355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Былинов » Улицы гнева » Текст книги (страница 17)
Улицы гнева
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:04

Текст книги "Улицы гнева"


Автор книги: Александр Былинов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

Глава шестнадцатая

1

На селекционной станции хозяйничала тыловая команда, охранявшая фураж и зерно. Представители крейсландвирта наезжали не часто.

Вильгельм Ценкер, появляясь здесь, окапывался в лаборатории селекции – покосившейся хате – и перебирал бумажные пакетики с образцами семян, оставленными впопыхах русскими. Никак не ожидал он такого сюрприза. Русский селекционер! О подобном не упоминалось ни в одной книге по селекции, изданной в рейхе. Кое-что читал об американцах и их успехах в штате Айова. В Германии, на опытной станции Вальденброкке, где он служил от академии, кукуруза всходила лениво и скупо выдавала початки.

Лаборантка Анни Ткаченко, оказывается, тоже разбиралась в «инцухте». Ах ты, черт возьми! Как приятно слышать из уст полуграмотной женщины, ютящейся с детьми в землянке, родное слово «инцухт».

Ценкер слушал речи Анни, которая изъяснялась по-немецки с характерным украинским акцентом, и перед ним возникал образ селекционера Борисова, так же, как и он, посвятившего себя кукурузе. Война помешала и его, и Борисова работе.

– Он вернется, ваш Борисов?.. Вы сказали, что он вернется.

– Вернется. Точно, – подтвердила Анни.

– Как же так? Его могут и повесить. Это опасно.

– Он вернется, когда его уже не смогут повесить.

– Вот как...

Ценкер надолго запомнил эти слова. Простая русская Анни верит, что они вернутся. И Марина верит. И тот Стефан с отвертками и кусачками. Ценкер тоже по-своему верит.

Взрыв артиллерийского склада, разбудивший город, стал как бы сигналом для многих неприятностей. Утром Ценкера вызвали в гестапо. Его отпустили после краткого расспроса о хозяевах и особенно о Стефане. Тревога сдавила сердце. Ночью Стефан, так же, как и он, разбуженный взрывом, вышел во двор и, прислушиваясь к глухой канонаде, сказал: «Артсклад, не иначе. Дело не наше, господин Ценкер. Будем продолжать шлафеп».

Стефан, видимо, знал что-то. А он поручился за него в гестапо.

Ценкер поехал на селекционную станцию и там не переставал думать о людях, приютивших его.

– Почему, Анни, столько зла на земле? – спросил он, когда Анна Петровна появилась со связкой початков. – Бы в бога верите?

Анна покачала головой.

– Я верю в науку.

– А в добро между людьми?

– Пока эти... вернее, пока вы здесь, как можно верить в добро?

Ценкер помолчал.

– А ведь я могу выдать вас, Анни.

Анна улыбнулась:

– Вас не боюсь. Но наши не поверят, что среди немцев были такие, как вы. Тогда мы вас спасем. Понимаете?..

Он понял. Холодок пронизал его. Значит, он не полноценный немец. Анни верит в его доброту. И Марина верит. И ее мать верит. Не того ли ждет от них господь: «Готт мит унс» (с нами бог).

Ценкер улыбнулся. Не только Анни – многие здесь понимают, что он не такой, как другие. Вместе с ними он искрение сочувствует знаменитому Борисову, оставившему на корню важный урожай, который скормили скоту.

– Может, мы и встретимся с вашим Борисовым? – как-то заметил Ценкер. – У нас много общих дел. А? Как скажете, Анни?

– Очень может быть. До войны мы получали семена отовсюду. И отправляли в разные места.

Облик Борисова был симпатичен немцу. Волевое лицо на фото с черточкой усиков под носом. Ценкер бродил по дорожкам, уже поросшим бурьяном, размышлял наедине с собой о предстоящем.

Проклятая война не сделает из него зверя, как хотелось бы того заправилам. Его воспитывали иначе. Жандармы хватают и даже расстреливают неповинных. А он, напротив, будет спасать людей. Его не смутят ни слежка гестаповцев, ни слова Тайхмюллера в присутствии Рица:

– Вы, наверное, путаетесь с этой красивой блондинкой, Ценкер.

– Я женат, гауптштурмфюрер. У меня двое детей.

Тот закатился смехом. Ценкер молчал, не понимая, что в этом смешного.

Когда Ценкера отпускали, Риц сказал: «Присмотритесь к своему окружению. Не слишком ли вы мягкотелы? Вспомните, чему учит фюрер».

Ценкер возненавидел и этого черномазого, о котором офицеры говорили как о «непримиримом» и «железном».

… Опавшие листья устилали влажную землю, по утрам уже седую от инея. Вторая зима на чужой земле. А воевать все труднее. Сюда, правда, не доносятся громы войны. Как и прежде, люди заботятся о селекционном материале, перебирают пакеты с помертвевшими семенами, вспоминают Борисова, создателя станции. И голодают...

Страх объял Ценкера внезапно и, надо сказать, безотчетно.

Вернувшись как-то раньше, чем обычно, и войдя в дом неожиданно – дверь оказалась незапертой – он застал Степана в столовой за чисткой пистолета. Степан неловко прикрыл рукой смазанные маслом части.

– Что это? – спросил Ценкер. – Кому это принадлежит? Кто есть хозяин?

– Я хозяин, – ответил Степан. Ценкер кивнул: ясно.

Он догадывался и раньше, что Стефан этот – птица не простая. Но тем не менее поручился за него. И вот на тебе – оружие. Под страхом расстрела его следовало давно сдать.

Вильгельм молча прошел к себе и старался не вспоминать о случившемся.

Но страх уже прочно завладел им. Выходит, Ценкер спасал партизана.

Пот заливал его, когда он вспоминал разговор с Тайхмюллером и Рицем. Прислушивался к шорохам ночи, зарывался в подушки, ожидая агентов гестапо. Там разговор короткий – расстрел.

Вошла Марина. Он лежал на кровати в одежде и сапогах, как никогда не позволил бы себе раньше. Невероятно! Но он уже ненавидел этот дом, его хозяев, самого себя. Поджечь бы старый особняк, чтобы сгорели и люди, ж он сам, предавший фатерланд, и все его сомнения. Вот ведь этот партизан Стефан борется за свою Родину, а он, немец, продал свою ни за пучок брюквы.

Появление Марины заставило его подняться – так уж он был приучен.

– Вы расстроены, господин Ценкер, – сказала она. – Мне Степан все рассказал. Он поручил поблагодарить вас – его уже нет, ушел далеко. Спасибо вам за все. Он борется, это верно. Теперь можете выдать и меня.

Ценкер помолчал, потирая лоб ладонью, словно мучительно вспоминая что-то.

– Дело в том, фрейлейн, что я догадывался... вот ведь как... Я догадывался, понимал, но тем не менее делал... Почему – не знаю, не могу выразить... Стефан, кажется, ушел вовремя. А когда уйдете вы?

– Я не уйду, господин Ценкер.

– Почему?

Марина заплакала. Ценкер не пошевелился.

– Я не знаю, фрейлейн, что подскажет мне бог, – сказал он наконец. – Но видит он, что я не хотел никому зла. Есть, однако, нечто повыше наших желаний и побуждений... Есть чувство долга... отечества... Вы жертвуете собой ради Родины, не так ли? И вы, и ваш муж, Стефан. Вы рискуете, но тем не менее храните оружие, поджигаете, что-то взрываете, стреляете в наших. Это есть борьба. Я не военный и ненавижу войну и тех, кто ее затеял. Гитлер принес много горя всем. Но я солдат, поймите меня... Есть нечто позначительнее Гитлера. Совесть перед погибшими, моими сослуживцами, солдатский долг. И это мучит мепя, если хотите... А теперь можете даже убить меня, фрейлейн Марина… – Ценкер улыбался.

Марина не все поняла из его слов, но смысл уловила. Преодолев внезапно нахлынувшую слабость и вытерев слезы, она сказала:

– Мы виноваты перед вами, господин Ценкер. Поступайте так, как вам подсказывает совесть.

Ценкер снова остался одни. Он почувствовал себя таким беспомощным, что даже удивился, как до сих пор не раскусили тайхмюллеры, ботте и рицы, что перед ними слизняк, предатель и любой смертельный выстрел в его сторону был бы оправдан. Он негодовал и на Марину, которая не пощадила его, открыто рассказав о тайной борьбe Стефана. Зачем ему знать о том? Не покойнее ли было бы только смутно догадываться?

А ведь догадывался! И мирился. Прятал голову, как в опасности прячет ее под крыло страус. Он не оправдывал зверств и насилий. Ненавидел войну, в то время как идея жизненного пространства и уничтожения неполноценных на Востоке буквально опьянила многих его соотечественников. Людвиг Ридер, двоюродный брат, погиб в Интернациональной бригаде в Испании. Вильгельм тщательно скрывал этот факт от властей и администрации института, но никогда не забывал о нем. Во имя чего погиб Людвиг? Зачем поехал туда, пробравшись через границы, подвергая опасности себя и близких?

А может, Вильгельма затронула судьба школьного товарища Вольфа Пфейфера, замученного гестаповцами в концлагере: он оказался коммунистом, тельмановцем. Соню, сестренку Вольфа, он встречал несколько раз, когда приезжал в родной город, от нее же он узнал о гибели брата. В глазах Сони Вильгельм читал укоризну, как будто он был виноват в гибели ее брата.

Ему удавалось тогда держаться в стороне, никому не сочувствовать. Несколько раз ему предлагали вступить в национал-социалистскую партию, но он уклонялся под всякими благовидными предлогами.

Увлеченный селекцией, он ожидал вестей с опытных участков, рассеянных по полям Германии, с большим волнением, нежели сводок с театра военных действий в Испании, а затем в Польше, Франции, Бельгии и, наконец, России – его призвали не сразу. А здесь, среди врагов, застегнутый в мундир офицера, он вдруг раскис.

Он обязан искупить вину. Лучше сделать это самому, чем ждать, пока заставят. Его накажут за слабохарактерность. Пошлют на фронт. Зато он очистится перед богом и фюрером, его перестанет грызть совесть.

Лежа в постели и передумывая каждый свой шаг в Павлополе, он проклинал минуту, когда вошел в этот дам. Потом появился Стефан, которого они выдали за родственника. Вот как обошли лояльного немца, обманули...

Какого же дьявола он должен церемониться с ними, с этой фрейлейн, изображающей невинную канарейку? Прав Тайхмюллер, нравственностью ей не щеголять, раз уложила Стефана в своей спальне.

Завтра же он переступит порог, за которым обновится. Он расскажет Тайхмюллеру все. Это будет его вклад в борьбу. Не может стоять в стороне германский офицер.

Горячо помолившись, Ценкер заснул под утро, успокоенный принятым решением.

На рассвете его разбудил шум в прихожей, мужские голоса, встревоженный голос хозяйки. Он натянул брюки, накинул шинель и в шлепанцах вышел в столовую.

– Полицаи, полиция, – сказала Марина, испуганно поглядывая то на полицаев, то на Ценкера.

Один из трех вошедших показался Ценкеру знакомым. При виде немецкого офицера он взял под козырек. Двое с наглым любопытством разглядывали немца.

– Что им надо? – спросил Ценкер Марину.

– Ищут Степана. – Вильгельм увидел, как дрожат ее губы и сама она дрожит под ситцевым халатиком.

– Что вам надо? – обратился Вильгельм к старшему. Полицай с чубом, хлестнувшим по лбу, снова притронулся к козырьку фуражки.

Марина перевела:

– Они извиняются, что потревожили немецкого офицера, но они имеют приказ произвести обыск и задержать электрика Бреуса Степана.

Глаза Марины почему-то напомнили Ценкеру глаза Сони Пфейфер, и вся она, эта, вдруг показалась сродни той, уже, вероятно, неживой: когда началась война, ее увезли в концлагерь.

– Кто дал им право врываться в дом, где живет немецкий офицер? – Голос Ценкера прозвучал неестественно резко. – Переведите, фрейлейн.

Марина перевела. Старший снова откозырял, но уходить не собирался.

– Они будут ждать Степана, – объяснила Марина. – А пока произведут обыск.

– Передайте им, чтобы они убирались к черту! – крикнул Ценкер.

– Уходите, – сказала Марина полицаям. – Господни офицер очень недоволен.

– Обожди, – сказал старший полицай. – Где ты прятала своего голубка? Тут идет такая пьянка, девочка, что как бы тебе головку сносить – вот о чем позаботься. Передай своему офицеру, что я имею распоряжение начальника полиции произвести обыск и задержать электрика. Пусть не мешает.

Он вытащил из кармана мундштук и, вставив сигарету, закурил. Ценкер шагнул к полицаю, выхватил из его рта мундштук с сигаретой и швырнул на пол.

– У нас не курят, – сказал он по-немецки. – Не знаете правил приличия. Почему не спрашиваешь разрешения у женщин или у немецкого офицера, хам?! Убирайся!

Полицай даже не нагнулся за мундштуком, из которого выпала сигарета. Козырнув немцу, он попятился. В доме снова стало тихо.

Марина глухо рыдала, прислонившись к двери.

Полуодетая Зоя Николаевна опустилась на стул и все повторяла: «Герр Ценкер... герр Ценкер…»

А герр Ценкер, кутаясь в шинель, несмело улыбался, что-то силясь сказать по-русски. Он хотел сказать, что, пока он находится под этой крышей, приютившей его, огонь ее не коснется. Другое дело, если его усилия пропадут даром и огонь сожжет и его... тогда... это будет совсем, совсем другое дело.


2

Ноябрьский ветер леденил щеки, забирался под осеннее пальто из бобрика, а на рассвете небо сорвалось еще и лапчатым снегом, оскользившим дорогу. Середина ноября! То дождь, то мокрый снег, то сухая крупа с ветром, что жестоко сечет лицо. На душе невесело. Выследили-таки Степана проклятые гитлеровские ищейки и гонят теперь, как перекати-поле, черт знает куда. Из тюрьмы выцарапался, а тут, в родном городе, уже не укрыться.

В кармане Степана паспорт на имя не известного никому Ивана Черкасского, аусвайс, пистолет на всякий случай. Эх, друг, как часто страдаешь ты немотой в руках подпольщиков! Молчишь, когда самый раз высказаться...

В тот мглистый рассвет, когда полицаи ворвались в дом к Ростовцевым, Степан был уже далеко от города, на пути в Пятиречье.

В сапогах мокро. Так оно случается: связи у него в сапожном мире самые солидные, а о себе позаботиться некогда. Подошва скоро совсем отвалится. Голова бы не отвалилась, вот...

Ныла рука, поврежденная летом на нефтебазе. По ночам боль подбирается к предплечью, к сердцу.

Марина, прощаясь, виновато прижалась к нему, а он, растерянный, ласкал волосы, пахнувшие сеном.

– Теперь тебе тоже надо уходить, – сказал он.

– Нет. – Марина покачала головой. – Мне нельзя. И он понимал – нельзя.

– Вспоминаю первый день, когда пришел. Думал ли я о таком?.. Смел ли думать, что так вот сложится?

– Думал. Смел.

– Возможно... Да, кажется, думал. Вот ведь что... Береги себя.

– Постараюсь.

Он целовал ее, все медлил, не хотел расставаться...

Вдали показалась окраина Пятиречья. Степан снова повторил мысленно: «Черкасский Иван Антонович... год рождения тысяча девятьсот пятнадцатый... родился в Балаклаве... закончил техникум по сельскому хозяйству... нынче в Заболотье, в немхозе, отпущен к родным по семейным обстоятельствам на Сумщину...»

Однако ему не пришлось излагать историю чужой жизни. Вскоре он постучал в нужное окошко и произнес нужные слова. Пропела калитка, он увидел Федора Сазоновича и тотчас же почувствовал усталость и голод. Шел он без отдыха около двадцати часов, позади были фашистские волки, спешащие по следу.

Федор Сазонович обнял друга и повел в хату, обставленную по последнему слову нищенства, как сказал Степан, обогревшись и насытившись борщом с сухарями.

– Я так и полагал, что ты прибудешь, – сказал Федор Сазонович, наблюдая, как Степан уписывает борщ. – Слухи неважные из наших краев. Ну, ты ешь, ешь, не торопись. Отдохнешь тут у нас, а потом и в путь.

Степан, измученный долгой дорогой, исхлестанный ветром и снежной крупой, разморенный теплым духом избы, горячим борщом и самогоном, только улыбался в ответ и, отяжелевший, утирал обильный пот. Он рассказал Федору Сазоновичу об обстоятельствах, понудивших его срочно выбираться из мышеловки. Выговорившись, он потянулся к диванчику, покрытому цветным рядном, поглядывая на Федора Сазоновича, на его заострившийся нос, запавшие щеки и всю сутуловатую фигуру. Тот молча ждал. Промолчит он – промолчит и Степан, не полезет на рожон. Но Иванченко чуял беду. Налив Степану еще полстакана самогона, он спросил, как там семья.

Охмелевший Степан пожал плечами:

– А что ей станется, твоей семье? Думаешь, ты фигура какая? Сапожник – сапожник и есть. – Он положил в рот кислую капусту и стал старательно жевать, прищурив глаза. – Неплохо ты устроился здесь, Федор Сазонович. Так воевать можно, ты на меня не обижайся. Правда, и я ушел от добрых харчей... немец наш – человек хороший, но только тоже не бог... Спать хочу как черт, прошу мертвый час. Вспоминаю, был я на курорте в Аркадии, город Одесса...

Сбивчивая и развязная болтовня Степана насторожила Федора Сазоновича.

– Послушай, Степан...

Степан уже лежал на диване.

– Что случилось, Степан? – почти выкрикнул Федор Сазонович,

– Чего кричишь? Не запряг небось. Ничего особенного. Стал бы я топать сюда за двадцать километров, чтобы на языке принести гадость, испортить настроение. Все хорошо… – Он уставился на Федора Сазоновича остекленевшими глазами. – Жена твоя, Антонина, отдыхает от трудов за проволокой, а дочечка... дочечка Клавдия... В заграничном путешествии девчоночка...

Степан отвернулся к стене, и тело его вздрогнуло, а сквозь подушку прорвались лающие всхлипы. Он боялся повернуться, чтобы не заглянуть в лицо Федору Сазоновичу, который отчаянно тряс его за плечо.


3

Тяжко придавила Федора Сазоновича беда.

Он сидел за столом, и думы метались в голове одна страшнее другой. Велика жертва, которую принес он. Война, конечно, есть война, и на войне как на войне. Но самому, наверное, умирать легче, нежели хоронить близких...

– Да чего же ты их хоронишь, Федор Сазонович? – спрашивал Степан. – Все обойдется. Антонина выпутается, человек она с характером. А Клавдию выручим, пусть только война кончится...

– Война кончится!.. Пока война кончится, ее косточки уже истлеют на чужбине. Беззащитная же она, ребенок в полном смысле слова, без матери – ничего.

Ни Федор Сазонович, ни Степан не знали, что случилось в ту ночь далеко от Павлополя на волжском берегу, к которому были прикованы взоры всего человечества. Пока двое из того человечества в комнате с выцветшими обоями, за которыми шуршали полчища тараканов, оплакивали незавидные свои судьбины, весы истории качнулись. В пользу Клавки и Саньки, увозимых в теплушке на запад; в пользу Антонины, запертой в сыром подвале после двухчасового допроса; в пользу Марты Карловны и Татьяны, привязавшейся к трем сорванцам словно родная мать; в пользу Кости Рудого и всей его семьи; в пользу Марины и ее дитяти, зачатого в смертные ночи; в пользу Петра Казарина, ждавшего перелома и даже не знавшего, где тот перелом произойдет.

Еще будут потери, и долго еще не сохнуть слезам матерей и вдов, а металлу – щедро кормить землю. Еще вписать Павлополю героическую страницу в историю борьбы с фашизмом, еще хоронить героев городка, а живым пробираться трудными дорогами к своему счастью. Еще ночь над городом, и смерть нависла над приговоренными во всех тюрьмах со свастикой на воротах... Еще и еще...

Но весы уже дрогнули, качнулись, и чаша справедливости пошла вниз. Тысячи орудий сомкнули свои огненные кроны над окруженными гитлеровскими полками, запламенело небо, и заалел снег. Ничто не помогло обреченной армии.

Содрогалась земля на волжском берегу, ревели тяжелые бомбардировщики, реяли знамена над частями, идущими вперед, к горлу армии Паулюса...

Над военными картами склонялись фельдмаршалы и маршалы обеих сторон: одни – замыкая синими карандашами бреши, другие – выбрасывая красные стрелы контрнаступления, планируя «котлы» и удары по пятившимся дивизиям противника.

А те двое, солдаты в штатском, подстреленные горем, отбрасывавшие плоские тени на стены комнаты, еще ничего не знали обо всем этом...


ГРОЗА

Глава семнадцатая
1

Старший, Сергей, плакал навзрыд. Учительница по личному приказанию гебитскомиссара сожгла его буденовку во дворе перед всем классом и выдала взамен старую шапку, налезавшую на глаза. Татьяна как могла утешала мальчика, но тот, уткнувшись лицом в подушку, вот уже час ревет.

– Мало ему... мало ему, что звезду приказал спороть, – причитал, всхлипывая, Сережка, – ему след, паразиту, мешал... Какое его дело, немец проклятый?! Что он, хозяин надо мной? Гад – вот он кто! Я убью его, все равно убью...

– Не глупи, Сережа. Ты уже не маленький, мужчина небось. Стерпи. Вон мама твоя тоже терпит, когда надо...

– Мама с ними заодно, – выпалил мальчишка и залился пуще прежнего.

– Что болтаешь, пацан? – Татьяна дернула Сережку за руку. Тот вырвался.

Хотя бы скорее Марта Карловна приходила, что ли... Вот уж лихо! Мальчишка порой открыто ненавидит мать, которая все с немцами... И буденовку ту (Татьяна отлично это поняла) напялил назло. А до матери не доходит. Куда ей разглядеть в такой заметели?

Не сразу свыклась Татьяна со своими новыми обязанностями. Кто знает, чем дышит эта рыжая, что всем намозолила глаза? И замурзанные немчата не по ней.

Федор Сазонович охладил, заставил понять, что к чему.

– Ты, Татьяна, не ерепенься: назначили – исполняй. На войне не выбирают. Может, твоя служба в няньках больший подвиг, нежели подрывника, что мост или эшелон рвет. А насчет морали – разберемся. Наши люди в полицию идут, не брезгуют, не то что в услужение к фрау.

Марта же оказалась смешливой, совсем своей, русской. Ребятишки не досаждали, хотя поначалу в доме было много визга и неразберихи. В свободную минуту Татьяна сочиняла фильм про любовь и верность, и действующими лицами в том фильме были Марта, она сама и трое ребятишек, с которыми свела судьба. Особая роль принадлежала Сережке с его сложными переживаниями.

Однажды Татьяна рассказала Марте о своих наблюдениях. Та внимательно посмотрела на Татьяну.

– Ты, девочка, подметила верно, спасибо. Гляжу на мальчишку и сама мучаюсь. Вырастет, однако, и поймет все, люди расскажут, если мне не доведется. Как можешь, смягчай, не зли его...

История с буденовкой могла плохо кончиться и для Сережки, и для Марты Карловны.

… Сергей успокоился незадолго до прихода матери. Но как только она вошла, принеся запах кожи и морозца, плач возобновился: пусть мать знает, как обидели ее сына те, с кем она водится.

Марта выругалась по-немецки и приласкала Сергея.

– Не плачь, сынок. Придет время, и тот цветовод проклятый пожалеет обо всем. Дела у него есть поважнее, чем твоя шапчонка. Только, думаю, нервы отказали у пса эдакого...

Вот такой мать правится Сережке. Что-то она держит от него в секрете. И Таня однажды сказала, что наступит час – и будет он гордиться своей матерью, хоть она и немка, и служит у немцев.

Скорее бы этот час настал... Вот она напрямик ругает немцев, ведет тихие разговоры с Татьяной. Потом обнимает сына, одуряя его запахом духов.

И снова ненавидит ее Сережка, упрямо выскальзывает из рук. Он слышал, что мать – немецкая шкура, продажная тварь, путается с немцами за духи, за паек...


2

Наступили перемены.

Что-то надломилось здесь у местных властей, хоть виду они не подают, а гебитскомиссар, напротив, занялся буденовкой Сергея, будто у него и забот-то поважнее нет.

Были, были заботы у близорукого немца с золотым пенсне. Но слишком уж раздражал мальчишка в островерхой шапке со звездой, ежедневно шнырявший под окнами со школьной сумочкой. Сначала герр Циммерман не обращал на это внимания, но однажды заподозрил, что тот умышленно поддразнивает его. Стал следить за мальчишкой и, к удивлению, узнал, что это сын фрау Марты из дорожной жандармерии. Гебитскомиссар хотел предупредить мамашу, да раздумал, приказал провести показательную акцию в школе: срезать красную, хотя и весьма поблекшую звезду, а затем и вовсе сжечь шапку.

– Хорош комиссар, – не успокаивалась Марта, вспоминая случай с буденовкой. – Ничего лучше не придумал, как объявить войну школьникам. Не робей, Сережка, я подарю тебе настоящую красноармейскую фуражку, дай срок. Петро Захарович достанет. А гебитскомиссар со страха это, мой мальчик. Все им мерещатся партизаны да Красная Армия...

Недавно побывала Марта на новогоднем балу в гебитскомиссариате. Сборище это не отличалось особым весельем. Были живые цветы из оранжереи Циммермана, танцы под рояль, свечи, шоколад, шнапс и песни вроде «Тихая ночь, святая ночь». И снова шнапс. Циммерман пытался сделать вид, что ничего особенного не происходит на Восточном фронте. Напротив, в своей энергичной речи он только и говорил, что о победах германского оружия. «Наши героические войска, поддержанные вновь введенными соединениями, перешли в наступление... В районе Дона они в ожесточенных боях уничтожили моторизованные и танковые части противника и ликвидировали попытки врага прорваться в наш тыл... Ожесточенные бои продолжаются в большой излучине Дона...» И так весь вечер: «Ожесточенные бон», «тяжелые оборонительные бои», «героическое сопротивление наших войск»... Шпеер же по секрету рассказал, что под Сталинградом русские взяли в «клещи» большое количество немецких дивизий и что под страхом смерти в наши края не пропускают раненых и обмороженных из тех мест. Марта шла на бал с неохотой, но идти надо было. Она принесла ценные сведения, и Петро Захарович нежно поцеловал ее.

Значительно старше Татьяны, она, не стесняясь, рассказывала ей о своем нежданном счастье: на старости лет пришла настоящая любовь.

– Ох, и старушка же вы, – вставляла Татьяна. – Прямо-таки древняя бабушка.

– Бабушка не бабушка, а все постарше тебя. Смотри, своего счастья не прогляди, как я...

Однажды Татьяна открылась Марте. Та внимательно выслушала.

– Знаешь, что скажу? – наконец проговорила Марта. – Как бы ни было, а большое это счастье – любить.

– Даже безответно? – Даже так. – Мучительно это, ничего больше.

– Любовь всегда мучительна. Даже счастливая, она не обходится без страданий.

– Хорошо, когда тебя любят. На что только не решишься тогда, даже на смерть.

– Любить надо для жизни, – серьезно сказала Марта. – Кончится война, и тогда начнется любовь на земле. Кого выберешь – тот тебя и полюбит. Потому что будем мы самые красивые во всем Павлополе, да что в Павлополе – во всем мире...

Обе смеялись, и Татьяне становилось легко.

Наступали перемены.

Из штаба дорожной жандармерии прибыл приказ: весь украинский батальон с вооружением и снаряжением эвакуировать в Кривой Рог. Подпись: Гейнеман. Телефонный звонок подкрепил приказание: «Вы понимаете, Марта, что я не оставлю вас на съедение красным».

Красные приближались.

Как и в прошлом году, зашевелился зимний муравейник в Павлополе и в Днепровске, офицеры грузили чемоданы на машины и в вагоны. Итальянские и румынские солдаты шныряли по домам, предлагая оружие и боеприпасы, разное военное снаряжение и обмундировку за снедь – курку, яйки, млеко, хлеб. Армейские штабы стронулись с мест, по дороге на запад торопливо катили машины.

На днях стало известно, что пал Купянск. Оставлены немцами Красный Лиман, Кущевская. Теперь очередь за Лозовой, Харьковом. Значит, недолго прозябать в подполье, скоро можно будет выйти на открытый бой. Как в Лозовой свои появятся, можно начинать и здесь.

Походную радиостанцию подпольщики купили у итальянцев. «Гитлер капут. Дуче капут». Рудой вместе с Семеном Бойко перетащил ночью это приобретение к тете Саше, двоюродной сестре тещи, Степаниды Артемовны. Жила старушка одиноко и бедно в мазанке неподалеку от маслозавода. Одно спасение – коза.

– Мы, тетя Саша, часто тревожить вас не будем, – объяснял ей дальний родственник Костя. – Все будет чин чинарем, попомните меня. Может, вечерком услугу сделаете, на прогулочку выйдете и поглазеете по сторонам, вроде козу разыскиваете или кого поджидаете, а мы тем временем кое-какие сведения у вас из-под кровати соберем.

Тетя Саша согласно кивала головой:

– Смерть мне под кровать суете, будто не знаю... Но раз надо, что же... делайте.

Сведения становились все более обнадеживающими, светлели лица подпольщиков, наблюдавших за паникой среди оккупантов.

Приказывая перевести украинский батальон в Кривой Рог, Гейнеман, видимо, не надеялся на линейные заслоны и желал сохранить часть, какая она уж там ни есть.

– Неужели наши так близко, Марта Карловна? – спросила Татьяна. – Я из-за этих детей совершенно ничего не знаю, что происходит на улице. И штабы бегут? Это верно?

– Немцы хорошо знают, где наши, Таня, Гейнеман, во всяком случае, знает. Иначе не тревожил бы он всю нашу команду, все наше войско, мы навоюем ему, черта с два...

Татьяна с восхищением смотрела на Марту: она, кажется, не собирается выполнять приказ. Как легко, будто играючи, несет она эту свою роковую ношу! по секрету выболтала Марта Татьяне про недавнюю диверсию на дороге: ее «жандармы» совершили налет на армейский обоз, постреляли солдат, в кюветы спустили машины и повозки, предварительно опустошив их, и сами же еще подняли панику, гнались за мифическими партизанами... Вообще отряд ее вместе со Щербаком, который захаживал к Марте, хозяйничает на трассе как хочет, хоть содержит ее в чистоте и порядке. Тревожно на ней... То кто-то важную машину обстрелял, то кем-то предупреждены партизаны о предстоящих передвижениях на дороге – и начинается фейерверк.

А Марте хоть бы что. С офицерьем запросто болтает, щурит глазищи, улыбается, выставляет фигуру напоказ. Только дома она как бы снимает свою маску и тускнеет; тревога охватывает. Но нынче и дома не собирается она меняться, все у зеркала вертится. Прическа по последнему манеру берлинского образца: копна рыжая, а на самой верхушке – пилотка набочок. Грудь у нее тугая, иной раз, особенно когда Гейнеман приезжает, появляется она в платье с оголенными руками; тело чистое, душистое, хоть кого заворожит. Поэтому немцы вокруг нее так и кружат, словно вороны, каблучками звонко щелкают да ручки целуют. Всегда у нее маникюр свежий, вечно надушенная, как цветок, и белье, надо сказать... Не снилось нашим бабам такое белье!

– Как же, как же, так я ему и поехала в Кривой Рог! Пусть ждет, как бы не так. Знаю, что снится тому борову... Дождется, как же. Пулю в лоб.

Марта заправски ругалась и по-немецки и по-русски и вместе с тем была целомудренна, по-житейски проста, хоть и не всегда сдержанна.

– Надобно поставить наших в известность, Таня, об этом приказе. Я уже как будто совсем вышла из подчинения. А ведь есть у меня генерал, которому предана навечно. Генерал тот, правда, еще без лампасов, и штаны заплатанные да с бахромой. Но генеральнее он самых больших генералов для меня, это точно. Наши, говорят, взяли Лозовую. Надо бы расспросить у людей. Держит меня, как домработницу, ей-богу, и не считает нужным сообщить хотя бы самую малую весточку Совинформбюро.

Марта была прекрасна, и Татьяна невольно залюбовалась ею.

– Конспирация, Марта Карловна, ничего не поделаешь, – сказала она. – И я ведь ничего не знаю. С тех пор как пошла в няньки, ничего не знаю,

– Не переживай, Таня... После войны замуж выдам за самого что ни на есть героя. Положись на меня. Уж я по этой части промаха не дам.

Не знали женщины, что совсем недалек тот день, когда содрогнется земля от грома и крови, когда ракетница устремит голодное горлышко к небу и пропоет свою зеленую песню на всю округу, на всю Украину.

Не знали женщины и своих судеб. Они были полны любви и страданий, отваги и готовности принести в жертву жизнь во имя победы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю