подымаю голову кверху. Теперь уже видно небо. Оно ровного скучно-стального цвета. Я себя чувствую так же разморенным и усталым, как после долгой езды в вагоне третьего класса. Кто-то ворошится высоко надо мною, в гуще сосны… Присматриваюсь настойчиво и напряженно. Да, это – глухарь, хотя от меня он и кажется величиною не более лесного голубя. Когда он успел сесть, что я его раньше не услышал. «Не бойся, милый глухаришка, – говорю я про себя, – я тебя сегодня не обижу, не буду стрелять. Ведь мы с тобою нынче вместе спали под одной и той же сосной…»
Вдалеке медленно загнусавила жолна, и одновременно я услышал ритмический хруст хвороста. Неужели опять этот проклятый злодей Николай?
Система
Познакомились мы друг с другом в прелестном княжестве Монако в 1912 году. Я в то лето без всякого труда, свободно и весело выиграл в казино Монте-Карло (в Карлушкиной Горке, как называет И. С. Шмелев) несколько десятков тысяч франков. Я бы, пожалуй, продолжал и дальше играть, но это не вышло. Последний, взятый мною куш был так велик, что я решил сделать в игре перерыв, чтобы отдохнуть и подкрепиться в буфете, так как утром забыл позавтракать, а теперь уже шел одиннадцатый час вечера. Путь мой шел через большой гранитный вестибюль. Там у колонны сидел скромно мой друг. Я высыпал ему на юбку весь выигрыш: сто– и тысячефранковые билеты, множество золотой мелочи и большое количество золотых стофранковиков, тяжелых, желтых и красивых, как только что выпеченные сдобные хлебцы. Она спокойно сказала:
– Тебе везет. Может быть, ты еще поиграешь? Вот тут-то я и взвился. Надо сказать, что в далекие от этого времени годы я прослужил около одиннадцати месяцев актером в бродячей драматической труппе, и пародии на бурные страсти, на возвышенные чувства мне даются очень легко.
– Ка-ак! – вскричал я полу задушенным блеющим голосом, закатывая глаза и устремляя перст в потолок. – Это ты! Человек, любимый и уважаемый мною больше всего на свете! Ты! Кого я чту, как высокий образ доброты, милости, ума и порядочности. Ты! Моя радость, гордость, утешение и подпора! И ты своими чистыми, непорочными устами посылаешь меня… Но куда-а-а? Посылаешь в эту ужасную гнусную клоаку, где ненасытимая жадность стирает с человеческих лиц образ и подобие божие! В этот кипящий дьяволами смрадный ад! Ибо нет на всем свете влечения более грязного, страсти более свирепой, порока более заразительного, чем азартная игра! О, ужас! Ужас!
Так я декламировал вполголоса, дико вращая глазами. Никаких этих трагических чувств во мне совсем не было. Просто: минутная победа над судьбою веселила мое сердце и заставляла меня паясничать по-мальчишески. Было также маленькое, совсем невинное, проказливое удовольствие кольнуть хоть раз в жизни, хоть шутя, прекрасного, безукоризненного человека. Но я взглянул и сразу осекся, не договорив монолога. В давно знакомых мне милых и умных глазах растаяла улыбка, и они глядели с тревогой, с вопросом, с укором, с затаенной виноватостью.
Этого я не мог вынести. Поспешно попросил прощения в дурацкой буффонаде, сказал другу, что она ангел, а я свинтус, и тут же торжественно порешил, что играть больше в Монте-Карло не стану. Ведь черт возьми! Уехать с Лазурных берегов после сладкого выигрыша и чувствовать себя потом на всю жизнь гордым победителем и человеком с железной волей – это не так уже часто встречается. Расспросите-ка по этому поводу всех ваших знакомых, когда-либо посещавших Ниццу, Ментону, Канны, княжество Монако и Рокебрюн. Всякий вам наскажет с три короба случаев колоссальных, умопомрачительных, феерических выигрышей. А в результате?
– Увы. Полный крах. Пришлось у добрых знакомых взять взаймы на обратный проезд. Телеграфным переводам из России уже не доверяли. Все равно: получим – и опять поскачем в Монте-Карло, в это сосущее болото.
Другие земляки, проигравшись в лоск, обращаются к администрации казино за помощью для отъезда домой. Отказ бывает очень редко. Один из служащих в казино, человек исключительной зоркости и безошибочной памяти, так сказать – глаз учреждения, всевидящий и всезнающий, незаметно для просителя, окидывает его острым взглядом и мгновенно аттестует его: проиграл приблизительно столько-то; ни в скандалах, ни в присвоении чужих ставок не замечен. И этого совершенно достаточно для получения суммы, необходимой на покупку билета второго класса и еще на кой-какие нужды, вроде папирос, завтрака и чаевых носильщикам. Когда этот бывший клиент спустя пять или даже десять лет вновь явится в бюро Монте-Карло за получением билета для входа в казино, то первое, что ему предлагают, – это уплатить давнишний поездной должок. Впрочем, о таких невинных сделочках посетители казино почему-то не особенно много рассказывают; предпочитают молчать. Так же безмолвствуют они и о прежних поражениях. «Ничего, пусть были в прошлом неудачи. А вот теперь-то мы взбутетеним эту самую рулетку! Умней стали и систему выработали».
Я всегда считал себя человеком не особенно крепкой воли и потому искренно обрадовался, когда убедился в том, что добровольное отрешение от рулетки дается мне легко и даже весело. Вместо утомительных ежедневных поездок из Ниццы в Монте-Карло, по два раза туда и обратно, вместо многочасовых сидений на стуле, в густых запахах табака, нездоровых дыханий и крепких, терпких отвратительных духов, передо мною вдруг открылись великолепные просторы времени, пространства и чистого воздуха. Жизнь была обеспечена надолго вперед. Не нужно было работать, насилуя себя, по заказу, без любви и увлечения, ради еды и пристанища на завтрашний день. Прекратилось постыдное клянченье авансов, которые приходят всегда в урезанном размере и приходят с такой мучительной проклятой медлительностью.
Только теперь я заметил, что в нашем дворе душисто цветут лимоны и апельсины, что море благоухает лучше всех ароматов в мире и что недалеко от меня оно нежно сливается с голубым небом, образуя хрустальный купол. Работа стала для меня не тяжкой обузой, для исполнения которой я ежедневно должен бывал тащить самого себя за волосы к письменному столу, но лучшими, счастливейшими часами дня. Я вошел в ту ладную, гладкую полосу послушного творчества, когда мысль без затруднения переходит в слова, а слова свободно ложатся четкими строками на бумагу без единой заминки, без единой поправки; когда пишешь, не уставая, весь день, даже за обедом, даже среди разговора с двумя-тремя лицами; когда аппетит, как у каменщика, сон глубок и так отрадно хочется делать добро, услугу, помощь каждому ближнему.
Я снова узнал прелесть и сладость заслуженного отдыха: прогулки в горы, рыбную ловлю, катанье на килевой лодке, под туго натянутым латинским парусом, коротенькие поездки по Провансу; в древний Арль, знаменитый на весь мир необыкновенной красотою своих женщин и славящийся среди едоков высокими качествами своих колбас с чесноком; в Ним и Фрежюс, где до наших времен простирают друг к дружке полуразрушенные арки развалины старинных, гигантских римских цирков; в Тулон, где старые моряки еще вспоминают с дружелюбной улыбкой бывший русский флот и торжественные встречи с ним; в уютный Тараскон, недавно стыдившийся своего земляка Тартарена, а теперь уже гордящийся им перед любопытными путешественниками; в Авиньон, где нет ничего замечательного, кроме форелей, отличных булочек и дворца, когда-то резиденции плененных пап.
И все-таки наиболее занятным и интересным для меня оказалось княжество Монакское, до сих пор заслоненное, скрытое от моих глаз беспрестанной игрой в рулетку. Ну что за прелесть, например, монакская армия. Две зеленые бронзовые пушки XVII столетия, шесть нарядных красавцев солдат, двенадцать офицеров еще более красивых, роскошно убранных золотом, серебром и всеми разноцветными перьями, какие только есть на петухах, попугаях, павлинах и райских птицах. Когда это войско делает смену караула, то глаза слезятся и слепнут.
Очень интересен и дворец с фамильными портретами высокого рода Гримальди. Какие упитанные чернокудрые лица, какие короткие шеи и мощные затылки, разбухшие от усиленного питании овечьим жиром, крепкими буйабезами, эскарго по-бордоски и горячим густым южным вином! Конечно, это только легенда, что первые Гримальди были пиратами. Пиратами – конечно, нет, но почтенными флибустьерами и уважаемыми корсарами – наверно: уж такой у них на портретах суровый, коричневый загар, такие хмурые, зоркие глаза, такие сжатые, решительные губы и такие волевые подбородки.
Современный, последний Гримальди не в них. Он скромный, но уже весьма известный ученый, изучающий флору и фауну океанских глубин. Его океанографический музей, помещающийся тут же, во дворце его энергичных прапращуров, представляет собой богатую и редкую коллекцию растений, живых рыб, моллюсков, раков, медуз, слизняков, осьминогов, скатов и еще каких-то морских гадов, на которых жутко и омерзительно смотреть даже сквозь толстые непроницаемые стекла. И тут же огромное собрание всяких предметов научно-морского обихода, модели и рисунки кораблей, разного вида лодки, паруса, карты, бунты канатов, лаги, кошки, тралы, драги, термометры, барометры и всякие морские вещи и принадлежности, порою совсем не знакомые глазу.
Но что я позорно и непростительно прозевал за дурацкой игрой в рулетку, так это прекрасный театр Монте-Карло с его великолепными симфоническими концертами, с роскошной оперой, с поразительным балетом. Да! Заправилы казино не жалели-таки средств для привлечения будущих жертв.
Мы приезжали из Ниццы в Монте-Карло небольшой компанией друзей и спутников. Пока мои знакомцы страстно играли в залах на крупные тяжелые пятифранковики (называвшиеся «пляками»), я с жадным наслаждением наверстывал пропущенные мною, по легкомыслию, самые высокие земные радости. Играть меня вовсе не тянуло. Я как будто бы навсегда вышел из заколдованного круга рулетки…
Вот именно за «Евгением Онегиным» (во время вальса) я и познакомился с тем человеком, о котором упомянул в самом начале моего рассказа. Это был сосед мой по креслам, величественный, красивый старик с серебряными волосами на голове, с холеной седой бородой, одетый в светлый костюм с белоснежным воротником. Он уронил афишку. Я, памятуя древний завет: «Пред лицем седаго восстань и почти лице старчо», быстро поднял бумажку и вручил ему с полупоклоном. Он улыбнулся мне ласково и умно. Он мне очень понравился. В конце акта он меня спросил:
– Ведь это, кажется, Модест Чайковский написал либретто к «Онегину»?
– Да, Модест, его брат.
– Я и сам так думал, – сказал он, – но боялся, что ошибаюсь. Странно, Пушкин весь для музыки, и Чайковский отлично с ней справился. Но я бы не подумал, что либретто может быть таким порядочным…
После спектакля он сказал:
– Ночь так хороша и тепла, не хотите ли немного со мной прогуляться?
Я представился ему. Он назвал свою фамилию: Абэг, ударение на э оборотном, а имя же его было Ювеналий Алексеевич.
Мы ходили неторопливо по парку, над морем, плескавшимся глубоко внизу. Монте-Карло действительно одно из самых очаровательных местечек на земном шаре. По-моему, оно даже слишком, даже чересчур красиво; оно напоминает собою женщину совершенной, божественной красоты, которая к тому же очень искусно и без нужды раскрасилась, отчего и вся ее торжествующая прелесть стала приторно сладкой, неправдоподобной, утомительной и надоедливой. Многие писатели пробовали словами описать эту знаменитую лазурную конфету. Но тщетно. Цветная олеографическая открытка скажет больше и вернее. После прогулки мы посидели немного на террасе большого отеля. Я спросил себе белого вина со льдом. Он потребовал маленький стаканчик вермута.
– Пить вермут в самом небольшом количестве, – сказал он, – научил меня покойный Анатолий Федорович Кони, прекраснейший из людей, мой друг, учитель и покровитель. Он утверждал, что это итальянское вино в размере наперстка не чинит никакого зла, а между тем действует благоприятно на почки. Моя ниццкая компания показалась в дверях казино. Я простился с господином Абэг. Он с любезной настоятельностью взял с меня слово непременно побывать у него в Кондамине, в двух шагах от Монте-Карло. У него там свой небольшой домик, хорошая кухарка и много редких книг, которые, если надо, будут в моем распоряжении.
Мы расстались очень дружественно расположенными. С этого дня и началась наша дружба, которая с каждым свиданием становилась теснее, глубже и крепче. Собственный домик Абэга в Кондамине был преуютным, премилым гнездышком: спальня, кабинет, гостиная, столовая, ванна, кухня – только и всего. Блестящая чистота, обилие света и воздуха радовали глаз. Наружный легкий балкон висел высоко над то синим, то голубым морем. Комнаты соединялись турецкими из камыша, стекляшек и камешков сквозными занавесами. Кухня, под надзором здоровенной красивой эльзаски, была великолепна. Абэг любил и умел хорошо поесть.
Иногда он приезжал ко мне на завтрак в Ниццу. Я и моя семья занимали комнаты в «Отель слав» [19]19
«Славянском отеле» (фр.).
[Закрыть]на бульваре Променад дез-англе [20]20
Прогулка англичан (фр.).
[Закрыть]. Но так уж много было в нашей гостинице маргариновых русских баронесс, скучных, натянутых, претенциозных и глупо важных, что завтракать я предпочитал за углом, на улице Св. Филиппа, в кабачке «Рандеву де шофер» [21]21
«Свидание шоферов» (фр.).
[Закрыть], где патроном был папа Маликорне и где завтрак, включая сыр, вино, салат и хлеб, стоил два франка. Кормили здесь странно, но вкусно: южные огромные виноградные улитки, соус бордолез, макароны по-итальянски с пармезаном, итальянская минестра, изредка мозги с черным маслом и другие такие же необременительные блюда.
Ювеналию Алексеевичу эти завтраки чрезвычайно нравились. «Так едали древние римляне среднего достатка», – говорил он одобрительно. Понемногу я узнал от него все течение его жизни до нашего знакомства. Семья его была старая дворянская и небедная. Большей частью Абэги служили в русском военном флоте, Ювеналий же Абэг учился в училище правоведения и кончил курс с малой золотой медалью. Его пленяла судебная карьера. Он уже прошел стаж судебного следователя, был товарищем прокурора в Петербургской судебной палате, и вдруг – несчастье: зловещий процесс в легких. Пришлось оставить Петербург, этот всесильный город, где куются великие карьеры, и ехать на жаркий целебный юг в Ниццу. Петербургские знакомые, чтобы не сидел он без дела, устроили ему место атташе при ниццком консульстве… И вот уж четырнадцать лет, как он не покидает Ривьеры, окончательно в ней обжившись.
Что так прочно и ладно связало нас, затрудняюсь сказать. Разница в годах у нас была лет на десять. Он живо и остро интересовался тем неясным ему и далеким от него разнобродом душ, умов и убеждений, который пошел по России, начиная с Петербурга в начале девятисотого года, а особенно после войны России с японцами. Он не уставал меня расспрашивать о спорах социал-демократов с народниками, о покушениях на министров и губернаторов, о журналах и газетах, о новых течениях в литературе, о новых молодых писателях и об их начинающих учениках, о декадентах, союзах и верованиях, о студентах и курсистках, о том, какая судьба предстоит родине в ближайшем будущем. Меня же в нем очаровывало совсем другое.
Он проходил зону спокойной, здоровой, беззлобной мудрой старости, и он владел своим словом, как опытный, многознающий председатель окружного суда, выдвигая на первый план существенное и порою бросая такую характерную, незабываемую мелочь, которая сразу освещала весь рассказ. Какими круглыми, насыщенными образами выходили у него знаменитые адвокаты, прокуроры, судьи, сенаторы и профессора. События же всегда имели у него завлекательное начало, вескую, существенную середину и всеобнимающий конец. От своих дальних предков, англичан, унаследовал он драгоценнейший дар: тончайшее чувство юмора и умение пользоваться им кстати. Представляете себе, какое наслаждение было слушать его рассказы!