444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Фрост » Четыре выдумки (СИ) » Текст книги (страница 1)
Четыре выдумки (СИ)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2026, 16:30

Текст книги "Четыре выдумки (СИ)"


Автор книги: Александр Фрост



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Четыре выдумки. Мороз идёт по следу книга 7

Глава 1 (31)

Ревизию собственных дел Морозов начал в первую же неделю сентября – и делал её тайно, по ночам, что само по себе было смешно, потому что дела эти он вёл сам и все бумаги в них написаны были его рукой.

Он выписывал из каждого производства одну-единственную вещь: откуда взялось имя.

Дело закладчика Пыжова. Приказчик Лоскутов. Кто назвал первым? Никто: Морозов сам сообразил про механику двери, а до того Дроботов ходил по аптекам и в четвёртой, у Гольдберга, наткнулся на молоденького провизора, который «до бумаги не додумался» и показал запись о дигиталисе. Всё сходилось – кроме того, что аптек на Лиговке и вокруг было двадцать две, а Дроботов начал с той, где нашлось.

Дело купца Ковригина. Сын Аркадий. Первым его назвала экономка Секлетея – а вывела на него лавка на Караванной, где приказчик опознал молодого барина «без всякого колебания». Караванную нашёл Дроботов, обойдя четыре лавки из семи.

Дело вдовы Верейской. Гарин. Тут Морозов сам, через архив и через свой свет. Единственное чистое дело из пяти.

Дело об угаре на Слоновой. Трубочист Гущин. Имя дал артельный старшина Никанор, к которому привёл Дроботов; а найти Гущина помогла записка Стеши: «про твоего трубочиста спрашивают, двое, ходят по номерам с Выборгской стороны».

Дело гравёра Кульмана. Зять Пельт. Сам – через папиросу, через поверенного Скарятина.

Итого: два дела из пяти он сделал целиком сам. В трёх ему помогли, и помогали двое: Дроботов и Стеша.

Отдельной строкой он выписал ложные следы – те шесть случаев, когда он шёл не туда и его разворачивало.

Севастьянов, отставной путеец: чист по алиби, найден через Стешу. Магистр Кастальский: чист, найден через Стешу же. Скупщик Ярыгин и грек в «Волне»: пустое, наводка Штоля. Приказчик Стеблов: чист, наводка Штоля. Босяк Копчёный по делу Верейской: чист, взят частью самостоятельно.

Разворачивало его, стало быть, тоже не одно и то же лицо. И всякий раз – не подсовыванием ложного, а честной проверкой, после которой версия отпадала. Так работает всякий добросовестный сыск.

Морозов сидел над этим столбцом три ночи и на четвёртую сказал себе вслух то, что следовало сказать сразу.

Ничего этот столбец не доказывает.

Надзиратель Дроботов тридцать лет служит в сыске, знает город наизусть и потому находит нужную аптеку с четвёртого раза, а не с двадцать второго, – это называется не заговором, а опытом. Стеша держит меблированные комнаты у Сенной и торгует сведениями, о чём предупредила его в первый же день. Оба помогали ему ровно так, как помогают начальнику надзиратель и осведомительница. Всякий сыщик империи, разложив свои дела таким образом, увидит то же самое: имена ему приносят люди, которые их знают.

И всё-таки он выписал столбец начисто и спрятал в тетрадь, потому что вопрос Свищова застрял в нём, как заноза, и вынуть его рассуждениями не выходило.

Проверить это можно было ровно одним способом, и способ этот Морозов знал с молодости. Не проверять прошлое – прошлое не проверяется. Поставить опыт на будущем.

Кстати сказать, к сентябрю у него вернулся и инструмент.

Темнота пришла в город в двадцатых числах августа – сперва часа на два в глухую полночь, потом на три, на четыре; и в первую же настоящую тёмную ночь Морозов достал из ящика застёжку с оленьей мордой, погасил лампу и просидел над ней полчаса, как сидят над письмом из дому. Она светилась ровно и сильно. За два месяца белых ночей он успел усомниться, не почудилось ли ему всё это, – и вот, пожалуйста, не почудилось.

Служба шла ровно. За август стол Морозова закрыл кражу со взломом на Апраксином и подлог по векселям, оба дела скучные и оба доведённые до обвинительного акта; Вельяминов был доволен, ящик его молчал. Бекетов вёл бумаги безукоризненно, разговаривал вежливо и с июля не написал ни строчки в свою клеёнчатую тетрадь – по крайней мере, о начальнике стола: Морозов давал ему для этого всё меньше поводов, потому что смотрел теперь только у себя дома, при потушенной лампе, и никогда – при людях.

Дроботов ходил довольный, потому что в августе получил прибавку и новые сапоги.

Всё было хорошо, и в этом-то и заключалась неприятность: человек, у которого всё хорошо, обыкновенно не замечает, кто именно устроил ему это хорошо.

Для опыта требовалось дело.

Дело пришло девятнадцатого сентября, в четверг, и было оно из тех, что в отделении называют «газетными»: то есть таких, о которых назавтра пишут все три столичные газеты, а к вечеру справляется градоначальство.

Убили фотографа. И убили не где-нибудь, а на Невском.

Ателье «Свѣтопись Э. Риделя» помещалось в третьем этаже дома на углу Невского и Владимирского: три комнаты, из которых главная – павильон со стеклянной крышей, вторая – приёмная с бархатными креслами и альбомами, третья – лаборатория, тёмная комната.

Эдуард Ридель, сорока девяти лет, был найден в этой самой тёмной комнате в четверг утром, помощником, пришедшим отпирать.

Дежурный чиновник, передавая ему бумагу, прибавил от себя: «Дело, Александр Петрович, шумное, вся Владимирская сбежалась».

Морозов приехал к десяти, и первым, что он отметил, поднимаясь по лестнице, было количество народу: околоточный, пристав, помощник пристава, два городовых, дворник, швейцар, перепуганная публика на площадке этажом ниже и – уже! – молодой человек с блокнотом, вежливо оттеснённый городовым к перилам.

Второе, что он отметил, было устройство помещения.

Устройство это Морозов разобрал прежде всего прочего, потому что от него зависело, откуда убийца пришёл и куда делся. Квартира-ателье имела одну входную дверь с площадки. Чёрного хода из самой квартиры не было – но был он в доме: со двора, через кухню соседнего портного, лестница шла до чердака, и с чердака имелся выход на площадку третьего этажа. Дверь чердачную запирали на висячий замок; замок висел на месте и был не тронут.

Тёмная комната имела одну дверь, выходившую в павильон, и одно окно, забитое наглухо и завешенное чёрным сукном в два слоя – как и полагается лаборатории. Внутри пахло уксусом, гипосульфитом и ещё чем-то сладковатым, поверх всего.

Ридель лежал на полу между столом с ванночками и шкафом. Крупный человек в жилете, рукава засучены. Лицо тёмное, глаза открыты, на шее – след: узкая полоса, идущая наискось вверх, к затылку.

Морозов присел и посмотрел ближе, не касаясь. Полоса шла именно так, как ходит она у удавленного сзади: с перекрестом на затылке и с подъёмом. Ногти покойного были обломаны на трёх пальцах правой руки, и под ними виднелись тёмные волокна – не кожа, не кровь: нитки. Он рвал не руки убийцы. Он рвал сам шнур у себя на шее.

Значит, сзади. Значит, врасплох. Значит, покойный в последнюю свою минуту не видел, кто это, и не боролся с человеком – боролся с петлёй.

– Удавка, – сказал пристав, стоявший над телом. – Шнур. Вот он, извольте.

Шнур лежал тут же, рядом: чёрный, шёлковый, витой, аршина полтора, с кистями на концах.

Морозов присел, не касаясь.

– Это не шнур, – сказал он. – Это подвязка от портьеры. Вон оттуда, с двери в павильон, – видите, вторая на месте, а первой нет.

Пристав крякнул.

– Стало быть, взял, что под руку попало.

– Стало быть, – согласился Морозов. – Продолжайте, Пётр Артемьевич.

Дальше пристав изложил обстоятельства, а Морозов, слушая, обошёл комнату по кругу.

Обстоятельства были такие. Ридель вчера работал допоздна – обыкновенное дело: печатал по вечерам, когда ателье закрыто. Помощник, ретушёр Осип Гроховский, ушёл в семь. Швейцар внизу запер парадное в одиннадцать и показал, что до одиннадцати к фотографу поднимались двое: дама около восьми, пробыла с четверть часа, и господин около девяти, пробыл дольше, четверть одиннадцатого спустился. Ни даму, ни господина швейцар не разглядел: «дама под вуалью, а господин в пальто, воротник поднят, шляпа».

– Ночью в доме что-нибудь слышали?

– Никак нет. Дом каменный, третий этаж, а под фотографом – портной, тот в двенадцатом часу спит.

Швейцара Морозов расспросил отдельно и подробно, потому что швейцар в этом деле был единственным человеком, видевшим обоих посетителей.

Дама пришла в восьмом часу – точнее старик сказать не мог, но помнил, что было ещё не темно. Молодая ли? Не старая. Собой? Под вуалью, но по походке молодая и «из хороших». Одета в тёмное. Вошла, спросила фотографа Риделя, поднялась. Спускалась быстро, прошла мимо, не глядя, и на улице сразу взяла извозчика – «свистнула, значит, торопилась».

Господин пришёл около девяти. Роста среднего. Пальто тёмное, воротник поднят, шляпа. Спросил не Риделя, а «господина фотографа», из чего швейцар заключил, что человек здесь впервые. Спускался в четверть одиннадцатого, шёл не спеша, у дверей остановился, закурил и вышел.

– Папиросу докурил?

– Не видал, – сказал швейцар. – На улице уж.

Морозов записал. Извозчика, увёзшего даму, следовало искать: это была работа для Дроботова, и работа посильная – Невский, восьмой час вечера, свистнула с угла.

Наутро ретушёр Гроховский отпер ателье своим ключом в девятом часу, нашёл хозяина и с криком побежал вниз.

Морозов дошёл до конца круга и остановился у стола.

Прежде того, впрочем, он прошёл и павильон, и приёмную, потому что человека убивают в одной комнате, а приходит он через все.

Павильон был большой, с покатой стеклянной крышей, с аппаратом на треноге, с рисованными задниками – балюстрада, парк, морской вид – и с той специальной мебелью, какая бывает только у фотографов: колонка, о которую опираются, кресло с высокой спинкой, скамеечка для детей. Здесь было прибрано. Аппарат стоял с надетым чехлом.

В приёмной – бархат, зеркало, столик с альбомами. И вот тут Морозов задержался.

Кресел было два, и оба стояли не так, как их ставят: развёрнуты друг к другу, а одно отодвинуто от столика вершков на восемь и слегка косо, как отодвигают, вставая резко. На столике – два стакана. Точнее, стакан и подстаканник без стакана: второй стоял на полу у ножки, целый, пустой, поставленный, а не уроненный.

Морозов записал: сидели двое, пили чай; один вставал резко; посуду за собой никто не убрал.

Он вспомнил при этом декабрьскую комнату на Свечном, где чужой гость унёс свой стакан, и подумал, что за девять месяцев в этом городе научился читать чайную посуду не хуже, чем следы на снегу.

На столе стояли ванночки – три, с проявителем, с водой, с закрепителем; жидкость в них была старая, выдохшаяся. Рядом лежали пинцеты, стеклянная мензурка и стопка отпечатков – свежих, ещё волнистых от сушки: портрет дамы в шляпе, дважды; портрет офицера; детская группа.

А слева от стола, у стены, стоял шкаф с негативами – высокий, с ячейками, и в ячейках, рядами, стояли стеклянные пластины в конвертах, помеченные номерами.

В третьем ряду сверху зияла пустота: одной коробки не было. Морозов измерил взглядом: коробка на полсотни пластин, вершков десять в длину.

– Что здесь стояло? – спросил он, обернувшись к двери, где мялся ретушёр.

Осип Гроховский, худой молодой человек лет двадцати шести, с длинными пальцами и красными веками, посмотрел на шкаф и заметно побледнел.

– Не могу знать, – сказал он.

– Осип... по батюшке?

– Мартынович.

– Осип Мартынович, вы здесь третий год работаете, а негативы у вас в номерном порядке. Что стояло в третьем ряду?

Ретушёр молчал.

– Хорошо, – сказал Морозов. – Тогда скажите иначе. Есть у Эдуарда Карловича негативы, которые он держал отдельно от прочих?

Гроховский облизнул губы.

– Есть, – сказал он тихо. – Только я их не касался, вот вам крест. Хозяин их сам держал и сам печатал. И ключа от той коробки мне не давали.

– Что на них?

– Публика, – сказал ретушёр.

– Какая?

– Разная, – сказал Гроховский и посмотрел в пол. – Господа. Дамы. Только не такие, как в альбомах.

Морозов помолчал, глядя на пустое место в третьем ряду.

Дело складывалось быстро, чисто и очень удобно: фотограф, державший отдельную коробку с негативами, которые не показывают в альбомах; поздние посетители под вуалью и с поднятым воротником; пропавшая коробка; удавка из собственной портьеры, взятая под руку, – то есть убийство без обдумывания, в разговоре.

Складывалось так удобно, что Морозов, стоя над телом, поймал себя на неприятной мысли: он второй час на месте, а версия у него уже готова целиком, и он не сделал для неё ровным счётом ничего.

– Пётр Артемьевич, – сказал он приставу. – Ателье опечатать, никого не пускать, включая господина ретушёра. Швейцара и дворника – ко мне на Офицерскую к трём часам. И вот ещё что.

– Слушаю.

– Кто вам сообщил об убийстве?

Пристав удивился.

– Как кто? Помощник ихний, Гроховский, прибежал в часть.

– В котором часу?

– В девять с четвертью.

– А в отделение когда доложили?

– В половине десятого, – сказал пристав. – Как положено-с.

– А кто именно доложил, что дело следует передать в сыскное, и притом в мой стол?

Пристав поскрёб бороду.

– Так это уж от вас распорядились, – сказал он. – Мне из отделения телефонировали: дело газетное, поручается столу Морозова, ждите Морозова. Я и ждал.

– Кто телефонировал?

– Не могу знать, ваше высокоблагородие. Голос чиновничий.

Морозов кивнул, поблагодарил и вышел на лестницу, где пахло пылью и осенью.

Опыт, о котором он думал три ночи, начинался сам собою, без его участия, – и это было ровно то, чего он хотел, и ровно то, чего он боялся.

Устройство опыта он придумал ещё в августе и теперь только приладил его к делу.

Всякая проверка такого рода строится на одном: сведение, известное одному человеку, должно всплыть там, где ему всплыть неоткуда. Значит, надо иметь несколько сведений – разных, ложных, но правдоподобных – и раздать их поимённо, каждому своё. А после смотреть, какое из них вернётся.

Морозов постоял на площадке, глядя в лестничное окно, и распределил.

Дроботову он скажет одно. Бекетову – другое. Стеше – третье. Приставу с околоточным – четвёртое. И у каждого сведения должна быть одна общая черта: оно должно быть таким, чтобы, будучи передано дальше, заставило кого-то шевельнуться.

Он поймал себя на том, что ему противно.

Тридцать лет он ловил преступников и ни разу не ставил ловушек на своих. Так делали другие – те, кого он в прежней жизни презирал: люди из внутренних отделений, специалисты по проверке сотрудников, у которых ко всякому подчинённому прилагалось досье. Он всегда полагал, что человека надо либо гнать, либо доверять ему.

И вот, пожалуйста: спускается по лестнице дома на Невском, прикидывая, какую ложь дать Дроботову, чтобы тот её пересказал.

– Ну и хорош, – сказал он себе вслух на площадке второго этажа, и швейцар, стоявший внизу, посмотрел на него с уважением, приняв, должно быть, на счёт покойного.

Глава 2 (32)

– Удавлен, – сказал Штейн. – Шёлковым витым шнуром, каковой вы мне любезно прислали, и именно им: волокна в борозде соответствуют. Сзади, стоя. Смерть от асфиксии, время – между девятью вечера и часом ночи, ближе к началу этого промежутка.

– Рост?

– Убитый ваш – два аршина восемь вершков, мужчина крупный, – Штейн показал руками. – Борозда идёт снизу вверх и перекрещивается на затылке низко. Это значит, что тянули с уровня его плеч или ниже. Человек ростом с него тянул бы ровно; человек выше – сверху вниз. Ваш душитель ниже покойного вершка на четыре-пять.

– Или это была женщина.

– Или женщина, – согласился прозектор. – Только вот что: сил тут требовалось меньше, чем принято думать. Он сидел, Морозов. У него на брюках сзади, на седалище, свежая пыль с табурета, а табурет стоял у стола. Он сидел, работал и, надо полагать, разговаривал; сзади подошли, накинули и упёрлись коленом в спинку. Такое, милостивый государь, делает и барышня, если очень захочет.

– В карманах?

– Часы, портмоне с восемнадцатью рублями, ключи, гребень, – перечислил Штейн. – Ничего не взято.

– Руки?

– А вот руки любопытны. – Прозектор поднял простыню. – Ногти обломаны на правой, под ними волокна того же шнура: рвал петлю. А на левой ладони, вот здесь, – свежий порез, тонкий, глубиною в полстроки, и притом не от ножа. Это стекло, милостивый государь. Такой порез бывает, когда берут разбитую пластину или держат осколок.

Морозов насторожился.

– В лаборатории битого стекла не было. Я смотрел пол.

– Значит, стекло унесли, – сказал Штейн и накрыл руку. – Либо порез не сегодняшний, а вчерашний, – но, судя по краям, всё-таки сегодняшний, часа за два-три до смерти. И ещё одно, чего вы не спросили, но что вам понадобится: у покойного правое веко и правая скула в старой татуировке пороховой – стреляли когда-то в упор мимо, и не в этом году, а лет двадцать назад. Ваш фотограф в молодости, судя по всему, жил интереснее, чем в зрелости.

Ридель, впрочем, и в зрелости жил интересно – это выяснилось за два дня.

Ателье «Светопись» держалось на трёх ногах.

Разбирался в этом Морозов два дня и разбирался с интересом: фотографическое дело в тринадцатом году было ремеслом молодым, прибыльным и стоящим на самой границе между искусством, торговлей и тем, что в его прежней жизни называлось бы сбором персональных сведений. Человек с аппаратом за десять лет сделался в столице фигурой: без него не обходились ни свадьба, ни похороны, ни открытие магазина, ни семейный юбилей. И всякий раз, снимая, он оставлял у себя стеклянную пластину, на которой люди были такими, какими сами захотели показаться.

Первая нога – обыкновенная: портреты, детские группы, свадьбы, визитные карточки. Вторая – заказы от газет и от торговых домов: снимки товаров, видов, зданий. И третья, о которой в приёмной не говорили, но которая, по прикидкам Морозова, кормила лучше первых двух.

Ридель снимал то, чего другие не снимали.

Началось это, как объяснил наконец разговорившийся ретушёр Гроховский, лет пять назад и вполне невинно: господа заказывали портреты в частном роде – с дамой, не являющейся супругой; дама заказывала карточку для подарка, и карточка была не та, какую показывают тётушке. Ридель работал аккуратно, печатал сам и молчал, за что брал втрое.

– А негативы? – спросил Морозов.

– В том-то и дело-с, – сказал Гроховский, глядя в пол. – Клиенты просили негативы уничтожать. Хозяин обещал.

– И не уничтожал.

– Не уничтожал, – сказал ретушёр. – Складывал в ту коробку.

Дальше Морозов задал вопрос, ради которого и вёл разговор:

– Осип Мартынович. Вы третий год при нём. Кто-нибудь из этих клиентов платил хозяину... не за съёмку?

Гроховский долго молчал.

– Я не видал денег, – сказал он наконец. – Я видел другое. Раза три-четыре в год к хозяину приходили без записи. Не сниматься. Он их принимал в приёмной, меня отсылал. И после таких визитов хозяин бывал в духе и покупал вина.

– Имена?

– Не знаю. – Ретушёр поднял красные веки, и Морозов увидел, что он не врёт и что ему страшно. – Господин чиновник, я вам вот что скажу. Я эту коробку не открывал ни разу, а знаете почему? Не потому, что честный. Потому, что я подумал: раз хозяин её не жжёт, стало быть, она ему дороже денег. А что дороже денег, того лучше не касаться, если жить хочешь.

Круг вышел широкий и неудобный.

Вдову Морозов допрашивал на другой день, у неё на квартире в Троицком переулке, – и допрос этот дал больше, чем он ждал.

Ида Карловна Ридель оказалась женщиной сухой, деловитой и на редкость откровенной – той породы, что горюет молча, а разговаривает по существу.

– Спрашивайте, – сказала она. – Я вам отвечу правду, потому что мне теперь всё равно, а неправда всё равно вылезет.

Правда была такая. Прожили двадцать два года. Первые десять – трудно и хорошо, вторые – богато и врозь. Что муж снимает «в частном роде», она знала. Что держит негативы, знала тоже: он сам сказал ей однажды, в подпитии, и сказал с гордостью – вот, мол, Идочка, наше приданое на старость.

– Он этим пользовался?

– Он этим жил, – сказала вдова. – Не так, как вы думаете: он не писал писем и не требовал. Он делал иначе, умнее. Он приглашал человека – просто повидаться – и показывал ему альбом. И говорил: вот, Иван Иваныч... – она осеклась, увидев, как у Морозова дрогнуло лицо, и повторила, – виновата, я к примеру: вот, дескать, любезный друг, у меня тут ваша карточка, а я, знаете, в затруднении, дом переезжает, надо бы кой-чего заплатить. И человек платил, и оба делали вид, что это заём.

– Много было таких?

– Знаю о четверых, – сказала Ида Карловна. – Двое – купцы, третий – по министерству, четвёртая – дама.

– Имена?

– Не назову, – сказала она ровно. – Не из благородства. Мне вдовой жить, у меня ателье остаётся и долги. Ежели я вам назову, а вы их потянете, они меня со свету сживут, и никакая полиция не поможет. Спросите иначе – я вам отвечу.

Морозов посмотрел на неё с уважением: женщина за сутки после смерти мужа сообразила своё положение до конца.

– Хорошо. Спрошу иначе. В последние месяцы кто-нибудь из этих четверых ходил к нему чаще обычного?

– Дама, – сказала вдова, помолчав. – Дама ходила три раза за лето. И после её третьего визита муж впервые за двадцать два года сказал мне: «Ида, если со мной что случится, коробку сожги, не глядя».

Обыск в квартире и в ателье, произведённый в тот же день, дал две вещи: пятьсот сорок рублей в жестянке из-под чая и записную книжку с расходами, где среди чисел и трат десятка два раз, без всякой системы, стояли одни и те же четыре латинские буквы – «M. N. T. S.» – и против них суммы: триста, пятьсот, двести.

Инициалы. Четверо. Всё, как сказала вдова.

Он состоял, во-первых, из тех, кто был в коробке, – то есть из неизвестного числа неизвестных лиц, каждое из которых имело причину убить фотографа и забрать негативы. Во-вторых, из домашних: вдова, Ида Карловна, сорока лет, при известии о смерти мужа упала в обморок, а через час, придя в себя, первым делом спросила, цела ли касса. В-третьих, из служащих: ретушёр Гроховский, приходящая женщина для уборки и мальчик-посыльный.

Наконец, в-четвёртых, оставались посетители того вечера: дама под вуалью и господин с поднятым воротником.

Морозов расписал всё это в четверг вечером на трёх листах, а в пятницу утром получил готового убийцу.

Принёс его Дроботов – в девять часов, довольный, с тем особенным блеском в глазу, какой бывает у старого сыщика, когда ночная работа окупилась.

– Ретушёр, – сказал он, садясь. – Гроховский Осип. Извольте слушать, Александр Петрович.

И изложил.

Первое: Гроховский по документам не Гроховский, а Грох, из Царства Польского, и в девятьсот девятом привлекался в Варшаве по делу о краже со взломом – прекращено за недостатком улик, но привлекался.

Второе: у Гроховского долг. Двести сорок рублей, вексель, срок в октябре; занимал у ростовщика на Разъезжей, и ростовщик подтверждает.

Третье, и главное: в четверг, в день убийства, Гроховский, по его собственным показаниям, ушёл в семь. А один человек видел его на углу Невского и Владимирского в одиннадцатом часу вечера. Человек этот – газетчик, торгующий вечерними выпусками у того самого угла, – знает ретушёра в лицо и божится: стоял на углу, глядел на окна третьего этажа, потом ушёл в сторону Владимирского.

– Свидетеля нашли как? – спросил Морозов.

– Обыкновенно, – сказал Дроботов. – Я вчера с вечера обошёл угол: кто там торгует, кто стоит, кто извозчиков ждёт. Газетчик четвёртым был.

– Из скольких?

– Что «из скольких»?

– Сколько народу вы обошли, прежде чем дошли до него?

Дроботов посмотрел на него озадаченно.

– Пятерых, – сказал он. – Двое ничего не видали, третий пьяный, четвёртый – вот этот. А что?

– Ничего, – сказал Морозов. – Хорошая работа, Кузьма Игнатьевич.

Он сказал это искренне: работа действительно была хорошая. Именно это и было скверно.

За сутки с небольшим у него на столе лежал подозреваемый со всеми принадлежностями: судимость, долг, ложное показание об уходе, свидетель. Ровно так же – за сутки, чисто, с уликами в правильном порядке – у него ложились под руку приказчик Лоскутов, сын Ковригина, трубочист Гущин.

– Кузьма Игнатьевич, – сказал Морозов. – Берите его в разработку и работайте всерьёз: обыск, изъятие, допрос жильцов, всё как положено. Мне нужно знать про Гроховского всё.

– Сделаем. – Дроботов помялся. – А только, ваше высокоблагородие, вы чего-то не рады. Я вам душегуба к пятнице принёс, а вы будто лимон съели.

– Я рад, – сказал Морозов. – Я просто думаю о том, отчего он так быстро нашёлся.

– Так ведь бывает, – резонно сказал надзиратель. – Иной раз месяц ищешь, а иной раз он сам на углу стоит и на окна глядит. Это не порядок, а везение. Везение, Александр Петрович, тоже надо уметь брать.

– Кузьма Игнатьевич, – сказал Морозов. – А скажите-ка: за девять месяцев, что мы с вами вместе служим, – часто нам везло?

Дроботов подумал, шевеля усами, и ответил честно, как отвечал всегда:

– Порядочно, – сказал он. – Я даже жене говорил: с новым начальником, говорю, будто кто-то нам ворожит.

Он сказал это добродушно, и Морозов улыбнулся в ответ, а внутри у него всё встало на дыбы.

– И ещё. – Морозов помедлил ровно столько, сколько нужно, чтобы фраза прозвучала небрежно. – Есть одно обстоятельство, о котором пока никому. Я вчера в ателье, в павильоне, за задником нашёл пластину – одну, из той самой коробки. Она, видимо, выпала, когда коробку тащили. Пластина у меня, я её отдал печатать на дом одному человеку. К понедельнику будет отпечаток, и тогда, полагаю, мы узнаем, кто у Риделя снимался в частном роде.

Дроботов оживился.

– Вот это удача!

– Удача, – согласился Морозов. – Только держите при себе. Если пойдёт слух, что у нас есть снимок, – тот, кто убивал, спрячется так, что не найдём.

– Могила, – сказал Дроботов.

Никакой пластины за задником не было.

В тот же день Морозов проделал то же самое ещё трижды, и всякий раз – с другим содержанием.

Бекетову он сказал – между делом, подписывая бумаги, – что в отпечатках, найденных на столе покойного, среди свежих портретов имеется карточка дамы, снятая дважды, и что даму эту он намерен установить через модный магазин по шляпе: шляпа приметная, парижская, таких в Петербурге десяток.

Аполлинарий Львович выслушал, поправил пенсне и сказал:

– Разумно. Только, Александр Петрович, дозвольте заметить: снимок сделан, судя по фону, весною, а шляпа парижская. Модный магазин вам покажет продажи, а не владелиц: такие шляпы берут и на прокат, для съёмки. У Риделя в павильоне, я полагаю, был свой гардероб.

Морозов посмотрел на него с досадой и уважением одновременно: замечание было верное, и оно портило ловушку, делая её слишком глупой. Пришлось прибавить:

– Оттого и хочу начать с магазина. Если шляпа из его гардероба – след пустой, и я это узнаю к среде.

Приставу и околоточному он сообщил третье: будто швейцар вспомнил про господина в пальто ещё одну подробность – у того на левой руке недоставало пальца, – и просил проверять по этой примете всех, кого будут задерживать по делу. Тут ловушка была самая грубая и самая надёжная: пристав из тех, что пересказывают вечером в трактире всё, что слышали утром в отделении.

А вечером он поехал на Сенную.

Стеша встретила его как всегда – усадила, налила чаю, спросила про службу. Морозов рассказал про фотографа то, что назавтра всё равно напечатают газеты, а после, помолчав, сказал:

– И есть одна вещь, о которой я, пожалуй, скажу только тебе, потому что мне нужен твой совет.

– Скажи, – сказала Стеша.

– У Риделя пропала коробка с негативами. Так вот, коробка эта не пропала. Он их держал не в ателье. Он держал их в кладовой у одного человека на Гороховой, и завтра к вечеру они будут у меня.

Стеша поставила чайник и посмотрела на него – прямо, спокойно, тем самым взглядом, который в первый день произвёл ему опись за две секунды.

– Врёшь, – сказала она.

Морозов почувствовал, как у него холодеют пальцы.

– Отчего же?

– Оттого, что ты никогда мне ничего не рассказываешь наперёд, – сказала Стеша. – Ты у меня спрашиваешь, а не рассказываешь. Девять месяцев спрашиваешь. – Она сложила руки. – А нынче пришёл и выкладываешь про кладовую на Гороховой. Стало быть, тебе от меня чего-то надобно, и не совета. Ну, говори прямо: чего?

Морозов посидел молча.

Он мог отступить – сказать, что пошутил, перевести на другое; она бы приняла, потому что была умна и не любила ссор. И он мог сделать то, чего от себя не ожидал.

Он выбрал второе – не из благородства, а потому, что понял простую вещь: опыт всё равно уже испорчен. Ложь, которую собеседник опознал в первую минуту, не годится в ловушку.

– Ты права, – сказал он. – Соврал. Никакой кладовой нет.

– Зачем?

– Затем, что я проверяю, – сказал Морозов. – Не тебя одну: сегодня я соврал четырём людям, каждому по-своему. И теперь буду смотреть, какая из четырёх выдумок ко мне вернётся.

Стеша долго молчала. Лицо у неё сделалось незнакомое.

– Ясно, – сказала она наконец. – Стало быть, дожили.

– Стеша...

– Погоди. – Она подняла ладонь. – Я тебе сейчас скажу, а ты слушай и не перебивай, потому как я это второй месяц в себе ношу и лучше уж теперь. Ты, Александр Петрович, спросить хотел – так спроси прямо, я вру плохо и не люблю. Спроси: ходил ли ко мне кто про тебя спрашивать.

Морозов почувствовал, как в комнате сделалось очень тихо.

– Ходил? – спросил он.

– Ходил, – сказала Стеша. – И ходит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю