Текст книги "Том 7. Произведения 1917-1929"
Автор книги: Александр Куприн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
Тень Наполеона
Рассказ [19]19
В этом рассказе, который написан со слов подлинного и ныне еще проживающего в эмиграции бывшего губернатора Л., почти все списано с натуры, за исключением некоторых незначительных подробностей. (Примеч. А. И. Куприна.)
[Закрыть]
– Как вам сказать, – отчасти вы правы, а отчасти нет. Видите ли: истина, как мне кажется, всегда лежит не в крайностях общественного мнения, а где-то поближе к середине.
Это, конечно, верно, что бывали губернаторы, как будто живьем вытащенные из щедринских «помпадуров». Не отрицаю этого. Однако справедливость никогда не мешает. Можно назвать имена и таких губернаторов, которые в своих так называемых «сатрапиях» делали искренние попытки проявить энергичную творческую деятельность. Не все же екатерининские картонные декорации и бутафорские пейзане. Но опять-таки скажу, что порою самому прямому и честному губернатору никак нельзя было обойтись без бутафории. Да, вот скажу про себя самого.
Был я в 1906 году назначен начальником одной из западных губерний. Нужно сказать, что в ту пору новоиспеченные губернаторы, отправляясь к месту своего служения, не брали с собой, ничего, кроме легкого багажа: зубочистка, портсигар и смена белья. Все равно через два-три дня тебя или переведут, или отзовут с причислением к министерству, или прикажут тебе написать прошение об отставке по болезни. Ну, конечно, учитывалась и возможность быть разорванным бомбой террористов… Но бомбы мы уже давно привыкли учитывать, как бытовое явление.
Представьте себе – я ухитрился просидеть на губернаторском кресле с 1906 по 1913 год. Теперь, издали, гляжу на это явление, как на непостижимое чудо, длившееся целых семь лет.
Властью я был облечен почти безграничной. Я – сатрап, я – диктатор, я – конквистадор, я – гроза правосудия… И все-таки не было дня, чтобы я, схватившись за волосы, не готов был кричать о том, что мое положение хуже губернаторского. И только потому не кричал, что сам был губернатором. Под моим неусыпным надзором и отеческим попечением находились национальности: великорусская, польская, литовская и еврейская; вероисповедания: православное, католическое, лютеранское, униатское и староверческое. Теоретически я должен был обладать полнейшей осведомленностью в отраслях – военных, медицинских, церковных, коммерческих, ветеринарных, сельскохозяйственных, не считая лесоводства, коннозаводства, пожарного искусства и еще тысячи других вещей.
А оттуда, сверху, из Петербурга, с каждой почтой шли предписания, проекты, административные изобретения, маниловские химеры, ноздревские планы. И весь этот чиновничий бред направлялся под мою строжайшую ответственность. Как у меня все проходило благополучно – не постигаю сам. За семь лет не было ни погромов, ни карательной экспедиции, ни покушения. Воистину – божий промысел!
Я здесь был ни при чем. Я только старался быть терпеливым. От природы же я – человек хладнокровный, с хорошим здоровьем, не лишенный чувства юмора. Но вот теперь о бутафории.
Настал 1912 год, и, стало быть, на двадцать шестое августа приходилась столетняя годовщина славного Бородинского боя.
Нам, губернаторам, было уже заранее известно, что в высших сферах решили праздновать этот великий день на месте сражения и с наипущим торжеством. Это бы еще ничего и даже скорее возвышенно и патриотично. Но я знал, что там, наверху, всегда обязательно перестараются. Так оно и случилось. Какой-то быстрый государственный ум подал внезапную мысль: собрать на бородинских позициях возможно большее количество ветеранов, принимавших участие в приснопамятном сражении, а также просто древних старожилов, которые имели случай видеть Наполеона.
Проект этот был, во всяком случае, не хуже и не лучше такого, например, проекта, как завести ананасные плантации в Костромской губернии. Известно, бумага все терпит. Ведь бородинскому ветерану-то надлежало бы иметь, по крайней мере, сто двадцать лет. Однако в Петербурге выдумка эта была принята с живейшим удовольствием.
Вот по этому-то поводу и приехал ко мне однажды генерал Ренненкампф, тот самый знаменитый курляндский вождь исторического рейда во время японской кампании. Огненный взгляд, звенящие шпоры, быстрая лаконическая речь, вспыльчивость и – рыцарь перед дамами.
– Ваше превосходительство, – сказал он мне, – я объездил всю Ковенскую губернию, показывали мне этих Мафусаилов, и – черт! – ни один никуда не годится. Или врут, как лошади, или ничего не помнят, черти! Но как же, черт возьми, мне без них быть. Ведь для них же – черт! – уже медали чеканятся на монетном дворе! Сделайте милость, ваше превосходительство, выручайте! На вас одного надежда. Ведь в вашей Сморгони Наполеон пробыл несколько дней. Может быть, на ваше счастье, найдутся здесь два-три таких глубоких – черт! – старца, которые еще, черт бы их побрал, сохранили хоть маленький остаток памяти. Вовеки вашей услуги не забуду!
Я как администратор не мог ему не посочувствовать. Заявил:
– Ваше превосходительство, Павел Карлович, от души вхожу в ваше положение. Даю слово: сделаю все, что смогу. Кстати, есть у меня один такой исправник, для которого, кажется, не существует ничего невозможного.
Генерал обрадовался, жал мне руки, разливался в признательности.
– Теперь я за вами как за каменной горой. А исправнику скажите, что я его из памяти не выброшу.
Проводив Ренненкампфа, вызвал я к себе из уезда исправника по фамилии Каракаци. Он вовсе не был греком, как можно было бы судить по его фамилии. Не без гордости любил он рассказывать, что по отцу происходит от албанских князей, а по матери сродни монакским Гримальди. И правда, было в нем что-то разбойничье.
Житейский лист его был очень ординарен. Гвардейская кавалерия. Долги. Армейская кавалерия. Карты. Таможенная стража. Скандал. Жандармский корпус. Провалился на экзамене. Последний этап – уездный исправник. И обладал он стремительностью в шестьсот лошадиных сил. И такой же изобретательностью.
Передал я ему мой разговор с генералом. Он весь как боевой конь.
– Ваше превосходительство, для вас хоть из-под земли вырою. Не извольте беспокоиться. Самых замечательных стариканов доставлю. Они у меня не только Наполеона, а самого Петра Великого вспомнят!
– Нет уж, – говорю ему, – вы уж лучше без лишнего усердия. Довольно нам будет и Наполеона.
– Слушаю, ваше превосходительство! И улетел.
Всегда казалось, что он не ходит и не ездит, а летает. Такой он был быстрокрылый. А через полмесяца получаю я от Ренненкампфа телеграмму лаконическую, в его характере, только без обычных «чертей»: «Спасибо. Старик конфета. Приезжайте. Жму».
Последнее слово должно было, вероятно, означать «жду», но телеграфист перепутал.
Я поехал, прихватив с собой на всякий случай Каракаци. Ах! одна эта поездка в сопровождении чудотворного исправника составила бы толстый юмористический сборник.
Например. Подъехали мы к какой-то речонке, к месту, где должен был находиться паром. Но речонка разлилась, паром сорвало и снесло по течению. И путь наш был прерван на неопределенное время. Но Каракаци не теряется. Он, кажется, не потерялся бы ни в пампасах, ни в льяносах, ни в северной тайге. Кто знает, может быть, только по ошибке природа не сделала его знаменитым путешественником или ковбоем.
Мы едем вдоль берега версты две-три. Находим рыбачий челн и, отослав назад лошадей, переправляемся через реку. Но тут – другая беда: нет никакого экипажа. Рыбаки говорят, что самое близкое жилье, где можно достать телегу, отстоит на десять верст. А уж наступают сумерки. Но вдруг зоркий взгляд следопыта Каракаци замечает под прибрежными косматыми ивами допотопную еврейскую балагулу, тот древний длинный фургон с круглым верхом, в котором евреи разъезжали по местным базарам в количестве десяти – пятнадцати человек.
Вскоре я слышу довольно крупный разговор, в котором перекликаются теноровые голоса евреев с рокочущим баритоном Каракаци. С каждой минутой спор делается все громче. Евреи не хотят уступать балагулы. У них свой путь и свои срочные коммерческие дела.
Я вовремя вспомнил о своем сане и лежащих на мне обязанностях: не я ли должен исследовать причину всякого народного волнения и предпринять все меры для его прекращения.
Приближаюсь и на ходу спрашиваю с ласковой внушительностью:
– В чем дело, друзья мои, что случилось?
Но Каракаци поспешно выступает мне навстречу:
– Ваше превосходительство, не извольте беспокоиться. Это благодарное население, которое собралось здесь, чтобы выразить вам свою признательность.
Ничего не поделаешь: пришлось сделать исправнику легкое внушение, а с пассажирами балагулы вступить в полюбовную сделку. Конечно, они запросили колоссальную, по их масштабу, сумму – полтора рубля, и мы простились самым любезным образом.
Великолепен был и наш торжественный въезд в уездный город Сморгонь. До конца жизни не забуду!..
Ритуал прибытия губернатора был установлен столетиями. И в нем никогда не делалось никаких изменений. Обычно исправник встречал начальника губернии на городской границе, рапортовал ему о благополучии, подсаживал его в коляску или в другой почетный экипаж, а затем мчался впереди, стоя на легкой пролетке, полу обернувшись лицом к высокой особе, в героической позе.
Но когда мы вылезли из нашего доисторического фургона на базарной площади, то оказалось, что площадь совсем пуста. Не только никакой кареты, коляски, или ландо, или хотя бы извозчика – даже ни одной телеги нет. Что делать? Однако Каракаци всегда на высоте.
– Прошу великодушного прощения, ваше превосходительство! Все из-за проклятого парома! Извольте подождать одну минуту! Я сейчас!
Ровно через пять минут передо мною выросла славная рослая пегая лошадь, впряженная в лакированную одиночку («эгоистка» – так звали раньше этот экипаж). Впереди сидел франтоватый кучер, опоясанный красным тугим поясом. С сиденья легко спорхнул Каракаци.
– Пожалуйста, ваше превосходительство! Извиняюсь за столь домашний выезд. Обстоятельства бывают – увы! – сильнее человека! Эй, кучер! В Лондонскую гостиницу! Жива!
Я по человеколюбию произношу:
– Да садитесь же, поедем вместе.
Но поздно. Я уже подхвачен доброй рысью пегашки.
И вот только я выезжаю на длинную Санкт-Петербургскую улицу, где проложены узенькие рельсы, как наш путь пересекает картина подлинно из апокалипсиса. Во весь дух мчится конка. Впереди – верховой мальчик-форейтор, орущий пронзительным дискантом. Вожатый бешено нахлестывает пару кляч. Клячи несутся даже не галопом, а каким-то диким карьером, расстилая животы по земле.
Вагон, как пьяный, шатается из стороны в сторону, а в вагоне, как неодушевленные бревна, катаются туда-сюда пассажиры. На задней же площадке – о, чудо! – в классической обер-полицмейстерской позе стоит задом к движению, рука под козырек, исправник Каракаци. И все это кошмарное видение, перегоняя нас, исчезает в облаке пыли…
Только что я остановился у подъезда гостиницы «Лондон», как по лестнице скатывается изумительный Каракаци.
– Ваше превосходительство, имею честь доложить, что во вверенном мне уезде все обстоит благополучно!
На другой день, после завтрака у Ренненкампфа, мы отправились поговорить с тем замечательным старцем, которого генерал с таким удовольствием называл «конфетой». Нас сопровождало значительное общество: местные учителя, члены городской ратуши, гарнизонные офицеры и т. д. Старик сидел на завалинке (она там называлась «присьба»).
При виде нас он медленно встал и оперся подбородком на костыль. Он был уже не седой, а какой-то зеленый. Голова у него слегка тряслась, а голос был тонкий. Впоследствии мы узнали, что он – из староверов. Начался экзамен.
– Ну-ка, дедушка, рассказывай, – громко и бодро приказал Ренненкампф.
– Да что же рассказывать-то, – точно по складам зашептал старик. – Стар я, забыл, почитай, все.
– А ты, дедушка, вспомни, постарайся! – еще громче сказал Ренненкампф. – Вот, говорят, что отечественную войну помнишь? Наполеона видел?
– Наполеона? Как же, батюшка, видел, видел. Вот как тебя вижу, совсем близехонько.
– Ну, вот ты нам про него и расскажи. Ты не бойся, тебя начальство отблагодарит. Ну, как же ты его видел, Наполеона-то?
– Как видел? А тут вот, тут видел, где гумно. Там тогда хата стояла новая. С балконом хата. А на том балконе стоял Наполеон. А я тут же стоял под крыльцом. Конечно, маленький я был, совсем мальчишка, мало понимал еще. Шесть лет тогда мне было. Значит, Наполеон стоял, а мимо него все войска шли. Все войска, все войска, все войска. Ужасно как много войсков! А потом он по ступенькам-то вниз сошел и меня рукой по голове погладил и сказал мне что-то по-французски, совсем непонятно: «Хочешь, мальчик, поступить в солдаты?»
Старик говорил с большим трудом и точно стонал после каждого слова. Порою его было не слышно.
– Ну, дедушка, а как он был одет, Наполеон-то? Старик сначала оглянул толпу, точно кого-то разыскивая мутными глазами, потом сказал не особенно уверенно:
– Одет-то был как? Да обыкновенно одет: серенький сюртучишко на нем и, значит, шляпа о трех углах. А больше никак не был одет.
– Прекрасно! Восхитительно! – воскликнул Ренненкампф, разводя руками. – Великое спасибо, ваше превосходительство. Молодец, молодец, господин исправник! Не забуду! С таким изумительным стариком мы в грязь лицом не ударим. Не правда ли, ваше превосходительство?
Но тут-то лукавый подтолкнул начальника городского училища. Такой он был худощавый, как-то скривленный набок и козелковатая бородка.
– Ваше превосходительство, – обратился он к Ренненкампфу. – Я, как педагог… исторический момент… редчайший случай… прошу разрешения задать один вопрос.
– Пожалуйста, пожалуйста, – великодушно разрешил Ренненкампф.
– Дедушка, – крикнул старику в ухо педагог. – Не можешь ли ты сказать нам: какой из себя был император Наполеон?
– Чего это? – переспросил старик. Тут пришел на помощь сам Ренненкампф. Он сказал своим резким командирским голосом:
– Ты скажи нам – какой был Наполеон наружностью? Большого роста или маленького, толстый или худой? Вообще какой он был из себя?
Тут и случилось что-то странное. Старик на мгновенье точно оживился и даже немного выпрямился. Он откашлялся, и голос его стал тверже и яснее.
– Какой он был-то? – произнес он. – Наполеон-тот? А вот какой он был: ростом вот с эту березу, а в плечах сажень с лишком, а бородища – по самые колени и страх какая густая, а в руках у него был топор огромнейший. Как он этим топором махнет, так, братцы у десяти человек головы с плеч долой! Вот он какой был! Одно слово – ампиратырь!
Что тут произошло, трудно описать.
– Это безобразие! – рявкнул Ренненкампф так страшно, что у всех присутствующих подогнулись ноги, а храбрый потомок Гримальди побледнел и пошатнулся.
И много еще прошло времени, пока сердитый генерал не излил свои гнев. Но потом все-таки успокоился.
– Ничего, – сказал он, – мы его еще натаскаем. Времени впереди много. А без старика – никак не обойдешься. Господин исправник, вы ему репетитор, вы и будете в ответе!..
Тут грозный генерал не договорил и лишь выстрелил в Каракаци огненным лучом своего взгляда, пронзив его насквозь, а потом, обернувшись ко мне и вытирая платком лоб, Павел Карлович воскликнул решительно:
– Ну уж если эти петербургские господа вздумают к трехсотлетию дома Романовых откапывать современников, то, слуга покорный, – отказываюсь! Подаю в отставку! Да-с!
Рассказы в каплях
Часто писатели жалуются на недостаток или исчерпанность тем. А между тем живые интересные рассказы сами бегают за умелым наблюдателем повсюду: в театре, в метро, на улице, на рынке, в ресторане, в церкви, на пароходе; словом, на каждом шагу. Бегают и еще напрашиваются: «Возьмите нас, пожалуйста! Мы сироты!» Иные из них – размером так на десять строк – полны столь густой эссенции, что их хватило бы на целый роман. Ведь капля чистого анилина окрашивает в зелено-фиолетовый цвет целую ванну для взрослого человека.
1. Черепаха
Казино в Монте-Карло. Вечер. Все столы тесно облеплены. Долговязый, усатый, длиннорукий итальянец делает свои ставки, перегибаясь через передние ряды. Он суетлив и горячится. Больше всего его раздражает жена, короткая, толстая, добрая женщина. Она все шепчет ему беспрестанно на ухо советы. Он отмахивается от нее, как от мухи. Наконец остатки терпения вовсе покидают его.
– Ты говоришь – двенадцать? На! Он ставит на этот номер сразу все свои жетоны. На! Шарик пущен. Минута тишины. Короткая женщина тыкает в кого-то от «сглаза» выпрямленными двумя пальцами: мизинцем и указательным.
– Тринадцать! – возглашает крупье, – нечет, черное, первая половина… Итальянец мгновенно оборачивается к жене. Его лицо пылает яростью, сжатые кулаки подняты над головой и трясутся.
– О! Тарртаруга! – вопит он на весь зал.
– О! мой дорогой! – лепечет она воркующим голосом. – О, mio carissimo! – И нежно трется щекой о его рукав.
2. Шторм
Когда миновали Евпаторию, поднялся ветер, вскоре перешедший в настоящий шторм. Пароход «Св. Николай», эту старую калошу, мотает с борта на борт и с носа на корму. Всех пассажиров укачало. Все умирают; одни умирают в салоне, другие в каютах, третьи в коридорах. Единственная неприятная сторона морского пути.
Один только маленький, очень юркий человек не теряет присутствия духа. Он вытащил всю свою семью на палубу, вместе с подушками и одеялами. Семья – человек из восьми, от старых: тещи и мамаши – до грудного младенца. Все они, кроме младенца, лежат покотом и стонущими голосами, на чем свет стоит, ругают старательного маленького главу семьи.
А он так трогателен! Ведь и его самого берет проклятая морская болезнь. Но он держится героически. Вот что-то приказала ему предсмертным голосом одна из толстых старух, и он стремглав летит зигзагообразно к трапу, мгновенно проваливается в нутро парохода, так же быстро показывается на палубе и, едва успев бросить семье какие-то шарфы и теплые платки, вихрем несется к борту. Там он секунды на две перегибается через буковый поручень в виде вопросительного знака и уже опять спешит к милой семье, встречающей его горькими упреками за то, что он ее постоянно покидает. Затем его посылают за лимоном, затем за валерьянкой. Затем, как некий жонглер, он приносит две рюмки коньяка, стараясь не расплескать. Ах! он совсем бы был готов забыть о себе, если бы не эта всемогущая власть моря, которая ежеминутно и беспощадно напоминает о себе и все-таки не в силах сокрушить воли этого пигмея.
У него простое, доброе, веснушчатое лицо. Я думаю, что он, не задумываясь, бросился бы за борт, чтобы спасти утопающего, и в панической толпе сумел бы сохранить ребенка. Энергия и прелесть характера создали бы ему тихую уютную жизнь и мирный отдых в старости. Но всю жизнь свою он обречен провести, подобно вьючному верблюду, с мозолями на всех сочленениях, питаясь чертополохом и бранью.
3. Философ
Соотечественник в вагоне подземной дороги. Оба мы читаем одну и ту же газету. Как-то сам собою зацепляется разговор. Соотечественник высок, массивен, лохмат и весь как будто расстегнут, начиная от души и кончая штанами, которые он постоянно поддергивает обеими руками вверх. Случайно дошли до перелома морали после войны. Об этом вопросе соотечественник не может говорить сидя. Он вытягивается во весь рост, простирая руки, как мельничные крылья. Ему нет никакого дела до того, что он кричит на весь вагон, да еще по-русски. Чужое мнение – один из тех пустяков, которых он не замечает.
– Все дело в нарастающей злобе! – восклицает он. – Зло – это вовсе не отвлеченное понятие! Зло – это одна из тех вещественных эманации, которые вырабатывает человеческий мозг и посылает в пространство. Будущая телехимия откроет природу зла. Она даже взвесит его и, наверно, найдет, что удельный вес зла в своей сфере гораздо тяжелее удельного веса ртути. Злоба, отчаяние, страдания так грозно и так густо обволокли землю и давят ее такой тяжестью, что их не рассеют никакие ураганы. Оттого-то малая война порождает большую, а большая великую. И вот уже больше, кажется, некуда идти. Капут мирозданию. И нет никакого разрешения. Вы знаете, как перед грозою бывает душно и томно и как тяготит ожидание. Но вот пошел дождь, сверкнула молния, загрохотал гром. Прошла гроза, и сразу стало так свежо, так радостно дышать – блаженство! Что же произошло? Да просто: положительное электричество земли встретилось с отрицательным электричеством облаков, и, во славу божию, они оба разрядились с пальбой и иллюминацией. А для зла, понимаете ли? Не существует никакой разрядки. Оно только и делает, что накопляется и нависает грузом. Вон Шопенгауэр говорит, что лишь зло позитивно, а добро негативно, потому что оно состоит только в неделании зла. Врет колбасник! По его выходит, что и камень добр, и деревянный чурбан добр, ибо они не делают зла? И каждый холодный, равнодушный ко всему на свете человек тоже добр, ибо ни разу не соприкоснулся с Уложением о наказаниях? Отрицательная величина вовсе не величина, а ересь! Но есть, есть, богом клянусь – есть могучая, прекрасная, великая сила для потребления и нейтрализации зла как физической субстанции (в это время поезд свистит и замедляет ход). Это – горячая любовь к человеку, это живое, ощутимое добро, разливаемое охотно и радостно повсюду, это добро воинственное, невзирая на его целительную мягкость и мужественную скромность (дверцы вагона раздвигаются). Это вам не клистирная филантропия-с, а радостный, сладкий, самоотверженный и легкий подвиг! Вот что разрядит вековые залежи зла! Он выпрыгивает из вагона и, вместе с перроном, начинает уплывать налево, налево…
Но я еще вижу, как, поддерживая одной рукой сползающие штаны, а другою размахивая над головой, он кричит мне вслед: «Подвиг! Подвиг любви! Положительная сила!»
В вагоне все косятся на меня, а я раздумываю: «Сумасшедший? Пророк? Философ?»