444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Фрост » Дневник экспедиции (СИ) » Текст книги (страница 1)
Дневник экспедиции (СИ)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2026, 16:31

Текст книги "Дневник экспедиции (СИ)"


Автор книги: Александр Фрост



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Дневник экспедиции. Мороз идёт по следу книга 8

Глава 1 (36)

В департамент его вызвали пятого ноября, к одиннадцати утра, повесткой на бланке.

Морозов приехал за двадцать минут и эти двадцать минут просидел в приёмной, разглядывая людей. Люди были другие, чем на Офицерской: чище, тише, с портфелями. Здесь не пахло сургучом и мокрым сукном – здесь пахло бумагой и паркетной мастикой, и в этом запахе он опознал знакомое: так пахнут учреждения, которые не ловят, а решают.

Принял его статский советник Гельмерсен, Пётр Августович, – человек лет шестидесяти, гладкий, с тихим голосом и с той особенной вежливостью, за которой не видно ничего.

– Садитесь, Александр Петрович. Чаю?

– Благодарю, нет.

– И правильно, – сказал Гельмерсен. – Чай тут дурной. Я вас позвал по делу, и дело у нас с вами будет продолжительное, поэтому давайте сразу условимся: врать я вам не стану, а недоговаривать буду. Согласны?

– Согласен, – сказал Морозов, отметив, что формулу эту он слышит второй раз в жизни и первый раз слышал у канала возле Никольского собора.

– Прекрасно. Тогда начнём с того, что я о вас знаю. – Гельмерсен раскрыл папку, но в неё не заглянул. – Вы служите в столице одиннадцатый месяц. За это время вами раскрыто шесть убийств, из них четыре считались несчастными случаями либо смертью от естественных причин. Ваши обвинительные акты не возвращались ни разу. Аттестация начальника отделения – превосходная, и, что любопытнее, аттестация подчинённых – тоже: я справлялся отдельно.

– Благодарю.

– Не благодарите, это не комплимент, а описание. – Статский советник сложил руки. – Дальше начинается то, что описанию поддаётся хуже. В четырёх из шести ваших дел фигурирует, а по существу – стоит на дне, некое неустановленное лицо. В деле об угаре на Слоновой это лицо вербовало трубочиста. В деле вдовы Верейской – вербовало письмоводителя и приказало вызвать её на лёд. В деле гравёра Кульмана оно посещало покойного за два месяца до убийства. В деле фотографа Риделя – подкупало свидетеля. Вы писали об этом лице в постановлениях осторожно и всякий раз честно. Я читал все четыре.

Морозов молчал.

– И, наконец, – сказал Гельмерсен, – этим летом вы вели дознание по товариществу «Север», в результате коего закрылось частное лечебное заведение в Удельной, содержавшееся на средства того же лица. Дознание вы вели безупречно и, по всей видимости, не подозревали, что перешли дорогу не мошеннику, а предприятию, о котором департамент полиции ведёт своё производство с девятьсот восьмого года.

Вот оно, подумал Морозов.

– Скажите прямо, Пётр Августович, – сказал он. – Я в чём-нибудь обвиняюсь?

– Ни в чём. – Гельмерсен даже удивился. – Помилуйте, вы полезнейший человек. Я вас позвал затем, чтобы предложить работу.

– У меня есть работа.

– Она у вас остаётся, – сказал статский советник. – Вы остаётесь в сыскном отделении, при своём столе, при своём жалованье и при своём начальнике. Меняется одно: одно дело вы будете вести с нашим содействием и мне докладывать. Дело возникло позавчера, оно из тех, что вам удаются, и оно, – он выдержал крошечную паузу, – по нашим сведениям, связано с тем же лицом.

– Какое дело?

– Убийство Нартова.

Фамилия ударила Морозова так, что он на секунду опустил глаза, притворившись, будто поправляет манжет.

Н.

«У Н. Не выкуплено. Не искать» – против номера девятого, в списке на сорок восемь номеров, который ему показывали на веранде дачи в Удельной три с половиной месяца назад.

– Кто такой Нартов? – спросил он ровно.

– Нартов Аркадий Севастьянович, – сказал Гельмерсен. – Пятидесяти семи лет. Инженер-технолог, состоял по министерству торговли и промышленности, в отставке с девятьсот десятого. Проживал на Английском проспекте в собственном доме. Известен как собиратель древностей: имел кабинет с коллекцией, состоял в двух учёных обществах, печатал статейки. Второго ноября найден мёртвым в своём кабинете. Нашла экономка утром.

– Причина смерти?

– Задушен подушкою, – сказал статский советник. – Так, по крайней мере, полагает врач части. Дом заперт, следов взлома нет, ничего ценного не взято – по крайней мере, наследники ничего не хватились. Впрочем, вы разберётесь лучше меня.

– Отчего дело у вас, а не у сыскной полиции?

– Оттого, что у покойного в бумагах нашлась переписка с двумя лицами, которых мне неудобно называть до времени, – сказал Гельмерсен. – Дело было изъято частью и передано нам в тот же день. Мы его подержали двое суток и решили, что убийство должен раскрывать сыщик, а не мы. Поэтому оно возвращается в сыскное отделение, в ваш стол, официально и с бумагой. С одним условием.

– Прежде условия – один вопрос, – сказал Морозов. – Что именно департамент производит с девятьсот восьмого года? Вы сказали: производство. По какой статье?

Гельмерсен посмотрел на него с чем-то вроде удовольствия.

– Хороший вопрос, – сказал он. – И я на него отвечу недоговоркой, как условились. Статьи нет. Есть наблюдательное дело, заведённое по докладу чиновника, который обратил внимание, что за шесть лет в столице и губернии произошло одиннадцать смертей, объединённых одним признаком: у покойного незадолго до смерти появлялся покупатель на некий предмет старины. Ни одно из этих дел не дошло до суда с истинным виновником. – Он помолчал. – Чиновник этот, к слову, умер в девятьсот десятом. От воспаления лёгких, вполне естественно, – я справлялся, потому что первое, что приходит в голову, приходит в голову всем.

– Кто ведёт дело теперь?

– Я, – сказал Гельмерсен. – Пятый год. И, Александр Петрович, чтобы вы понимали моё положение: за пять лет я не установил ни одного имени. Ни единого. У меня в деле сто сорок листов и ни одной фамилии, кроме фамилий покойных. Оттого я и позвал человека, который за одиннадцать месяцев подобрался к ним ближе, чем департамент за пять лет.

– Условие, – напомнил Морозов.

– Условие простое. К вам прикомандировывается ротмистр отдельного корпуса жандармов, – сказал статский советник. – Для содействия. Он будет при вас неотлучно, он имеет доступ к нашим материалам, и через него вы получите всё, чего вам не даст сыскное отделение: справки по департаменту, наблюдение, людей. Взамен он будет при вас неотлучно. Я нарочно повторил это дважды.

– Я понял с первого раза, – сказал Морозов.

Гельмерсен позвонил в колокольчик.

Ротмистр Свешников, Лавр Никитич, оказался человеком лет тридцати пяти, крепким, широким в кости, с коротко стриженной головой и с лицом, на котором не было ни высокомерия, ни угодливости, – а было только внимание. Он вошёл, поклонился, сел и всё время разговора смотрел на Морозова так, как смотрят на предмет, который предстоит описать по памяти.

– Вы, я слышал, из губернии, – сказал он, когда они вышли на лестницу.

– Из губернии.

– Отчего же вас в столицу-то взяли?

– Спросите в департаменте, – сказал Морозов. – У вас там всё написано.

Свешников усмехнулся – коротко, без обиды.

– Написано, – согласился он. – Только там ничего не сказано о том, отчего вы за одиннадцать месяцев ни разу не взяли невиновного. Это, Александр Петрович, в нашем ремесле статистика невозможная. У меня в корпусе за такое либо ордена дают, либо переводят от греха.

– А вы к какому мнению склоняетесь?

– Я ни к какому не склоняюсь, – сказал Свешников. – Я, знаете, человек простой: мне велено при вас состоять, я и состою. Только уж давайте условимся по-честному, чтоб после не было обид. Я вам не помощник и не приятель. Я к вам приставлен. Всё, что вы скажете и сделаете, я запишу и доложу.

– Благодарю за прямоту.

– Прямота дешевле выходит, – сказал ротмистр. – Я пробовал иначе – прикидываться, будто я вам друг. Дурно кончается: человек ко мне привыкает, а после, когда узнаёт, обижается насмерть. Уж лучше сразу.

Морозов посмотрел на него сбоку и подумал, что за одиннадцать месяцев это, пожалуй, второй человек в столице, который сказал ему в лицо то, что о нём думает, – первым был Бекетов.

– Тогда и я условлюсь, – сказал он. – Я буду вести дело, как веду всегда. Я не стану подбирать слова оттого, что вы записываете, и не стану ничего от вас прятать по делу. А если стану прятать по не-делу – вы это увидите и запишете, и это будет справедливо.

– Вот и славно, – сказал Свешников без всякой иронии.

Дом Нартова на Английском проспекте оказался немолодым, каменным, в два этажа, с чугунной решёткой и садиком.

Перед тем, впрочем, Морозов заехал на Офицерскую – доложиться, потому что чиновник, вернувшийся из департамента с жандармским ротмистром в придачу, обязан явиться к начальнику отделения прежде, чем куда бы то ни было.

Вельяминов выслушал, глядя не на него, а на бумагу с гербом.

– Прикомандирован, – сказал он. – Для содействия. – Он положил бумагу и снял очки. – Александр Петрович, я вам скажу коротко, а вы поймёте правильно. В отделении будут говорить, что вас взяли на заметку. Пусть говорят. Я вам верю и мешать не стану. Но заметьте себе три вещи. Первая: всё, что вы скажете при ротмистре, будет доложено в департамент – не из подлости, а по должности. Вторая: всё, что вы при нём не скажете, будет доложено тоже, с пометкой «умолчал». И третья, – он посмотрел прямо, – берегитесь привыкнуть. Такие люди сперва мешают, потом делаются удобны, а потом человек ловит себя на том, что советуется с ними по своим делам. Это самый опасный день.

Дом на Английском встретил их дворником, отпершим калитку, и той особенной тишиной, какая стоит в доме, где недавно был покойник и ещё не съехались наследники.

Внутри было богато той не показной, застоявшейся роскошью, какая бывает в домах, где давно живут и ничего не меняют: тяжёлые портьеры, ковры, гравюры в рамах, запах воска и старой бумаги.

Кабинет помещался во втором этаже, окнами в сад.

Тело увезли двое суток назад, но комнату, к чести департамента, не тронули: печати сняли при них.

Морозов остановился на пороге и стал читать.

Кабинет был устроен для работы и для собирания: письменный стол у окна, кресло, два шкафа с книгами, длинный стол вдоль стены с плоскими витринами под стеклом, и в витринах – вещи. Бронза, черепки, монеты, наконечники стрел, поясные бляхи, всё с ярлычками, писанными мелким почерком.

Покойный лежал, по описанию, у кресла – на ковре, лицом вверх; подушка с дивана валялась рядом.

Морозов обошёл комнату дважды.

Первое: следов борьбы нет. Кресло стоит ровно, лампа на столе цела, чернильница закрыта. Бумаги на столе сложены стопкой, углом к углу, – как складывает аккуратный человек, кончив работу.

Он посмотрел эту стопку. Сверху лежал лист, исписанный до половины, – черновик статьи о бронзовых пряжках приуральского типа, оборванный на середине фразы. Перо было вытерто и положено на подставку. Человек не бросил работу – он её отложил, потому что кто-то вошёл.

На краю стола стояли два стакана в подстаканниках: один пустой, второй с недопитым чаем, уже подёрнутым плёнкой. Морозов посмотрел на них и почувствовал знакомую холодноватую радость: в третий раз за год покойник в этом городе принимал гостя за чаем.

Второе: витрины целы, стёкла не разбиты, замочки заперты. Вещи на местах – за одним исключением. В третьей витрине, в среднем ряду, оставалось пустое поле с ярлычком, приколотым к сукну.

Морозов наклонился и прочёл ярлычок.

«№ 9. Пластина мѣдная съ изображеніемъ звѣря. Зап. Сибирь, 1902 г.»

Он выпрямился и почувствовал на себе взгляд Свешникова.

– Что-нибудь занятное? – спросил ротмистр.

– Пустое место, – сказал Морозов. – Одну вещь взяли. Прочие не тронули, хотя вон там, в первой витрине, лежат золотые монеты, каким цена по сту рублей штука.

– Стало быть, вор знал, за чем шёл, – сказал Свешников.

– Или знал, за чем не шёл, – сказал Морозов.

Он попросил ротмистра проверить окна – просто чтобы отойти на минуту, – и, оставшись у витрин один, сделал то, чего не делал при людях с мая.

Он присел, будто рассматривая замок, и заглянул под нависающий край крышки, в тень.

Тень была неглубокая. Но её хватило.

Сукно в третьей витрине, там, где стояла пластина, светилось. Не остаточным следом, не гаснущим отпечатком, какие он видел на пыжовской полке или в чулане у переплётчика.

Оно горело – ровно, густо, ясно, – и от него, по всему сукну, расходилось слабое зеленоватое сияние, будто вещь пролежала здесь так долго, что пропитала собою и сукно, и дерево, и, кажется, самый воздух этой комнаты.

Морозов выпрямился слишком быстро, и в глазах у него на секунду поплыло.

– Александр Петрович? – Свешников стоял у окна и смотрел на него.

– Ничего, – сказал Морозов. – Наклонился резко. Возраст.

Дальше он работал так, как работал всегда, и работал вдвойне тщательно – потому что за спиной стоял человек, обязанный записывать.

Дверь кабинета: замок исправен, следов отмычки нет. Ключ – в связке у покойного, связка в кармане халата, халат на вешалке. Стало быть, дверь не отпирали снаружи.

Окна: два, оба на второй этаж, оба заперты на шпингалеты изнутри, на подоконниках пыль ровная. Под окнами – садик, снега ещё нет, земля мягкая, следов нет.

Стало быть, вошли через дом.

Прислугу Морозов допросил тут же, порознь и не выходя из дома, – по правилу, которое вывел для себя ещё в прежней жизни: показания домашних дешевеют с каждым часом, потому что домашние успевают поговорить между собой.

Экономка, Пелагея Ивановна, служившая при Нартове девятнадцать лет, показала: барин работал по ночам, ложился под утро, вставал к полудню; вечером второго ноября она подала ему чай в кабинет в десятом часу и ушла к себе. Прислуги в доме двое: она да кухарка; кучера держали приходящего. Парадное на ночь запирается, ключи – у неё и у барина. Чёрный ход из кухни во двор – на засове.

– Второго вечером к барину кто-нибудь приходил?

– Приходили, – сказала экономка. – В восьмом часу господин один, с бумагами; они с барином часа полтора сидели. Ушёл при мне.

– Фамилия?

– Не спрашивала. Барин их принимали, стало быть, знакомый.

– А после?

– А после, – сказала Пелагея Ивановна, – я в одиннадцатом часу засов на парадном заложила и легла. И вот что вам скажу, ваше высокоблагородие: наутро засов был снят.

Морозов и Свешников переглянулись – впервые за день одинаково.

– То есть кто-то вышел ночью, – сказал ротмистр.

– Или барин сами кого-то выпускали, – сказала экономка и заплакала.

Глава 2 (37)

– Задушен, – сказал Штейн, – но не подушкою.

Свешников, стоявший у двери прозекторской и явно не любивший этого помещения, шевельнулся.

– В протоколе части сказано – подушкой.

– В протоколе части сказано также, что покойному пятьдесят два года, – сказал Штейн, не оборачиваясь, – а ему пятьдесят семь. Извольте, господа, слушать того, кто его вскрывал. Подушка на ковре лежала, это верно; но на подушке ни слюны, ни следа зубов, а при удушении подушкою они бывают всегда. Зато вот здесь, – он отвернул простыню, – на шее сзади, у основания черепа, кровоподтёк. И второй, точно такой же, на спине между лопаток.

– Коленом, – сказал Морозов.

– Коленом, – подтвердил прозектор. – Его положили лицом вниз, стали коленом на спину, взяли за затылок и прижали лицом к ковру. Ворс в ноздрях и во рту – я вычесал, вот, извольте, в бумажке. Ковру, замечу, лет двадцать, и ворс у него приметный.

– Долго?

– Минуты три-четыре. Человек немолодой, полный, сердце дурное. – Штейн накрыл тело. – И вот что, Морозов: он сопротивлялся мало. Ногти целы, на руках ни единой ссадины. Либо его свалили внезапно, со спины, либо он был не в состоянии сопротивляться.

– Хмельного?

– Рюмка коньяку, не более. – Прозектор помолчал. – А вот в чае, который вы прислали, кое-что есть. Хлоралгидрат, милостивый государь. Опять он.

Морозов почувствовал, как у него дёрнулось лицо, и понял, что Свешников это заметил.

– Что значит «опять»? – спросил ротмистр.

– То и значит, – сказал Штейн. – В марте я находил его же в теле переплётчика с Песков и его супруги. Дело вёл Александр Петрович, обвиняемый сознался и сидит.

– Стало быть, совпадение?

– Стало быть, средство доступное, – сказал прозектор. – Хлорал в этом городе продаётся в каждой аптеке по рецепту, а рецепт стоит три рубля у любого доктора с расстроенной практикой. Не стройте на нём, ротмистр, ничего.

На улице Свешников закурил и сказал:

– Александр Петрович. Дозвольте нескромный вопрос. Отчего вы, когда старик сказал про хлорал, изменились в лице?

– Оттого, – сказал Морозов, – что в марте я семь дней ловил человека, который убил хлоралом двоих и оставил ребёнка сиротой. А теперь слышу ту же склянку через восемь месяцев и понимаю, что ловить придётся заново.

Свешников выслушал, кивнул и достал книжечку – маленькую, в чёрной обложке, – и что-то в ней записал.

– Пишете? – спросил Морозов.

– Пишу, – сказал ротмистр невозмутимо. – Как условились.

Круг Морозов очерчивал три дня и все три дня видел, как ротмистр входит во вкус.

Свешников, при всей своей должности, оказался человеком работящим и не глупым. Он приносил справки, которых Морозов не получил бы и за месяц: сведения о состоянии, о векселях, о том, кто из наследников чем занят и где служит; он умел сделать так, чтобы почтамт выдал список корреспондентов покойного за год, – и выдал бы, впрочем, всякому с бумагой из департамента.

Из справок и допросов складывалась картина.

Аркадий Севастьянович Нартов был вдов, бездетен, богат и одинок. Наследников имелось трое: племянник Кирилл, сын покойной сестры, двадцати восьми лет, служащий в конторе страхового общества; двоюродная сестра в Полтаве; и, по завещанию, Императорское археологическое общество, коему покойный отписывал коллекцию.

Племянника Свешников выложил на стол в первый же день – и выложил с торжеством человека, который умеет добывать справки.

Кирилл Мезенцев, двадцати восьми лет, жалованья восемьдесят рублей, долгов – на четыре тысячи двести, из коих тысяча восемьсот по векселям со сроком в декабре. Играет. По завещанию получает дом и капитал в семьдесят с лишком тысяч. В ночь на третье ноября находился, по собственному показанию, дома и спал; подтвердить некому, живёт один.

– Вот вам и всё дело, – сказал ротмистр.

– Возможно, – сказал Морозов. – Проверьте векселя, кому именно должен и не грозили ли ему. И заодно, Лавр Никитич, подумайте вот о чём: если племянник душит дядю ради семидесяти тысяч, зачем он берёт из витрины медную пластину ценою в рубль?

– Для отвода глаз. Чтоб думали на вора.

– Тогда бы он взял и золотые монеты, – сказал Морозов. – Вор, инсценирующий кражу, берёт дорогое. Вор, берущий одну медяшку, – это не отвод глаз, это указание пальцем.

Домашних – двое: экономка Пелагея Ивановна и кухарка.

При покойном состоял, кроме того, секретарь – вернее, помощник по учёной части: студент четвёртого курса историко-филологического факультета Никодим Ефремович Плужин, двадцати трёх лет, приходивший трижды в неделю разбирать бумаги и переписывать статьи. Именно он, как выяснилось, был тем самым «господином с бумагами», который сидел у Нартова в восьмом часу второго ноября и ушёл при экономке.

Отдельно легла на стол почтовая справка – список лиц, с которыми покойный переписывался за год. Свешников добыл её на второй день, и Морозов просидел над ней вечер.

Корреспондентов было сорок два. Тридцать восемь – учёные общества, редакции, книгопродавцы, родня. Двое – те самые лица, которых Гельмерсен «не хотел называть до времени»: как выяснилось, товарищ министра и один сенатор, оба состоявшие с Нартовым в переписке по делам археологического общества и оба, судя по содержанию писем, интересовавшиеся исключительно сметами на раскопки в Херсонесе.

Оставались двое.

Первый – некая контора в Лондоне, приславшая покойному за год три письма на английском языке, вежливых и уклончивых: фирма, торгующая предметами искусства, свидетельствует своё почтение и осведомляется, не пожелает ли господин Нартов уступить отдельные предметы из своего собрания. Морозов, прочитав перевод, отметил и подчеркнул фамилию отправителя: «Ratke & Son». Старый знакомый.

Второй корреспондент значился безымянно: три письма, отправленные из Петербурга, без обратного адреса, доставленные не почтой, а с посыльным, – экономка их помнила и потому они попали в список.

– Эти где? – спросил Морозов.

– Нет их, – сказал Свешников. – Ни в столе, ни в картонах. Я сам смотрел дважды.

– Стало быть, взяли и их.

– С него и начнём, – сказал Свешников про студента.

– С него и начнём, – согласился Морозов. – Только не так, как вы думаете.

Плужина он допрашивал не в отделении, а в самом кабинете Нартова, среди витрин и книг, – приём старый, проверенный: человек, приведённый на место, где он работал, отвечает вдвое подробнее.

Студент оказался длинным, сутулым, в очках, с руками в чернилах, и на вопросы отвечал с той обстоятельностью, какая бывает у людей, привыкших писать под диктовку.

Пришёл в семь. Приносил переписанную статью и корректуру. Ушёл в половине девятого. Аркадий Севастьянович был в обыкновенном расположении духа, разве что рассеян: два раза переспросил одно и то же.

– Он вас ждал в тот вечер?

– Мы условились накануне.

– А кроме вас, он кого-нибудь ждал?

Плужин подумал.

– Кажется, да, – сказал он. – Я собирался уходить, а он посмотрел на часы и сказал: ступайте, Никодим Ефремович, мне ещё сидеть. И, знаете, он при этом убрал со стола бумаги. Он всегда работал в беспорядке, а тут сложил стопкой и убрал. Я тогда подумал: ага, значит, кто-то придёт.

Морозов посмотрел на стол, где до сих пор лежала стопка бумаг, сложенная углом к углу.

– Что за корректуру вы принесли?

– Статью о пряжках. Он её печатал в «Записках».

– И статья лежит на столе не дописанная, – сказал Морозов. – Он к ней вернулся после вашего ухода и оборвал на середине фразы. Стало быть, гость пришёл позже. Никодим Ефремович, в котором часу вы вышли на улицу и не видали ли кого у дома?

Студент замялся.

– Видал, – сказал он. – На той стороне, у ограды, стоял человек. В пальто. Я на него посмотрел, потому что он стоял без дела: не курил, не ждал извозчика – просто стоял и смотрел на наши окна. Я его лица не разглядел, темно уж было.

– О чём говорили с покойным?

– О статье, – сказал Плужин. – И о будущем годе: он собирался летом ехать.

– Куда?

– В Сибирь, – сказал студент. – На Иртыш. Он второй год об этом говорил.

Морозов не переменился в лице, но записал это первым.

– Зачем?

– Он хотел найти место, – сказал Плужин. – Место, где отец его копал в девятьсот втором году.

– Расскажите.

И Плужин рассказал – охотно, потому что рассказывать было интересно и потому что об этом с ним никто никогда не говорил.

Отец покойного, Севастьян Аркадьевич Нартов, был горный инженер, служивший в Западной Сибири по золотопромышленным делам. Человек он был учёного склада, состоял в переписке с Академией и в свободное время занимался древностями: собирал по округе то, что находили мужики. В девятьсот втором году, летом, он предпринял на свой счёт небольшую поездку – «раскопки» назвать это было бы слишком громко – к кургану, о котором ему сообщили местные.

– Отчего же он не заявил в Археологическую комиссию? – спросил Свешников. – На раскопки, сколько я знаю, требуется открытый лист.

– Требуется, – сказал студент. – Аркадий Севастьянович и сам об этом сокрушался: отец, говорит, поступил не по правилам, оттого и печатать теперь неловко. Но там ведь как было: курган уже раскопали до него. Бугровщики. Он приехал на разрытое.

Морозов насторожился.

– То есть он не первый там копал?

– В том-то и дело-с, – сказал Плужин. – По его записям – а я их читал, я же их и переписывал, – он приехал и застал яму. И собрал то, что валялось, и то, что мужики ему принесли, потому что вещи из этого кургана к тому времени уже разошлись по округе. Он их выкупал. У него в тетради, я помню, счёт: столько-то заплачено такому-то за пряжку, столько-то за бляху.

Морозов очень медленно перевёл дыхание.

Вот, стало быть, как это было устроено с самого начала. Курган вскрыли не учёные. Его вскрыли бугровщики летом девятьсот второго, и вещи разошлись по деревням; горный инженер Нартов приехал следом и стал их скупать – не для наживы, а от учёной жадности; собранное отправил в Петербург, а на другой год умер, и коллекция ушла в уездный музей, откуда в девятьсот двенадцатом её украли, а нашедший кражу сыщик написал рапорт о предмете, которого в музее никогда не было.

Круг замкнулся, и замкнулся впервые за год.

Что он там нашёл, никому в точности не известно. Известно, что осенью девятьсот второго он вернулся в Петербург больным, зиму пролежал и в феврале девятьсот третьего умер.

– От чего?

– От горячки, – сказал студент. – Так, по крайней мере, у них в семье говорили.

Коллекция покойного инженера – та, которую он собирал двадцать лет, – по завещанию отошла уездному музею в той губернии, где он служил. Отправкой распоряжался сын, Аркадий Севастьянович.

– И часть коллекции он, надо думать, оставил себе, – сказал Морозов.

– Одну вещь, – сказал Плужин. – Он мне сам говорил: одну вещь я не отдал. Медная пластина со зверем. Он её звал «отцовской» и держал в третьей витрине.

– Отчего же не отдал?

Студент помялся.

– Он говорил, – сказал он наконец, – что отец перед смертью просил её не отдавать никому. И что отец говорил про неё странное.

– Какое?

– Что она светится, – сказал Плужин и посмотрел на Морозова поверх очков виновато, как смотрят люди, вынужденные пересказывать чужую нелепость. – Аркадий Севастьянович про это говорил с усмешкой. Он был человек трезвый, в такие вещи не верил. Но повторял.

За спиной у Морозова Свешников чиркнул карандашом.

Дальше пошло самое существенное.

Кроме коллекции, от старика Нартова остались бумаги: полевые записки, письма, дневник поездки девятьсот второго года. Аркадий Севастьянович их берёг, разбирал последний год и собирался печатать: он потому и хотел ехать на Иртыш – сверить описание местности, чтобы найти курган по отцовским записям.

– Где эти бумаги?

– В кабинете, – сказал Плужин. – Вот здесь, в нижнем шкафу, в двух картонах.

Картонов в нижнем шкафу было два. Морозов вынул оба и раскрыл на столе.

В первом лежали письма, счета, оттиски статей. Во втором – полевые записи, тетради, планы, зарисовки; всё за девятьсот шестой, седьмой, восьмой, девятый годы.

Тетради за девятьсот второй не было.

– Она была здесь? – спросил Морозов.

Плужин смотрел на разложенные картоны, и лицо у него сделалось растерянное.

– Я её держал в руках в прошлый вторник, – сказал он. – Толстая, в клеёнчатом переплёте, с завязками. Аркадий Севастьянович велел мне выписать из неё описание пути от станции. Я выписал и положил обратно. Вот сюда.

– Выписка у вас?

– У меня дома, – сказал студент. – Полстраницы. Он просил на чистовик переписать к пятнице.

Морозов и Свешников посмотрели друг на друга, и на этот раз в глазах у ротмистра было уже не служебное внимание, а охотничье.

– Стало быть, – сказал Свешников, – взяли не только пластину.

– Взяли, – сказал Морозов, – дневник экспедиции девятьсот второго года. И вот это, Лавр Никитич, меняет всё дело. За медную пластину в этом городе убивают, я знаю по опыту. Но пластина лежала под замком, в витрине, и её взяли. А дневник лежал в шкафу и стоил дороже.

– Отчего же дороже?

– Оттого, – сказал Морозов, – что в нём написано, где именно копали.

Свешников сел на подоконник, забыв о должности, и стал думать вслух – и Морозов с интересом обнаружил, что думает ротмистр недурно.

– Стало быть, так, – сказал он. – Медную пластину эту берут одиннадцать лет по всему городу, это я в наших листах читал. Берут поштучно, у кого найдут. И вдруг является человек, который берёт не вещь, а карту. Что это значит?

– Что вещи кончились, – сказал Морозов. – Или что кому-то надоело собирать по одной.

– Ежели известно, где курган, – медленно сказал Свешников, – можно ехать и копать. И взять сразу всё, что там ещё осталось.

– Верно.

– А кто может знать, что там ещё что-то осталось?

Морозов посмотрел на него с уважением: вопрос был правильный и заданный вовремя.

– Тот, – сказал он, – кто знает, что старик Нартов в девятьсот втором вывез оттуда не всё. И вот это, Лавр Никитич, знают в столице человек пять, и все пятеро нам с вами неизвестны.

Уже уходя, он в последний раз оглянулся на витрины.

Кабинет стоял в ноябрьских сумерках, серый, и сукно в третьей витрине, там, где одиннадцать лет пролежала «отцовская» медная пластина, светилось ровным густым зелёным светом, видным ему одному.

Морозов подумал, что за год в этом городе он не встречал ничего похожего: не след, не отпечаток, а насыщенность, будто вещь всё это время что-то отдавала в комнату, а комната впитывала.

И подумал ещё одно, чего до сих пор не думал, и от этой мысли ему стало нехорошо.

Отец покойного вернулся с раскопок больным и через полгода умер. Сам покойный одиннадцать лет держал эту вещь в двадцати шагах от своего письменного стола, работал при ней ночами – и на пятьдесят восьмом году был задушен коленом в спину.

А Морозов Александр Петрович уже пятый месяц хранит дома, в ящике письменного стола, медную застёжку с оленьей мордой – и достаёт её по ночам, чтобы посмотреть, как она светится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю