Текст книги "Том 2. Произведения 1896-1900"
Автор книги: Александр Куприн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)
С последним доводом я не мог внутренне не согласиться. Что мне за дело до этих девушек, с которыми я сегодня увиделся, а завтра мы разойдемся в разные стороны, чтобы никогда даже не услышать друг о друге?
Поздно ночью, по уходе Фальстафа (казачок опять почтительно поддерживал его за талию), когда я уже был в постели, Василий Акинфиевич пришел ко мне в одном нижнем белье, в туфлях на босу ногу и со свечой в руке.
– А ну-ка, объясните мне, умный человек, одну штуку, – сказал он, зевая и почесывая волосатую грудь. – Вот нас и кормят здесь всякими деликатесами, и винищем этим самым поят, и казачка приставили, и сигары, и всякая такая вещь… А к столу, к своему-то, нас ведь не приглашают. Отчего бы это? Разрешите-ка…
И, не дожидаясь моего ответа, он продолжал язвительным тоном:
– Оттого, батенька вы мой, что все эти бэгэрэдные люди и всякая такая вещь… претонкие дипломаты… Да-с… У них какая манера? Я ихнего брата хорошо изучил, шатаясь по вольным работам. Он и любезен с тобой, и обед тебе сервирует (справедливость требует сказать, что капитан выговорил: «сельвирует»), и сигарка, и всякая такая вещь… а ты все-таки чувствуешь, что он тебя рассматривает, как червяка низменного… И заметьте, поручик, это только настоящие, большие «алистократы» (здесь он уже умышленно, для иронии, исковеркал слово) такое обращение с нашим братом имеют. А какой поплоше да посомнительнее, тот больше форсит и ломается: сейчас стеклышко в глаз, губы распустит и думает, что птица… Ну, а у настоящих – первое дело простота… Потому что ими ломаться нечего, когда у них в крови презрение живет к нашему брату… И выходит очень естественно и прелестно, и всякая такая вещь… Окончив эту обличительную речь, Василий Акинфиевич повернулся ко мне спиной и ушел в свою комнату. Что ж? Ведь он, по-своему, пожалуй, и прав. Но я все-таки нахожу, что хохотать вслед незнакомому человеку – как будто бы немножко нетактично.
14 сентября
Сегодня я опять встретил их обеих и опять в саду. Они шли обнявшись. Маленькая положила голову на плечо подруги и что-то напевала с полузакрытыми глазами. При виде их у меня тотчас мелькнула мысль, что мои случайные прогулки могут быть истолкованы в дурную сторону. Я быстро свернул по первой боковой дорожке. Не знаю, заметили меня барышни или нет, но очевидно, что мне надо для прогулок выбрать другое время, иначе я рискую показаться назойливым армейским кавалером.
15 сентября
Вечером Лидия Ивановна уехала на станцию. Должно быть, в Ольховатку она больше уже не вернется, потому, во-первых, что следом за ней повезли изрядное количество багажа, а во-вторых, она и хозяйская барышня очень уж долго и трогательно прощались перед расставаньем. Кстати, при этом случае я впервые увидел из своего окна самого Андрея Александровича и его жену. Он совсем молодчина: стройный, широкоплечий, с осанкой старого гусара; седые волосы на голове острижены под гребенку, подбородок – бритый, усы длинные, пушистые и серебряные, а глаза – точно у ястреба, только голубого цвета, а то такие же круглые, впалые, неподвижные и холодные. Жена производит впечатление запуганной и скромной особы: она держит голову немного набок, и с губ ее не сходит не то виноватая, не то жалостливая улыбка. Лицо желтое и доброе.
Вероятно, она в молодости была очень красива, но зато теперь кажется гораздо старше своих лет. На балконе также появилась какая-то сгорбленная старушенция в черной наколке и зеленых буклях, – вышла, опираясь на палку и еле волоча за собою ноги, хотела, кажется, что-то сказать, но закашлялась, замахала с отчаянным видом палкой и опять скрылась.
16 сентября
Василий Акинфиевич просил меня присмотреть за работами до тех пор, пока он не оправится от внезапных припадков своего балканского ревматизма.
«В особенности, – говорил он, – наблюдайте внимательно за приемкой бураков, потому что солдаты и так уж жалуются, что у здешних десятников берковцы чересчур полные. Я, по правде говоря, побаиваюсь, как бы в конце концов не вышло между теми и другими какого-нибудь крупного недоразумения». Солдаты работали по трое. Они уже практическим путем выработали такую сноровку. Один копачом выковыривает бураки из почвы, двое ножами обрезают их и обчищают от земли. Тройки эти составляются обыкновенно из работников равной силы и ловкости, плохого нет расчета принимать – только другим будет помехой. Читал я, – не помню где, кажется, что в «Разведчике», соображения какого-то досужего мыслителя, будто от вольных работ нет никакой пользы: только одежда рвется да солдат распускается… И вовсе это неправда… Нигде нет такого доверчивого, почти родственного согласия между начальником и солдатом, как на вольных работах. И уж если согласиться с тем, что и нижнему чину нужны каникулы среди его тяжелой военной науки, то ведь лучшего отдыха для него, как любимый полевой труд, не сыскать. Только надо, чтобы все заработанные деньги шли солдату без всяких посредников… Где у человека чешется, он сам об этом знает. А работают наши прекрасно: нанятым крестьянам и вполовину за ними не угнаться. Только Замошников, по обыкновению, ничего не делает. Замошников – это любимец и баловень всей роты, начиная от капитана и кончая последним рядовым – Никифором Спасобом (этот Спасоб со своей хромой ногой и бельмом на правом глазу уже четвертый год представляет собою ходячее и вопиющее недоразумение военной службы). Правда, Замошников за всю свою службу никак не мог выучить по азбуке Гребенюка гласных букв, а в «словесности» проявляет редкую, исключительную тупость, но такого лихого запевалы, мастера на все руки, сказочника и балагура не сыщется во всем полку… Он, по-видимому, хорошо сознает свою роль и смотрит на нее, как на некоторого рода служебную обязанность. На походе он поет без передышки, и его хлесткие, забористые слова часто заставляют приставших солдат сочувственно гоготать и нравственно встряхиваться. Василий Акинфиевич хотя и держит Замошникова чаще, чем других, под ружьем, за что тот вовсе пе в претензии, но признавался мне как-то, что такой затейщик в военное время да при трудных обстоятельствах чистая драгоценность. Однако Замошников вовсе не плоский шут и не лодырь, и за это-то я его особенно люблю. Просто жизнь в нем кипит неудержимым ключом и не дает ему ни минуты посидеть спокойно на месте.
Вот и нынче: пробираясь от партии к партии и дойдя, наконец, до бабьего участка, он затеял с хохлушками длинный разговор, благодаря которому ближние солдаты побросали работу и катаются от хохота по земле. Я еще издали слышу, как он подражает то пискливой и стремительной бабьей ругани, то ленивому говору старого хохла… Увидев меня, он делает озабоченное лицо, шарит по земле и спрашивает: «Ну, а кто из вас, землячки, загубил моего копача?» Я кричу на него, стараясь принять строгий вид. Он вытягивается в струнку, держась, как и всегда пред начальством, с грациозной молодцеватостью, но в его добрых голубых глазах еще дрожит огонек недавнего смешливого задора…
17 сентября
Наше знакомство состоялось, но состоялось при самых исключительно-комических условиях. Что скрываться пред собой – я втайне очень желал этого знакомства, но если б я мог предчувствовать, что оно произойдет так, как оно сегодня произошло, я бы от него отказался.
Местом действия опять-таки был сад. Я уже писал, что там есть озеро с круглым островком посредине, заросшим густым кустарником. На ближнем к дому берегу построена небольшая каменная пристань, а около нее привязана на цепи длинная плоскодонная лодка.
В этой-то лодке и сидела Катерина Андреевна, когда я проходил мимо. Держась обеими руками за борта и перегибаясь телом то на одну, то на другую сторону, она старалась раскачать и сдвинуть с места тяжелую лодку, глубоко всосавшуюся в илистое дно. На ней был матросский костюм с широким вырезом на груди, позволявшим видеть белую тонкую шею и худенькие ключицы, резко выступавшие от мускульного напряжения, и тоненькую золотую цепочку, прятавшуюся под платьем… Но я взглянул только мимоходом и, сделав полупоклон, с прежним скромным достоинством отвернулся. В это время женский голос, свежий и веселый, вдруг крикнул:
– Пожалуйста, будьте так добры!
Я сначала подумал, что это восклицание относится к кому-нибудь другому, идущему сзади меня, и даже невольно обернулся назад… Но она смотрела именно на меня, улыбалась и энергично кивала мне головой.
– Да, да, да… вы. вы. Будьте так добры, помогите мне чуть-чуть сдвинуть эту противную лодку. У меня одной не хватает сил.
Я отвешиваю самый галантный поклон, нагнув вперед туловище и слегка приподняв назад левую ногу, стремительно сбегаю к воде и делаю вторичный, такой же светский поклон. Воображаю, хорош я был! Барышня стоит в лодке, продолжает смеяться и говорит:
– Столкните ее немножко… Потом уж я сама справлюсь.
Я берусь обеими руками за нос лодки, широко расставляю для устойчивости ноги и предупреждаю с изысканной вежливостью:
– Потрудитесь присесть, mademoiselle… Толчок может выйти очень сильным. Она садится и глядит на меня в упор смеющимися глазами и говорит:
– Право, мне так совестно, что я злоупотребляю вашей добротой…
– О, это такие пустяки, mademoiselle!.. Ее внимание придает моим движениям уверенную грацию. Я – хороший гимнаст и от природы обладаю достаточной физической силой. Но лодка не двигается, несмотря на все мои старания…
– Лучше не трудитесь, – слышу я нежный голосок. – Это, должно быть, слишком тяжело… и может повредить вам… Право, мне так…
Неоконченная фраза виснет в пространстве… Сомнение в моих силах удесятеряет их… Мощное усилие – толчок – бух!.. Лодка летит, как стрела, и я, по всем законам равновесия, шлепаюсь ничком в тину.
Когда я встаю, то чувствую, что у меня и лицо, и руки, и белоснежный китель, только что надетый в это утро, – все покрыто сплошным слоем коричневой, вязкой и вонючей грязи. В то же время я вижу, что лодка быстро скользит по самой середине озера и что со дна ее поднимается упавшая во время толчка со скамейки девица… Первый предмет, кидающийся ей в глаза, я. Неистовый хохот оглашает весь сад и сто раз повторяется в чаще деревьев… Я вынимаю платок и сконфуженно вожу им сначала по кителю, потом по лицу… Но вовремя соображаю, что от этого только сильней размазывается грязь и моя фигура приобретает еще более жалкий вид. Тогда я делаю геройскую попытку: самому расхохотаться над комичностью своего положения… и потому испускаю какое-то идиотское ржанье. Катерина Андреевна пуще прежнего заливается смехом и едва может выговорить:
– Уходите… уходите скорей… вы… схватите простуду…
Я кидаюсь сломя голову прочь от этого проклятого места, но всю дорогу, до самого дома, в моих ушах звенит беспощадный несмолкаемый хохот…
Капитан, увидев меня, только руками развел.
– Хоро-ош! Нечего сказать!.. Где это вас угораздило?
Я ему ничего не ответил, захлопнул дверь своей комнаты и с озлоблением поворотил два раза ключ…
Увы! Теперь все и навеки потеряно…
P.S. Хороша она или дурна собой?.. Я так был погружен в свое геройство (казнись, казнись, несчастный!), что даже не успел путем вглядеться в нее… А впрочем, не все ли равно?
Завтра во что бы то ни стало еду в полк, хотя бы для этого пришлось притвориться больным… Здесь я своего позора не переживу.
Кэт – Лидии.
« 18 сентября. Ольховатка.
Милая и дорогая моя Лида!
Поздравь меня скорей. Лед тронулся… Таинственный незнакомец, оказывается. – самый любезный в мире chevalier sans peur et sans reproche [12]12
Рыцарь без страха и упрека (франц.)
[Закрыть]. Честь этого открытия принадлежит мне, потому что ты. гадкая, уехала и некому меня удерживать от моих глупостей, которых я успела наделать без тебя целую тысячу.
Раньше всего признаюсь тебе, что я устроила вчера на таинственного незнакомца облаву. Я села в лодку и, когда он проходил мимо, попросила его оттолкнуть меня от берега. О. я отлично знаю, что ты удержала бы меня от такой выходки! Надо было видеть поспешность, с которой таинственный незнакомец бросился исполнять мою просьбу… Но – бедный – он не рассчитал своих сил. упал в воду и весь перепачкался в грязи… У него был самый плачевный и в то же время самый смешной вид, какой только можно себе вообразить: шапка свалилась на землю, волосы упали на лоб, и с них текла ручьями грязь, руки с растопыренными пальцами точно окаменели… Я тотчас же подумала: «Не надо смеяться… Он обидится». Уж лучше бы мне не думать этого!.. Я принялась хохотать, хохотать, хохотать… Я хохотала до истерики… Напрасно я кусала себе до крови губы и щипала себя больно за руку. Ничто не помогло… Переконфуженный офицер обратился в бегство… Это с его стороны было очень неостроумно, потому что я забыла на берегу весла. Пришлось до тех пор носиться по волнам разъяренной стихии, пока ветром не прибило мой утлый челн в камыш. Там. хватаясь попеременно обеими руками за стебли и подтягивая таким образом лодку, мне удалось кое-как добраться до берега… Однако, выскакивая из лодки, я все-таки умудрилась промочить ноги и платье чуть не до колен. Знаешь ли, он мне очень правится, и какое-то странное предчувствие говорило мне. что между нами завяжется интересный флирт, l'amour inacheve [13]13
незавершенная любовь – фр.
[Закрыть], – как, говорит Прево… В нем есть что-то мужественное, крепкое и в то же время нежное. Над таким человеком приятно властвовать. Кроме того, он, должно быть, очень скромен, то есть не болтлив, кажется, неглуп, а главное – в его фигуре и движениях чувствуется прочное здоровье и большая физическая сила. Когда он так неудачно хлопотал около лодки, мною овладела дикая, по очень соблазнительная мысль: мне страшно хотелось, чтобы он взял меня на руки и быстро-быстро нес по саду… Это ведь не составило бы для него большого труда, милая моя Лидочка?..
Какая разница между ним и примелькавшимися петербургскими танцорами и спортсменами, в которых всегда чувствуешь что-то поношенное, что-то привычно и неприятно-бесстыдное. Мой офицер свеж, как здоровое яблоко, сложен, как гладиатор, притом стыдлив и. мне кажется, страстен.
Завтра или послезавтра я буду делать ему авансы (кажется, по-русски так выражаются?). Прошу тебя, Лидочка, исправлять без стеснения мои галлицизмы, как ты мне сама обещала… Право, мне стыдно, что я делаю ошибки в своем родном языке. Что он так великолепно упал в озеро – ничего не значит. Никто, кроме меня, не был свидетелем этого трагического происшествия… Дело другого рода, если бы он был так неловок перед глазами большого общества. О. тогда я непременно стыдилась бы его… Эго, должно быть, такая паша, специально женская психология. Прощай, мой славный Лидочек. Целую тебя.
Твоя Кэт.
19 сентября
Все в мире проходит – боль, горе, любовь, стыд, – и это, в сущности, чрезвычайно мудрый закон. Третьего дня я был уверен, что если бы перед моим отъездом я
столкнулся где-нибудь нечаянно с Катериной Андреевной, то я непременно умер бы от стыда. А между тем я не только не уехал из Ольховатки, но даже успел заключить дружбу с этим очаровательным существом. Да, да, именно дружбу. Она сегодня сама под конец нашей длинной и очень задушевной беседы сказала слово в слово следующую фразу: «Итак, monsieur Лапшин, будемте друзьями, и пусть никто из нас не вспоминает более об этой несчастной истории». Конечно, под несчастной историей подразумевалось мое приключение с лодкой.
Теперь я знаю ее наружность до самых тончайших подробностей, но описать ее я не могу. Да, по правде сказать, я это вообще считаю невозможным. Часто читаешь в каком-нибудь романе описание наружности героини: «у нее было прекрасное, классически-правильное лицо, с глазами, полными огня, прямым очаровательным носиком и с прелестными алыми губками, из-за которых блестели два ряда великолепных жемчужных зубов». Удивительная наивность!.. Разве это пошлое описание даст хотя малейшее понятие о той неуловимой совокупности и взаимной гармонии черт, которые делают каждую физиономию непохожей на миллион других.
Вот и я в настоящую минуту необыкновенно ярко вижу пред собою ее лицо: круглый овал, матовая бледность, брови, почти прямые, очень черные и густые; у переносья они сходятся в виде темного пушка, что придает им несколько суровое выражение; глаза большие, зеленые, с громадными близорукими зрачками; рот маленький, чуть-чуть неправильный, чувственный, насмешливый и гордый, с полными, резко очерченными губами; матовые волосы тяжелым и небрежным узлом собраны на затылке. Уехать вчера я не мог. Капитан болен не на шутку: с утра до вечера растирается муравьиным спиртом и пьет декокт из какой-то петушиной травы… Бросить его в таком положении было бы не по-товарищески. Тем более что капитанская «петуховка» – не что иное, как замаскированный запой.
Вчера вечером пошел в сад. Я даже не посмел признаться себе, что втайне надеялся застать там Катерину Андреевну. Не знаю, видела ли она, как я входил в калитку, или все объясняется случайностью, но мы встретились лицом к лицу на главной дорожке в то время, когда я только что вышел на нее из аллеи.
Солнце садилось. Половина неба рдела, обещая на утро ветер. Катерина Андреевна была в белом платье, перехваченном в талии зеленым бархатным кушаком. На огненном фоне заката ее голова прозрачно золотилась тонкими волосами.
Увидев меня, она улыбается, но не зло, а скорее ласково, и протягивает мне руку.
– Я отчасти виновата во вчерашнем… Скажите, вы не простудились?
Тон ее вопроса искренний и участливый… Все мои страхи рассеиваются… Я даже нахожу в себе столько смелости, что рискую сам над собой пошутить:
– Пустяки… Маленькая ванна из грязи… Это, скорее, полезно… Вы слишком добры, mademoiselle…
И мы оба принимаемся хохотать самым откровенным образом. Действительно, что же было такого ужасного или постыдного в моем невольном падении? Я решительно не понимаю!..
– Нет, этого так нельзя оставить, – говорит она, продолжая смеяться, Вы должны потребовать реванш… Вы умеете грести?
– Умею, mademoiselle..
– Ну, так пойдемте… Да не называйте меня постоянно mademoiselle… Впрочем, вы не знаете моего имени?
– Знаю, Катерина Андреевна?..
– Ах, это страшно длинно: Ка-те-ри-на, да еще вдобавок Андреевна. Дома меня все называют Кэт… Зовите меня просто Кэт…
Я на ходу шаркаю по песку ногой, что должно означать молчаливое согласие.
Я подтягиваю лодку к берегу. Кэт, крепко опираясь на мою протянутую руку, уверенно бежит по дощечкам для гребцов на корму. Мы медленно скользим по озеру. Поверхность так скользка и неподвижна, что кажется густой. Встревоженные тихим движением лодки, за кормой с легким журчаньем лениво расплываются в обе стороны морщинки, розовые от последних лучей солнца. У берегов в воде отражаются вверх ногами, но еще красивее, чем в действительности, прибрежные косматые ветлы, на которых зелень еще не тронута желтизной. Пара лебедей, легких, как кусочки снега, плывут за нами издали, белея в темной воде.
– Вы постоянно проводите лето в деревне, mademoiselle Кэт? – спрашиваю я.
– Нет. В прошлом году мы ездили в Ниццу, а раньше были в Баден-Бадене… Я не люблю Ниццы – это город умирающих. Кладбище какое-то… Зато я играла в Монте-Карло. Просто как безумная!.. А вы были за границей?
– Как же! И даже с приключениями.
– В самом деле? Это, должно быть, интересно. Расскажите, пожалуйста. Это случилось два года тому назад, весною. Наш батальон стоял в отделе, в крошечном пограничном местечке – Гусятине. Оно обыкновенно называется русским Гусятиным, потому что по ту сторону узенькой речонки, всего в каких-нибудь пятидесяти шагах, находится австрийский Гусятин… И когда я говорю не без гордости: в бытность мою за границей, – я подразумеваю именно этот самый австрийский Гусятин.
Однажды, заручившись благосклонностью станового пристава, мы собрались туда довольно большим обществом, состоявшим исключительно из офицеров и полковых дам. Проводником был местный штатский доктор, он же служил нам и переводчиком… Едва мы вступили, выражаясь высоким штилем, на чуждую территорию, как нас окружила толпа оборванных, грязных ребятишек-русинов. Тут мы, кстати, имели случай убедиться в той глубокой симпатии, которую к нам, русским, питают наши западные братья-славяне. Мальчишки, следуя за нами от плотины и до самых дверей ресторации, ни на секунду не переставали осыпать нас отборнейшею русскою бранью… Австрийские евреи кучками стояли на улице, в хвостатых меховых шапках, с пейсами до плеч, в лапсердаках, из-под которых виднелись белые чулки и пантуфли. При нашем приближении они указывали на нас друг другу пальцами, и в их быстром гортанном говоре, с характерными завываниями на концах фраз, было что-то угрожающее.
Наконец мы добрались до ресторана и заказали себе гуляш и масляш. Первое – какое-то национальное мясное кушанье пополам с красным перцем, а второе – приторное венгерское вино. Пока мы ели, в крошечную залу набралась густая толпа гусятинских обывателей, созерцавших с откровенным любопытством чужеземных гостей. Потом трое человек из этой толпы подошли и поздоровались с доктором – он тотчас же представил их нашим дамам. За этими тремя подошло еще четверо, потом еще человек шесть. Что это были за субъекты, – я до сих пор не могу себе представить, но несомненно, что все они занимали административные должности. Между ними находился какой-то пан-комисарж, и пан-подкомисарж, и пан-довудца, и еще какие-то паны. Все они ели с нами гуляш, пили масляш и поминутно говорили дамам: «служу пани» и «падам до ног панских»… В заключение пан-комисарж просил нас остаться до вечера и посетить назначенный на этот день складковый бал. Мы согласились.
Все обстояло самым прекрасным образом, и наши дамы с увлечением носились в вихре вальса с своими новыми знакомыми. Нас, правда, немного поражал заграничный обычай: каждый танцор должен сам заказывать для себя танец, платя за него музыкантам двадцать копеек. С этим обычаем мы вскоре примирились, но пассаж не замедлил произойти, и совсем для нас неожиданно.
Кому-то из нас захотелось пива, и он сказал об этом одному из наших новых знакомых – представительному черноусому господину с великолепными манерами, про которого наши дамы решили, что он непременно должен быть одним из окрестных магнатов. Магнат оказался чрезвычайно любезным человеком. Он крикнул: «зараз Панове!», исчез на минутку и тотчас же воротился с двумя бутылками пива, штопором и салфеткой под мышкой. Обе бутылки были им открыты с таким удивительным искусством, что наша полковница даже выразила вслух свое одобрение. На ее комплимент магнат возразил со скромным достоинством: «О, это для меня дело привычное, сударыня!.. Ведь я же служу в этом самом заведении кельнером!» Конечно, после этого неожиданного признания наша компания оставила австрийский бал с поспешностью, даже несколько неприличной. В то время, когда я рассказываю, Кэт звонко смеется, наша лодка огибает островок и въезжает в узенький канал, над которым свесившиеся с обоих берегов деревья образуют полутемный, прохладный свод. Здесь пахнет сильно болотной травой, вода кажется черной, как чернила, и кипит под веслом.
– У! Как хорошо! – восклицает Кэт и содрогается плечами. Так как разговор грозит иссякнуть, я спрашиваю:
– Вам, вероятно, очень скучно в деревне?
– Очень скучно, – отвечает, чуть-чуть помолчав, Кэт и небрежно прибавляет, бросая на меня быстрый кокетливый взгляд: – по крайней мере до сих пор. Еще пока летом гостила здесь моя подруга, – вы ее, кажется, видели? – тогда хоть было с кем поболтать…
– Разве у вас совсем нет знакомых среди окрестных помещиков?
– Нет. Папа никому не хотел делать визитов… Ужасно скучно… По утрам на мне лежит обязанность читать вслух бабушке «Московские ведомости»… Вы не поверите, какая это тоска!.. В саду так хорошо, а тут изволь читать про какие-то конфликты между просвещенными державами и про сельскохозяйственный кризис… Я иной раз с отчаяния возьму да пропущу строк двадцать или тридцать, так что во всей статье не останется ровно никакого смысла… Бабушка, однако, далека от подозрения и часто удивляется: «Ты замечаешь, Кэт, как нынче непонятно стали писать?» Я, конечно, соглашаюсь. «Действительно, бабушка, очень непонятно». Зато, когда чтение кончается, я чувствую себя как школьница, отпущенная на каникулы…
Разговаривая таким образом, мы катаемся по озеру до тех пор, пока не начинает темнеть… При прощании Кэт фразой, брошенной вскользь, дает мне понять, что ежедневно утром и вечером она имеет обыкновение гулять по саду. Это все случилось вчера, но я не успел ничего вчера записать в дневник, потому что все остальное время до полуночи лежал на кровати, глядел в потолок и предавался тем несбыточным, невероятным мечтам, которые, несмотря на их невинность, совестно передавать на бумаге.
Сегодня мы опять встретились, но уже без малейшего смущения, как старые знакомые. Кэт необыкновенно добра и мила. Когда я в разговоре выразил, между прочим, сожаление, что прискорбный случай с лодкой сделал меня в ее глазах смешным, она протянула мне откровенным движением руку и произнесла незабвенные слова:
– Будемте друзьями, monsieur Лапшин, и не станем вспоминать об этой истории. И я знаю, что ласковый тон этих слов никогда не изгладится из моей памяти никакими другими словами. Во веки веков.
20 сентября
О, я не ошибся. Кэт действительно вчера намекала на то, что нам можно ежедневно утром и вечером встречаться в саду. Жаль только, что она сегодня была не в духе по причине сильной головной боли. Вид у нее очень утомленный: глаза очерчены легкой тенью и щеки бледнее обыкновенного.
– Вы не обращайте особенного внимания на мое нездоровье, – сказала она в ответ на мое соболезнование. – Это пройдет… Я приобрела нехорошую привычку читать в постели. Не заметишь, как увлечешься, и читаешь часа три подряд, а потом начинается бессонница. Потом, полушутя, полусерьезно, она спросила:
– Вы не умеете гипнотизировать?
Я отвечал, что не пробовал, но, вероятно, сумею.
– Возьмите меня за руку, – сказала Кэт, – и глядите мне пристально в глаза. В то же время мысленно приказывайте, чтобы моя голова перестала болеть. Я так и сделал. Ее маленькая, холодная и узкая ручка легла слабо в мою руку. Глядя в большие черные зрачки Кэт, я старался сосредоточиться и собрать всю силу воли, но глаза мои смущенно перебегали с глаз на губы. Был один момент, когда мои пальцы нечаянно дрогнули и чуть-чуть сжали руку Кэт. Как будто бы в ответ на мое бессознательное движение, я тоже почувствовал слабое пожатие. Но, конечно, это произошло случайно, потому что тотчас же она выдернула свою руку со словами:
– Нет, вы мне не поможете. Вы совсем о другом думаете…
– Напротив, я думал о вас, mademoiselle Кэт, – возразил я.
– Может быть. Но только доктора никогда не глядят такими глазами. Вы нехороший…
Я – нехороший! Свидетель бог, что ни одна дурная мысль, даже ни один оттенок дурной мысли не шевельнулся у меня в голове. Или, может быть, мое несчастное лицо имеет способность выражать вовсе не то, что я чувствую?
Однако – странная вещь – замечание Кэт вдруг заставило меня впервые почувствовать в ней женщину, и мне стало неловко.
Так мой опыт гипнотизирования и не удался. Мигрень у Кэт не только не прошла, но с минуты на минуту становилась все сильнее. Когда она уходила, ей, вероятно, стало жаль видеть мое разочарованное лицо. Она позволила мне на секунду более, чем следовало, задержать ее руку и сказала: – Вечером я не буду гулять. Подождите до завтра.
Но как это было хорошо сказано! Какое значение может иногда женщина вложить в самую пустую, самую обыденную фразу. Это «подождите» я перевел таким образом: «Я знаю, что вам очень приятно со мной видеться, мне это тоже не противно, но ведь мы можем встречаться ежедневно, и времени у нас впереди много – не правда ли?» Кэт дает мне право ждать себя! У меня даже голова кружится от восторга при этой мысли.
Что, если простое любопытство, знакомство от скуки, случайные встречи перейдут во что-нибудь более серьезное и нежное? Блуждая после ухода Кэт по дорожкам сада, я невольно мечтал об этом. Ведь ни о чем не запрещено мечтать ни одному человеку? И я представлял себе, как между нами возникает пламенная, скромная и доверчивая любовь, ее первая любовь, моя, хотя не первая, но зато самая сильная и последняя. Я представлял себе ночное свидание, скамейку, облитую кротким сиянием луны, голову, доверчиво прижавшуюся к моему плечу, и сладкое, еле слышное «люблю», робко произнесенное в ответ на мое пылкое признание. «Да, я люблю тебя, Кэт, говорю я с подавленным вздохом, – но мы должны расстаться. Ты – богата, я бедный армейский офицер, у которого нет ничего, кроме безмерной любви к тебе. Неравный брак принесет тебе несчастье. Ты будешь потом упрекать меня». – «Я люблю тебя и не могу без тебя жить! – отвечает она. – Я пойду за тобой на край света». – «Нет, дорогая, нам нужно расстаться… Тебя ждет иная жизнь… Помни только одно, что я никогда, никогда в моей жизни не перестану любить тебя».
Ночь, скамейка, луна, поникшие деревья, сладкие слова любви… Как все это возвышенно, мило, старо и… глупо. Вот и теперь, пока я пишу эти строки, капитан, только что выпивший на ночь «петуховки», кричит мне из своей постели:
– Что это вы все строчите, поручик? Уж не стихи ли часом? Вот бы разодолжили таким «бэгэрэдством».
Капитан, кажется, больше всего на свете ненавидит стихи и природу… Кривя рот в сторону, он говорит иногда:
– Стишки-с? Кому это нужно-с?
И он язвительно декламирует:
Передо мной портрет стоить
Неодушевленный, но в рамке;
Перед ним свеча горить,
Букет торчить
И роза в банке.
– Чепуха-с, ерунда-с и всякая такая вещь…
Но и он не чужд искусству и поэзии. В период усиленных приемов «петуховки» он играет иногда на гитаре и поет старые, диковинные, смешные романсы, каких теперь не поют уже лет тридцать.
Сейчас я лягу в кровать, но знаю, что заснуть мне будет трудно… Но разве мечты, хотя бы самые несбыточные, не составляют неотъемлемого и утешительного права каждого смертного?
21 сентября
Если бы мне вчера кто-нибудь сказал, что я и капитан будем обедать у самого Андрея Александровича, я бы рассмеялся в лицо этому предсказателю. Я. между прочим, только что вернулся из палаца, и даже в зубах у меня дымится еще та самая сигара, которую я закурил в великолепном кабинете. Капитан в своей комнате растирается муравьиным спиртом и ворчит что-то про «бэгэрэдство и всякую такую вещь». Однако он сбит с панталыку и, очевидно, сознает себя смешным в своих сегодняшних лаврах торреадора и бесстрашного спасителя особы прекрасного пола. Увы! Должно быть, сама судьба избрала нас обоих выступать здесь в комических ролях: меня – в приключении на берегу озера, его – в сегодняшнем подвиге. Впрочем, надо рассказать все по порядку. Было часов одиннадцать утра. Я сидел за письменным столом н писал своим домашним письмо в ожидании капитана, который должен был прийти к завтраку. Он действительно пришел, но в самом неожиданном виде: весь в пыли, красный, переконфуженный и злой. Я поглядел на него вопросительно. Он начал стаскивать с себя сюртук, продолжая браниться.