Текст книги "Красное колесо. Узел 1. Август Четырнадцатого. Книга 2"
Автор книги: Александр Солженицын
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Вера Фигнер – отдельная поэма. Как после 1 марта она пыталась воссоздать Народную Волю.
Что за женщины! – слава России! Пробрало же старого Тургенева: Святая, войди!
Увы, как горько предчувствовали казнённые, – Первое марта не преобразило России, не вызвало всенародного восстания. Россия вплыла в полосу густого серого, безнадёжного мрака, чеховское время… Наша с Адалией юность… И молодость, Неса… Какую веру надо было иметь, чтобы понять: это не тупик, не подвал – это долгий тоннель, но он вынырнет в свет!
Фигнер – в Шлиссельбурге. И сроки – по 25 лет. И кто же мог думать, что их реально придется отбыть. Что человеческое сердце может их выдержать.
А вспомни Ивановскую? По делу Народной Воли отбыла больше 20 лет. Вернулась в Петербург уже совсем не молодая – и опять примкнула к террору. Вот сердце!
Тут тоже были имена, была своя твёрдость, она не легче, хотя не так захватывает чувства. Несгибаемые поборницы женского равноправия – Философова… Конради… Стасова…
А – Цебрикова? Сейчас уже мало кто вспоминает это имя, но в 90-х годах мы произносили его благоговейно, как в 70-х шепталось имя Чернышевского: её знаменитое письмо Александру III, с такой пламенной силой она клеймила самодержавный режим! – не побоялась расправы… – и вышвырнута в Смоленскую губернию! Её письмо обращалось среди молодёжи, переписанное чернилами… Новые руки держали это письмо, новые глаза читали.
Как мы ярко встречали XX век, не просто как новый год, с каким факелом надежды! – и факел нас не обманул. История как будто ждала этого человеческого отсчёта – и в первом же году XX века выпустила студенческие толпы к Казанскому собору, – и тут же на арену выпрыгнул террор, броском Гершуни, и скоро – месяца не проходило без превосходных актов, и прежние народники обновлённо возродились эсерами.
Перед славными предшественниками трудно верится в достоинства молодых, а между тем – какая блистательная новая плеяда, и если о женщинах – то какие женщины! и это уже для тебя не седая быль – они все в твоём детстве, тебе было уже семь, десять, двенадцать, когда они просверкнули, и кто из них не казнён и не сошёл с ума – те и сегодня на каторге или за границей.
Тут из первых конечно – Дора Бриллиант, она на десять лет моложе тебя, Даля. Киевская студентка, большие чёрные глаза, завороженные террором. И готова принести себя, мечтала о смерти, и лишить жизни – мучало её, и умоляла товарищей дать ей бросить бомбу самой. А досталось – только готовить бомбы. И в Петропавловке сошла с ума.
Нет, из первых – Мария Спиридонова! – никакая не революционерка, ни к чему не готовилась, не член никакой партии, но – носится в воздухе священная месть – и молодые сердца отзываются, не могут не отозваться! Гимназистка, вышла на борисоглебский перрон, в муфточке – револьвер, встречать генерала, усмирителя крестьян, и – за поротых мужиков – ухлопала наповал! И прежде всякого суда – казачья казнь ей, изнасиловали взводом, в очередь.
Ты изведала, Мария,
Всю свирепость палачей.
Я молюсь тебе, Мария,
В тишине моих ночей.
Нет, у Волошина ещё лучше:
На чистом теле – след нагайки,
И кровь на мраморном челе.
И крылья вольной белой чайки
Едва влачатся по земле.
А Биценко-Камеристая? Из замечательных актов, проведенных женщиною самой, в одиночку. И как драматично придумано! – она не просто пришла к Сахарову с прошением, как Засулич, но в прошении написала Сахарову смертный приговор – и дала ему время прочесть несколько строк, дала осознать, поднять удивлённые глаза – и только тогда выстрелила! Подлинно: приговор – и исполнение! Её адвокат начал с того, что послал ей в камеру большой букет цветов.
Глубокая вера в святое дело – вот что вело их всех! Как Баранников написал, ожидая казнь: «Ещё одно усилие – и правительство перестанет существовать. Живите и торжествуйте! Мы торжествуем – и умираем».
Красоту и философию террора хорошо понимала Женя Григорович. И ведь опять: дочь генерала, и генерал-то – почти единомышленник! тоже знак времени! – помогал ей спасать революционеров от ареста, прятал у себя в доме заговорщиц, узнавал часы проезда и приёма намеченных к удару лиц. А друг отца помог Жене, когда готовила покушение на Трепова, устроиться в Петергофе, рядом с царём, нелёгкая задача. И вот в трёх шагах от неё проезжают в коляске Николай с Алисой! – а у Жени нет оружия при себе, и плана такого не было, – и она вспоминает, что следила за царственной четой, как кошка за рыбами через стену аквариума. Для показа – светская жизнь, баловство живописью, – а при себе всегда капсула синильной кислоты, хотя партия и запрещает самоубийство. Она шла на акт как на торжество, резвилась с подругой, упражнялась в лесу в стрельбе, в бумажку с надписью «Трепов». В день покушения хорошо выспалась, хорошо пообедала, получила от портнихи специально заказанное театральное платье, и веселилась, смеялась – и в задоре пошла на спектакль Кшесинской. Вот так идут подлинные революционерки на жертву и смерть! К несчастью, Трепов почему-то в театр не приехал, – и сразу стало ей скучно и гадко от глупых плясок на сцене, от гладких затылков в партере, от безсмысленной болтовни в ложе. Сразу – и невозможность победы и невозможность пострадать. Ей пришлось уехать в Италию.
Или Каляев! – ведь это был великий человек, и прирождённый Поэт, его так и звали. Но он пожертвовал своим даром – и весь его обратил на художественное выполнение актов. Чего ему только не досталось, пока он выслеживал Плеве! Как он играл! Сам элегантный, изящный, – в засаленном заплатанном пиджаке, рыжих битых сапогах, картуз набекрень, грыз подсолнух, отругивался на площади, заводил знакомства с дворниками, извозчиками, – а по воскресеньям вместе с квартирным хозяином шёл в церковь в красной рубахе, крестился истово, а на херувимской пластался ничком. Чтобы легче дежурить на улицах, играл роль разносчика, таскал тяжёлый ящик, продавал папиросы, разную дребедень, и картинки «героев» японской войны. Говорил: «Ненавижу эти картинки, во мне страдает художественное чувство! А иной дурень платит за них последний пятак. Герои “Варяга”, Чемульпо – грудь колесом, нахальные рожи, слава отечества! Патриотизм – повальная эпидемия глупости. Погодите, дурачьё, собьёт с вас спесь японец!»
Акты – не всегда убить, бывали замыслы грандиозные, от которых вся Россия должна была онеметь: в том же Петергофе готовили захват полного состава Государственного Совета, прямо на заседании. Вот уж затряслись бы заслуженные старички, представить! Это уже – наши, максималисты, под руководством Михаила Соколова: план был ворваться с бомбами на заседание, взять их всех заложниками и чего-то потребовать от правительства, ещё не решили – чего. А если откажутся – то и взорвать весь Совет и себя вместе с ними! Это было бы неописуемо!
Соколова знала Агнесса хорошо, это был не человек – исполин! Это первый он и придумал: начать террор против рядовых помещиков, чтоб им жизни не стало в имениях, а ещё – террор фабричный, и экспроприацию денежных сумм. Началось московское восстание – он бросился на Пресню и был начальником боевой дружины. Это он создал и максимализм, откололся от эсеров за их бюрократизм, неповоротливость, осторожность. Дядя Антон пошёл на свой акт в согласии с ним. Это был план Соколова – ворваться к царю на автомобиле, полном динамита, – и так взорвать всю свору. Его же было – и знаменитое взятие кассы в Фонарном переулке, сразу 600 тысяч рублей. И при всей твёрдости – какая это была чувствующая душа! Составляли план акта – Соколов просил играть на рояле и напевал. На петербургской улице он обернулся подать нищему – тут его узнал сыщик, и арестовали. Через день его казнили. Он крикнул палачу: «Руки прочь!» – и сам надел себе петлю на шею.
А Наташа Климова? – этот цветок среди максималистов. Она задыхалась в скучной, пресыщенной жизни своей рязанской дворянской семьи, своего круга, жизнь казалась безсмысленной. Сперва она тоже, вот как и вы, искала правду в красоте, потом в служении людям – и так пошла в террор. Да без истинного яркого действия– разве может быть в жизни счастье, Вероня?.. Вместе с Соколовым они готовили захват Государственного Совета и взрыв на Аптекарском, Наташа и поехала «барыней в фаэтоне». При прислуге они разыгрывали с Соколовым мужа и жену, Соколов был наряжен барином, старался смеяться по-дворянски, Наташа покупала поддельные украшения. А вдвоём оставались – неловко, и спали никогда не раздеваясь. И какая была богатая натура! Она говорила мне: ведь вся природа – чудо, закат – чудо, и каждая мелочь в природе. Близость смерти открывает перспективы, которых в обычной жизни не видишь. За недели вот такой сгущённой жизни можно отдать годы пресного благополучия!.. А красноречием и внушением – она была второй Нечаев. Сумела обратить в свою веру тюремных надзирательниц – и устроила знаменитый групповой побег из Новинской тюрьмы.
Да, был путь и через искусство: из богатых семей посылали девушек за границу изучать искусства, – а там они встречались с настоящей молодёжью, усовещивались – и шли в революцию.
Таню Леонтьеву, кстати – племянницу того самого Трепова, голубоглазую изящную аристократку, прочили во фрейлины императрицы. (Её лучший замысел и был – убить царя на придворном балу, поднося ему цветы.) Дочь вице-губернатора, она тяготилась высшим светом, общеньем с неприятными людьми. В Петербурге вращалась в самых знатных кругах – и приносила революционерам ценнейшую информацию. И хранила у себя динамит. Генеральская родня не давала делать у неё обыска. Всё же с динамитом она и арестована, но родные подстроили признать её психически больной, освободили из Петропавловки, отправили в Швейцарию, там она примкнула к максималистам. Но исключительно ей не везло: как-то поручили ей в Лефортовской больнице дострелить уже раненного шпиона – ей не удалось. А в Швейцарии – приняла за Дурново какого-то пожилого швейцарца, был похож, и имя было Карл Мюллер, под каким и Дурново путешествовал. Застрелила – а оказался не он. Она так глубоко всё переживала, так рыдала после казни Каляева…
Иногда отказывали нервы. Тамара Принц, тоже генеральская дочь, никак не могла решиться убить назначенного генерала, друга её отца. В классическом мундире террористки – чёрном шёлковом платьи, она трижды ходила его убивать. Один раз – не решилась, в другой – истерика её взяла, она всё прокричала и была арестована. Выпустили, третий раз пошла – уже с браунингом и с бомбой, – но обронила бомбу на улице, маленький взрыв зажигателя – нервы Тамары сдали окончательно, она бегом вернулась в гостиницу и покончила с собой.
Нет, не жаль тех, кто погиб или попался после успешного акта: он – свершил! Безумно жаль тех, кто не дошёл до победы. Зильберберг и Сулятицкий с их смелым планом застрелить Столыпина во время молебна при открытии медицинского института. И так же – в петропавловской часовне, на панихиде по Александру II, должен был взорвать бомбу Макс Швейцер, да в день 1 марта, да сразу грохнуть и Булыгина, и Трепова, и Дурново, – и, несчастный, взорвался в гостинице, на приготовлении. И Синявский, Наумов и Никитенко – повешены, не дотянувшись взорвать царя в его петергофском дворце! И Соломон Рысс повешен, так и не дотянувшись…
Многие женщины – не сами стреляли и взрывали, но готовили бомбы. Марии Беневской так руку оторвало – и всё равно не пощадили, дали каторгу. Её товарищ поехал за безрукой в Сибирь и женился. Тоже была из дворянской военной семьи, а о том, что насилие есть способ борьбы за добро, – заключила из Евангелия. Она очень искала морального оправдания террора.
Маня Школьник, портниха из местечка, рвалась непременно метать сама, хотя по темпераменту скорей пропагандистка, очень страстно говорила. Муж Арон всё не пускал её в террор, но не мужнина, а её бомба ранила черниговского генерал-губернатора.
Все героини и были – народоволки, анархистки, эсерки, максималистки. А если нужно маскироваться – одевались под социал-демократок, безвкусные цвета, «Капитал» под мышку, – и иди хоть сквозь полицию, безопасно. Эсдечкам не надо было ни нарядно одеться, ни понравиться, ни – проникнуть, ни – даже зеркальца на цепочке, проверять, следят ли сзади.
А ещё, а ещё из королев террора – Евлалия Рогозинникова. Она всё предприняла, чтоб увести с собой побольше. Из браунинга застрелила начальника тюремного управления – и должна была выбросить браунинг в форточку как знак успеха и сигнал товарищам идти убивать Щегловитова и других. Она рассчитывала, когда возникнет схватка, взорвать с собой ещё несколько крупных чинов, и весь дом, где было тюремное управление, и несколько этажей их квартир. Но так не повезло, что её не допрашивали крупные, а прислали на обыск жён тюремщиков, потом вызвали полковника артиллерии – и у Евлалии, распластанной на полу, он обезвредил шнуры от батарейки к лифчику, полному тринадцати фунтов динамита.
Какое же отчаяние борьбы, какое же исступление справедливости надо испытать, чтобы так себя зарядить – и пойти как человек-динамит!..
– Как Женя Емельянова говорила, помнишь: началосьбы всюду! добиться бы правды! – а там на всё остальное – наплевать!
Какая же правая ненависть вела этих девушек, этих несбывшихся невест!
Как же можно жить лёгкой, ничтожной жизнью – выставки, лекции, спектакли – и забыть об этих героинях? и не ощущать пылающей ответственности перед их святыми жертвами?
– Да что эти великие далёкие примеры! – перед дядей, перед дядей родным, Вероника!?!
Портрет дяди Антона. – Обречённость, Антонов огонь. – Рыданья и смех по убитому Александру II. – Антон растит себя к террору. – Упоение смертью на эшафоте. – Поднять флот на царя! – Восстание в Свеаборге. – Покушение на Дубасова. – Казнь дяди, а племянница свободна от долга чести? – Кто первый начал? – Права революционера в расчистке мира. – Крылатый конь террор. – Сомнения Вероники. – Моральная чистота постольку, поскольку. – Трагедия – не убитого, а того, кто нанёс удар. – Взрыв на Аптекарском острове.
В портрете дяди Антона что должно было быть заметно первому неприсмотревшемуся взгляду – поиск. Что жизнь этого молодого человека и не устоялась и не хочет он устояния, а ищет: понять правду и ей послужить. Это – и в глазах, как он всматривался выше аппарата, чуть прихмурясь; и во лбу, никогда не размягчённом от складок мысли; и в отклоне головы вместо парадного позирования; и в продроге узкой шеи, кажется вот на снимке видном.
За две руки подвели Веронику к портрету – и стояла она, рослая, как старшая, между щуплой тётей Адалией и приземистой тётей Агнессой.
Глазам Ленартовичей безмерно был роден брат и дядя, но несомненно светилась в нём и родственность обобщённая: наша общеинтеллигентская, наша неповторимая, несравненная, жертвенная, по которой и незнакомые – с первого взгляда друг другу сродны и соединены.
Запечатлённая талантливость. Энергичная худощавость. И этот горький продрог шеи, как будто уже так рано он обманулся в людском идеале.
А ещё понёс Антон от рождения – печать обречённости, и уже с отрочества он как будто понимал, что обречён. Да даже в детстве, странно, он был задет выражением: «умер от Антонова огня», и всё спрашивал: а что это – Антонов огонь, а почему от него умирают?
Впрочем, такие обнажённо чистые выражения лиц всегда производят впечатление, близкое к обречённости.
Если правда, что отпечатываются на рождённом звёзды неба, то отпечаталась на дяде Антоне та – через мрак весёлая – весна 1881 года, когда казнили тирана, а Антон родился. Когда народ, не понимая собственного своего добра, тысячами рыдал на панихидах. Не только не понял освободительного смысла удара, но приписал убийство порочности Петербурга и злодейству дворян, недовольных отменой крепостного права. Не упивался от радости в трактирах и питейных, но сумрачно отхлынул от них, и не было на улицах пьяных, а весело пили только студенты по квартирам и дразнили университетских сторожей: «Ну-ка скажи: слава Богу!» – «Слава Богу». – «Радуйся, твоего царя убили!»
Над люлькой Антона качались трупы пяти повешенных народовольцев – опять пяти, как и декабристов.
Задушены были пятеро отважных, к счастью для себя так и не познав разочарования: не вкусили, что только озлобление возникло у тупых обывателей, у черни – против своих спасителей, против учащейся молодёжи. Казнь царя, которая мнилась как вершина освободительной борьбы, как сигнал ко всеобщему восстанию и погрому помещиков, – оказалась лишь первым пиком в этой обрывистой горной гряде, только началом долгого жертвенного похода.
– Да дядя Антон как бы и рос под сенью террора. Слышал в доме революционные разговоры – и на него они действовали не так, как на тебя, – он очень рано начал всё понимать. И как раз к его двадцати годам совершились великие акты. И уже тогда он себя определил на тот же путь.
– Готовил себя, тщательно. Говорил: прежде, чем стучаться в дверь Бэ-О, каждый должен проверить себя: достоин ли? чист ли? В святилище надо входить с разутыми ногами.
– А как он рано возненавидел все петербургские дворцы, помнишь, Неса? Говорил: «Вот с ними-то мы и бьёмся. У меня кулаки сжимаются при виде дворцов. Как они нахально бахвалятся! О, скоро вы задрожите, с вашими обитателями!»
– Он был знаком и даже ученик Каляева. От него перенял и эту теорию… Что очень хотел бы погибнуть на месте акта – вспыхнуть и сгореть без остатка! смерть упоительная! – Тётя Агнесса волновалась, видно тоже, несмотря на свои 42 года, эту теорию разделяя и сегодня, тоже ли не была ученицей Каляева. Из сиреневого облака – она и дым – глаза попыхивали как маяки. – Но! Но есть счастье выше: умереть на эшафоте! Смерть в момент акта как будто оставляет что-то незаконченным. А между актом и эшафотом – ещё целая вечность, может быть самое великое для человека. Только тут, говорил он, почувствуешь всю красоту идеи, мистический брак с идеей! Сладчайшее наслаждение – умереть как бы дважды: и на акте и на эшафоте. А ещё какое наслаждение – суд! Умирая во время акта, ты уносишь всю свою ненависть невысказанной. А тут – обливая презрением судей, ставя ни во что их корректную законность, – излить на них всё, что накипело, поставить к столбу самодержавную Россию, эту всесветную сводницу!
Нельзя сказать, чтобы Вероника зажглась, – этого быть не могло, тёти знали уравновешенность её характера, – но опалило её это откровение великого террориста. Она смотрела большими тёмными глазами в изумлении. Хорошо и так, почва разрыхлялась!
Но каждое время приносит своим чадам и новые задачи, и средства их выполнения. Когда дядя Антон вошёл в полную зрелость и готовность отдать себя в акте – уже расходился, бурлил Пятый год, всё пришло в движение, обстановка менялась от месяца к месяцу, вспыхивали мятежи там, здесь, наконец московское восстание, – в тот год Антон, как многие, отверг индивидуальный террор и рвался к вооружённому восстанию. Всюду по России такое было желанно, но восстание бы в Петербурге было единственным и окончательным. И из самых первых Антон поставил вопрос о флоте: молодых сознательных петербуржцев ждёт флот, а по соседству – дружественная, всегда антицаристская Финляндия. Балтийский флот, а главное, Кронштадт своими пушками почти без канонады продиктовали бы царю падение. Из первых же Антон носился со списками судовых команд, доставленных революционными офицерами, знакомился, готовил везде сторонников. Очень помогли японские неудачи флота, настроение флотских было упавшее.
Но восстание в Петербурге всё никак не возгоралось, а в Москве вспыхнуло, и Антон светло завидовал им, однако не бросился туда со своего участка. Подавили в Москве? – что ж, Петербург за всё отомстит! Но вот и Думу разогнали, а Петербург постыдно нем отствовал, – и если уж теперьне восстанет флот!?..
– Ах, как мы могли не победить в Девятьсот Пятом?! Ведь правительство было совсем растеряно, городовые невооружены, заводы переполнены молодёжью, на Японскую их не слали…
– А просто: народ ещё отделял себя от революционеров.
После разгона Первой Думы начались лихорадочные дни: надо было срочно ответить! Был план поднять одновременно Севастополь, Кронштадт, Свеаборг, весь флот – и кончить царизм одним ударом. Организация послала Антона в Свеаборг, на главную базу Балтийского.
– Ты же и о Свеаборге не знаешь толком?..
Вероника в ответ только могла моргать, уже пожалуй и виновато.
Там давно уже и свободно агитаторы разворачивали кругозор недовольных, два-три передовых офицера сами распространяли брошюры среди своих подчинённых. И едва командование выполняло одни требования – от массы выдвигались новые, нельзя было дать брожению успокоиться. Но тут, не теряя времени, не теряя связи с разогнанной Думой, надо было поднять восстание немедленно, – а конкретного плана не было, и дата не решена. Ещё не были готовы, но забыли предупредить, и по ошибке сигнально выстрелила условленная пушка, – и на одном острове поднялись артиллеристы, а пехота, искалеченная казарменной выучкой, осталась против народа, оказала кровавое сопротивление. Пришлось кое-где заставлять присоединяться, часть островков восстала, арестовали своих офицеров, – другая нет, среди них и главная крепость, – и восстание выродилось в войну между артиллерией и пехотой. Тяжёлые батареи восставших громили крепость, но и слабые пушки пехоты отвечали такой картечью, что всё горело. Антон в группе вольных агитаторов вместе со штабс-капитаном Серёжей Ционом прибыли руководить восстанием, уже опоздав. Цион стал его вождём. Но разочарование было, что под лозунг «Правительство грабителей заменим Учредительным Собранием!» – не пошёл флот, ни одно судно не примкнуло к восстанию, хотя после «Потёмкина», после «Очакова» так ожидалось! Значит, агитации было слишком мало. Показались броненосцы на горизонте – тут гениально придумали послать к ним навстречу на катере восставшего офицера с поддельным приказом якобы Командующего открыть огонь по крепости, но его распознали и арестовали. Так флот оказался предателем, как и свеаборгская пехота. При несомненности солдатского и матросского сочувствия восстание несчастно проигрывалось. Правда, к восставшим пришла финская красная гвардия, но всего 200 человек, они подвозили оружие. Три раза руководители держали совет: взорвать ли самим пироксилиновые склады минной роты? Тогда взорвалась бы и центральная правительственная крепость, но и многие свои, и размело бы прибрежную часть Гельсингфорса. Не нашлось специалиста подсчитать силу взрыва – и не решились, как бы не больше потерять. Тут от неосторожной спешной стрельбы взорвался ещё один свой пороховой склад, и было 60 убитых. Сплошное невезенье! Вторую ночь восстания Цион, Антон с отборной командой тайно стаскивали сами своих убитых в море, чтобы оставшиеся не видели, поддержать их дух. Антон готов был ко многому, но не такому кровавому месиву, он изнемогал, заболел. А издали стал бить недосягаемый флот – и снаряды всё ближе ложились к пироксилиновым погребам. Цион скрылся, и раненный подпоручик Емельянов с советом представителей решили поднять белый флаг. Но самим представителям надо было бежать с островов: застигнутым в крепости в штатской одежде могла быть казнь. Скрывались на простых лодках (часть лодок расстреляли из пулемётов), прорывались в город одиночками. Антон удивительно спасся, с ним – восставший сын одного подполковника, защищавшего крепость. Раненых всех пришлось оставить в плен, да и здоровые спаслись не многие. Убито было несколько сот человек.
Пережившим такое тяжкое поражение не приходилось думать о второй попытке. Идея восстания утонула. Когда вся Россия обращена в тюрьму – возможны только смелые удары одиночек. Оставалось мстить и мстить! И снова Антон обратился душой к Террору.
– Ты не помнишь, и тебе даже трудно вообразить, какое это было чёрное время, какая тёмная ночь, когда реакция снова распростёрлась над нами! Даже стойкие революционеры падали духом, что их страдания и жертвы никогда никому не принесут пользы и безсмысленны! Совершенно обезкураживались, что всё, всё – тупо, глупо, гадко, безцельно. Это второе подполье, после свободы Пятого года, было куда тяжелее первого, сколько душ изуродовало!
Только редкие, гордые продолжали незатемнённо видеть звёзды грядущего обновления. И среди них – Антон. Всякую неудачу он всегда считал не неудачей, а преступлением, которое если нельзя поправить, то выход только – харакири. Теперь он избрал своей целью подавителя московского восстания Дубасова: сразу отомстить и за Москву и за Свеаборг! А тот уже избежал нескольких покушений, в том числе и самого Савинкова. Теперь Антон пошёл за ним охотиться в Таврический сад, где старый адмирал имел обыкновение гулять.
– После Фонарного это был следующий крупный акт. Антон хотел дать салют в самый день казни Соколова! Для этого поспешили – и опять не повезло, уцелел.
Антон прошёл весь задуманный желанный цикл – и акт, и суд, и эшафот. И конечно излил судьям своё презрение и ненависть. Но – не было свидетелей суда, ни эшафота. И даже, по своей исключительной конспиративности, Антон отдал жизнь, не прославясь, не войдя в Пантеон увенчанных героев. Со своим товарищем Воробьёвым он стрелял, был арестован, сужен и повешен – инкогнито, не имея надобности открывать судьям имя, а ошибкой дворника своего однодельца записан перед судом как Березин.
Повешен! Прямо отсюда, из этой квартиры, из этой комнаты ушёл молодой герой, – и шею его скрутили казённой верёвкой. А родная племянница, а следующее поколение – уже свободно от памяти? от долга чести?
Конечно, прямо перед портретом юно-умершего дяди Антона Веронике трудно было защищаться. Да и кого не тронет, не покорит безоглядное самопожертвование молодой жизни? Разве молодости свойственно бросаться в смерть? Вероника искала слова со смутностью, поводя на тётей своими устойчиво внимательными глазами. Она и сама искренно недоумевала, как могла так отойти от семейной ветви, но и… но и…
– Тёти, милые… Но мы дядю Антона любим все, и я не меньше вас. Но всё-таки, я осмелюсь сказать, – он не святой? не агнец? Ведь он же первый пошёл убивать?
– Первый? – ахнули тёти. – Да кто же первыйначал угнетать свой народ? Кто же первый загородил все иные пути освобождения? Кто – первый казнил за каждый шаг к свободе?
– Ну… народовольцы первые пошли?
– Нет! – решительно отказала Адалия. Когда касалось народников, лицо её тоже жестело и зажигалось. – Народники шли пробудить в народе общественную жизнь и сознание гражданских прав. Если б им не мешали – они б не начали взрывать бомбы. Правительство и заставило их отклониться от чистого социализма.
– Но тётеньки! – почти умоляла Вероника густым своим взглядом из-под писаных темноватых бровей. – Но какое кто имеет право… идти через насилие?
– Имеем! – как вулкан обкуренная, послала тётя Агнесса. Она страстно умела это объяснить, тётя Адалия уже не так твёрдо ступала дальше. – Революционеры за то и называются революционерами, что они – рыцари духа. Они хотят свести уже видимый идеал с неба своей души – на землю. Но что при этом делать, если большинству этот идеал ещё не внятен? Приходится расчищать почву для нового мира – и поэтому долой вся старая рухлядь и в первую очередь самодержавие! Революционеров нельзя судить по меркам старой нравственности. Для революционера нравственно всё, что способствует торжеству революции, и безнравственно всё, что мешает ей. Революция – это великие роды, это переход от произвола – к лучшему праву и к лучшей справедливости, к высшей Правде. Тот, кто знает всю ценность жизни вообще, и свою собственную отдаёт смерти, знает, чтó он отдаёт и чтó отнимает, – тот имеет право и на чужую жизнь. – С таким пыланием это выговаривала тётя Агнесса, как будто и сегодня ещё сама могла пойти на акт. – Метод насилия в общественной борьбе вполне допустим. Только бы взвешенно применялся, чтобы не допустить несправедливости больше, чем с которой борешься.
– Но как это взвесить?
– Это всегда видно, понятно. В случае борцов против самодержавия это вообще исключено: большего зла, чем самодержавие, вообще и придумать нельзя.
– Восстание – это я могу понять, – упиралась Вероника, рассудительно пожимая круглыми плечами. – И то, когда народная стихия, а не когда заставляют примкнуть под угрозой. Но – индивидуальное убийство??
– Да не убийство! – топнула тётя Агнесса, уже раздражаясь. – А как нам оставили прорваться к освобождению, если не через террор? Нам нужна в конечном счёте – общая революция, да! Но Революцию вводит за руку только Террор! Без террора революция так бы и завязла в российской грязи и глине. Крылатый конь террор – только и вытащит её. Надо видеть не сам террор, а высокие цели его! Убивают не конкретного человека – в его лице убивают само зло!
– Высокие цели, я понимаю, – Вероника мягко, руку к груди, вповёрт к одной тёте и к другой, нет, она не была потеряна, ещё не была разложена этой нигилистической развязностью. И сейчас, вопреки её словам, на лице её видели тёти чистую готовность поверить и увлечься. – И кто же может не сочувствовать освобождению народа, не подозревайте меня в этом. Но вот, вы рассказывали, Гершуни и Кочура написали харьковскому губернатору ложное завлекательное письмо от реальной женщины. Да как же не подумали о её чести? – а в чём эта женщина с её личной жизнью стоит ниже всех тех народных интересов?..
О-о-опять она в болото проваливалась!
– Я говорю, – спешила исправиться, – что, идя на террор, самый даже чистый возвышенный человек ещё прежде того выстрела или взрыва должен совершить какие-то… неблаговидные шаги. Иногда вот сделать подлог, в другой раз притворяться, лгать, а то воспользоваться для убийства простым человеческим доверием, как вот все эти приходы с прошением в одной руке и с револьвером в другой. А Рогозинникова – даже вечером, в неприёмное время, притворилась слезами, с обиженным женским горем, а у самой не только браунинг, но – и пуд динамита? Да ведь… Ведь при этом теряется доверие между людьми – а оно может быть ещё важней, чем освобождение народа?
Ну, это было слышать невозможно! Девчёнка тупо ставила на одну доску, равняла в нравственных правах – угнетателей народа и освободителей его! Опять её – на диван и, обсевши с двух сторон, обе тревожно и настоятельно, а Агнесса – особенно, с огненно-дымной страстью, кредо всей своей жизни.
– Девочка, не надо отвлечённой декламации. Мы не стремимся фарисейски оправдываться. Ну конечно, никто не настаивает на «абсолютной» моральной чистоте революционера. Абсолютнаяморальная чистота вообще мыслима только в ангельском мире. А люди – слишком люди, чтобы быть такими сияющими. Обстановка нашей общей жизни на земле пока слишком пакостна, а российской жизни – особенно мерзостна, и мы не можем не запачкаться хоть краем одежды. Так и о моральной чистоте революционера мы можем говорить не абсолютной, а – о чистоте постольку поскольку. Поскольку он удерживает себя в дисциплине кристально-чистых намерений, как это было у дяди Антона. Поскольку он живёт в гармонии политических, общественных и нравственных идеалов. Поскольку он отвлекается на нравственно-опасные дороги только по необходимости. Пусть и лжёт – но во имя правды! пусть и убивает – но во имя любви! Всю вину берёт на себя партия, и тогда террор – не убийство, и экспроприация – не грабёж. Лишь бы только революционер не совершил преступления против духа святого – против своей партии! Всё остальное ему простится! Я тебе и другие примеры приведу. Короткое время революционеры вынуждены бывают действовать и сами подобно сыщикам – хотя уж кто ярче испытывал отвращение к этим гамзеям, жандармам и провокаторам! Были случаи, да, – устанавливалась и слежка за подозрительными товарищами, и производились – тайком или насильственно – обыски у них, чтобы проверить подозрение. Да, у революционеров сколько раз бывали – и нарушение неприкосновенности личности, и притворство, и подлог, и обман, – но всегда для чистой цели! И несчастный Сазонов, убивши Плеве, мучился в тюрьме: «Боже, милостив буди мне грешному!» Трагедия террора – это и есть трагедия того, кто взялся нанести освободительный удар! Трагедия человека, кто добровольно взвалил на себя нечеловеческое нравственное бремя. Кто добровольным выбором шагнул под собственную смерть и взял на себя ответственность за всё, что произойдёт! Зато в этой близости к смерти – и очищение. «Иди, борись и умирай!» – в трёх словах вся жизнь революционера. А кто добровольно идёт на смерть, тот не только левее всех политически, но – правее всех нравственно! Да что тут говорить!! Да вся наша русская интеллигенция, с её безошибочной чуткостью, всегда это понимала! всегда принимала! Не террорист безсердечен! – безсердечны те, кто осмеливается потом казнить этих светлых людей!