444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Фрост » Книга выбывших (СИ) » Текст книги (страница 2)
Книга выбывших (СИ)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2026, 16:30

Текст книги "Книга выбывших (СИ)"


Автор книги: Александр Фрост



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Глава 3 (23)

Фирма «Э. Ратке и сынъ» помещалась на Большой Морской, в бельэтаже, и всем своим видом объясняла посетителю, что здесь торгуют не стариной, а хорошим вкусом: витрины с бронзой, ковры, приказчики во фраках, каталог на трёх языках.

Дроботов за неделю выяснил о ней всё, что можно выяснить, не заходя в двери.

Хозяин, Эдуард Карлович Ратке, шестидесяти лет, живёт в Лондоне третий год: там у фирмы контора и там же главные покупатели. В Петербурге за него сын, Ратке Эдуард Эдуардович, тридцати пяти лет, ведёт дело широко и заносчиво. При нём – четверо приказчиков, из которых двое ездят по провинции скупать: некий Тимофей Гладков и Аполлон Стеблов.

– Стеблов и есть тот, кого Штоль в лицо знает, – докладывал Дроботов, разложив на столе свои бумажки. – Ходит по лавкам, спрашивает про сибирское. Роста высокого. Тридцати двух лет, из мещан, при фирме шесть лет, в провинцию ездит постоянно. Женат, живёт на Гороховой. Ночь на восемнадцатое апреля дома не ночевал.

– Откуда известно?

– От жены-с, – скромно сказал Дроботов. – Я к ней послал бабу, будто от прачечной. Баба поохала, что нынче мужья ночевать не ходят, а жена и говорит: «И не говори, милая, мой на той неделе двое суток пропадал, приехал под утро злой, сапоги в грязи». Двое суток – это шестнадцатое и семнадцатое. А убили Кульмана в ночь на восемнадцатое.

Морозов отметил про себя, что арифметика хромает на сутки, и всё же велел брать Стеблова в разработку.

К самому Ратке-младшему Морозов поехал на четвёртый день – открыто, по-казённому, с бумагой, потому что иначе к таким людям не ездят.

Эдуард Эдуардович принял его в кабинете, обставленном лучше иных гостиных, и держался ровно на той границе, за которой любезность делается оскорблением.

– Разумеется, я знал покойного Кульмана, – сказал он, играя разрезным ножом. – Разумеется, я посылал к нему. Мы приобретаем архивы, господин Морозов: конторские книги старых мастеров, счета, переписку. Это обыкновенная практика: по таким бумагам восстанавливается происхождение вещей, а вещь с происхождением стоит втрое против вещи без него. За границей это называется провенанс.

– Пятьсот рублей за пять конторских книг покойного гравёра – это тоже обыкновенная практика?

– Для лондонского покупателя – дёшево, – сказал Ратке и улыбнулся. – Вы, я вижу, полагаете, что мы охотились за каким-то кладом. Оставьте. Мы торговый дом, а не искатели сокровищ. Просто в Европе третий год мода на скифское золото, и всякий предмет, о котором можно доказать, что он из настоящего кургана, а не из мастерской в Одессе, идёт по цене, о которой в России пока не догадываются. Вот и весь секрет.

– А кто вам сказал, что искать надо у Кульмана?

Впервые за разговор Ратке помедлил.

– В феврале в Лондон, к отцу, обратился один господин, – сказал он неохотно. – Русский, представился коллекционером. Он предложил отцу дело: он-де знает, где в России находятся предметы одного знаменитого комплекса, и готов указать, а мы – купить и вывезти, разделив прибыль. Отец, человек осторожный, потребовал доказательств, и господин прислал ему выписку – список из семи или восьми предметов с именами владельцев. Отец проверил два имени через своих людей в Петербурге: оба подтвердились. И тогда он велел мне заняться.

– Имя господина.

– Он не назвался, – сказал Ратке. – Переписка велась через контору поверенного. И, господин Морозов, – он положил нож, – я вам скажу то, что не сказал бы вчера: с конца апреля он не пишет. Совсем. А человек, который полгода настойчиво предлагает вам миллионное дело, не исчезает без причины.

Морозов вышел от него с ясной мыслью, которую занёс в тетрадь тем же вечером: в этом деле не две шайки, а полторы. Некто предложил лондонской фирме карту чужого клада, дал задаток из восьми имён – и замолчал ровно тогда, когда убили Кульмана.

Разработка Стеблова шла шесть дней и дала всё, что нужно для обвинительного акта: тому, кто хотел его составить.

Стеблов действительно спрашивал по лавкам про сибирское поступление – этого он и не скрывал: служба, велено. Стеблов действительно бывал у Кульмана – дважды, в апреле, о чём тоже сказал сразу, едва его пригласили: приходил от фирмы, предлагал купить старые конторские книги. Стеблов был высок, правша и не имел твёрдого алиби на ночь с семнадцатого на восемнадцатое: показал, что ночевал у приятеля на Петербургской стороне, а приятель, будучи допрошен, показал, что был пьян и не поручится ни за час, ни за день.

Бекетов, читавший все протоколы по долгу службы, на шестой день позволил себе замечание:

– Александр Петрович, дозвольте сказать. У нас человек с мотивом, с доступом, с ростом и без алиби, дважды приходивший к покойному за тем самым имуществом, которое похищено. Двенадцать лет назад с этим шли к прокурорскому надзору и получали обвинительный акт. Что вас удерживает?

– Папироса, – сказал Морозов.

– Виноват?

– Стеблов не курит. – Морозов поднял глаза от бумаг. – Ни папирос, ни трубки, ни сигар. Жена показывает: не терпит табачного духу с юности, брезгует. А наш вечерний господин выбросил у калитки папиросу с золотым ободком, докурив до половины.

– Мог не курить обыкновенно и закурить от волнения.

– Мог, – согласился Морозов. – Люди вообще многое могут. Аполлинарий Львович, я вам скажу главное, а вы решайте, годится оно вам или нет. Стеблов ходил к Кульману от фирмы, открыто, с визитной карточкой, при свидетелях, предлагал деньги и получил отказ. И он же, по-вашему, через неделю приходит ночью, бьёт старика гирькой и уносит книги, зная, что первым, о ком спросят, будет он? Это не невозможно. Это – глупо. А фирма «Ратке и сынъ» глупостей не делает: она делает дела.

– Вы полагаете, кто-то другой.

– Я полагаю, – сказал Морозов, – что нам нарочно показали удобного человека. И показали не вы и не я.

Ложный след кончился на восьмой день, и кончился безобразно.

Утром Дроботов принёс сведение: Стеблов в ночь на восемнадцатое находился не у приятеля, а в номерах на Литейной, и не один, а с дамой, каковая ни при каких обстоятельствах не должна была стать известна ни его жене, ни хозяину фирмы. Дама, приведённая для допроса под приличным предлогом, подтвердила всё со слезами, а швейцар номеров – с готовностью.

Морозов принял это как принимал всегда: без утешений себе. Восемь дней ушли не на пустое – он проверил единственную линию, какая была, и закрыл её, а закрытая линия в сыске стоит не меньше открытой. Плохо было другое. Восемь дней он шёл ровно туда, куда его послали от Никольского собора, и всё это время говорил себе, что идёт с открытыми глазами. Открытые глаза не помогли: его вели за руку, и он это знал, и всё равно шёл, потому что другой руки ему не подавали.

Стеблов, узнав, что жену вызывали, кричал у него в кабинете о поругании чести и грозил жалобой градоначальнику. Морозов выслушал молча, а после сказал:

– Аполлон Матвеевич. Я приношу вам извинения. Не за подозрение – подозревать я обязан, – а за то, что о вашей даме узнали посторонние. Это моя недоработка, и я велю изъять её показание из дела и вернуть ей. В деле останется, что вы ночевали не дома, и без подробностей.

Стеблов осёкся на полуслове и посмотрел на него так, будто у чиновника сыскной полиции выросла вторая голова.

– Вы... уберёте?

– Уберу. Свидетельство мне больше не нужно: ваше алиби я проверил и другим путём, через швейцара.

Приказчик потоптался и ушёл, забыв про градоначальника, а Дроботов, наблюдавший это из угла, покрутил головой:

– Зря вы, Александр Петрович. Он теперь по всей Морской раззвонит, что в сыскном сидят добрые люди. Нам это без надобности.

– Пусть звонит, – сказал Морозов. – Мне в этом городе ещё лет двадцать работать. Дурная слава дешевле, да служит меньше.

Всё это стоило Морозову двух дней, репутации у фирмы Ратке – и, как выяснилось к вечеру, кое-чего ещё.

Потому что вечером его вызвал Вельяминов, и на столе у начальника отделения лежала бумага – не рапорт Бекетова, другая, с бланком и печатью.

– Жалоба, – сказал Вельяминов. – От поверенного фирмы «Ратке и сынъ». Изложено вежливо и грамотно: сыскная полиция в лице начальника стола Морозова А. П. в течение недели производила негласное расследование в отношении служащего фирмы, каковое расследование окончилось ничем, но огласки не избежало; действия чиновника нанесли фирме ущерб в добром имени; податель просит рассмотреть. – Он отложил бумагу. – Это первое. Теперь второе, и вот оно хуже.

Он выдвинул ящик и достал ещё лист.

– Сегодня утром ко мне приходил Аполлинарий Львович. Не с рапортом – на словах. Он просил принять во внимание, что за последний месяц вы приняли к производству дело по сведению, полученному от неустановленного лица при личной встрече, каковую встречу произвели без доклада начальству и без прикрытия; что вы вели розыск в направлении, которое сами же объяснить не можете; и что, по его наблюдению, – Вельяминов посмотрел поверх очков, – состояние ваше за последний месяц ухудшилось. Он привёл три новых случая, Морозов. Один – при мне, третьего дня, в этом самом кабинете. Я, признаться, не заметил.

Морозов молчал.

Он не заметил тоже – вернее, заметил после, задним числом: третьего дня, докладывая здесь о деле, он на секунду задержал взгляд на дверце книжного шкафа, за которым в темноте между корешками стояло что-то слабо тлеющее. Секунды хватило.

– Что вы намерены делать? – спросил он.

– Я? – Вельяминов сложил руки. – Я намерен принять решение, которое избавит меня от обеих бумаг разом, и заметьте, Морозов, я его уже принял. Дело гравёра Кульмана вы доводите до конца. Сроку вам – до конца мая. Если к концу мая у меня будет обвиняемый, обе бумаги лягут ко мне в стол и там останутся: раскрытие покрывает всё, таков порядок вещей. Если обвиняемого не будет – я дам ход жалобе фирмы, а к ней приложится и всё остальное, потому что одна бумага без другой не ходит.

– Понял.

– Не перебивайте, я не кончил. – Начальник отделения снял очки, и лицо у него сделалось усталое. – И вот вам мой личный совет, за которым вы не обращались. Аполлинарий Львович не подлец. Я его знаю четыре года: он служака, честолюбец и человек правил. Он не станет лгать про вас ни строчки – он будет писать чистую правду, и в этом вся беда. Вам его не переспорить и не подкупить. Вам остаётся одно из двух: либо объяснить ему, что с вами происходит, – так, чтобы он поверил, – либо не давать ему больше ни единого случая. Третьего нет.

Вечером Морозов сидел у себя и рассматривал третье.

Оно лежало перед ним на столе, завёрнутое в тряпицу: медная застёжка с оленьей мордой, изъятая по делу об угаре на Слоновой и оставленная при отделении по его же рапорту. По уставу ей полагалось лежать в шкафу вещественных доказательств. Она лежала у него дома, и это была та единственная незаконность, которую он себе позволил за пять месяцев службы в этом веке.

Он мог показать её Бекетову. Погасить лампу, положить на стол – и посмотреть, как безукоризненный молодой человек в пенсне впервые в жизни увидит то, чего не бывает.

И дальше – что?

Дальше Аполлинарий Львович, человек правил, увидел бы своими глазами, что начальник стола Морозов не болен, а что-то похуже. И написал бы третью бумагу – уже не о нездоровье. А ежели бы он не поверил глазам – а он бы не поверил, потому что образованный человек двадцатого века не верит глазам, он верит объяснению, – то Морозов остался бы с той же репутацией, но уже с прибавкой: начальник стола показывает подчинённым фокусы с фосфором.

Морозов завернул застёжку и убрал в ящик.

Оставалось второе: не давать случая.

Прежде того, впрочем, он сделал ещё одну попытку – последнюю и, как он понимал заранее, безнадёжную.

Он дождался Бекетова у выхода и предложил пройтись. Шли по набережной; был май, вода стояла высокая, тянуло с залива, и в этом свете, не дневном и не ночном, Аполлинарий Львович выглядел моложе своих тридцати.

– Аполлинарий Львович, – сказал Морозов. – Я не стану вас упрекать. Вы служите как считаете правильным. Я хочу сказать вам другое, и один раз. Я действительно вижу в делах то, чего не видят другие. Не догадываюсь – вижу. Объяснить я вам это не могу и не буду пробовать: всякое объяснение, какое я подберу, будет хуже вашего диагноза.

– Отчего же не попробовать?

– Оттого, что вы мне не поверите, – сказал Морозов. – И правильно сделаете. Я вам скажу единственное, что могу предъявить: за пять месяцев в этом городе я не ошибся ни разу. Ни в одном деле, ни в одном человеке. Проверьте по бумагам – они у вас под рукой, вы их сами переписывали. Ни одного невиновного под арестом, ни одного обвинительного акта, возвращённого прокурорским надзором. Вы полагаете, что больной человек – опасность для стола. Согласен. А теперь сочтите, во что столу обошлась эта опасность за пять месяцев, и во что обошлось бы, если бы дела эти вёл кто-нибудь здоровый.

Бекетов шёл молча шагов двадцать.

– Вы сейчас, – сказал он наконец, – предлагаете мне ровно то, чего я боюсь больше всего. Судить о человеке по тому, что у него выходит, а не по тому, как он это делает. Так рассуждают ровно до первой беды, Александр Петрович. А после беды все разводят руками и говорят: да, знали, да, замечали, но ведь он раскрывал.

И Морозов, к собственной досаде, не нашёл, что на это возразить, – потому что тридцать лет назад, в другом веке, сам говорил младшим то же самое, слово в слово.

– Хорошо, – сказал он. – Тогда так: пишите. Я в претензии не буду. Но пишите мне, а не мимо меня.

– Согласен, – сказал Бекетов и пожал протянутую руку – сухо, вежливо, без вражды.

Дома Морозов взял лист и написал себе на нём, как пишут инструкцию: в чужих домах и присутственных местах в темноте не задерживаться; при докладах садиться лицом к окну; шкафы, ниши, углы – не осматривать при людях никогда, ни на секунду. Это была капитуляция, и он это понимал: единственный инструмент, который у него был против собирателей, он собственноручно ставил под замок ради того, чтобы усидеть на службе.

А без службы у него не было ни бумаги, ни права входа, ни Дроботова, ни доступа к делам. Без службы он был просто человек с чужим именем, который видит свет.

Он дописал инструкцию, перечёл и внизу, помедлив, прибавил ещё одну строку – не для дела, для себя:

«Найти второго. 1904 год».

Это было единственное направление, в котором Иван Иванович его не толкал.

Глава 4 (24)

Второго он искал по бумагам, как ищут всё в этом веке: в архиве.

Способ был единственный и скверный. Иван Иванович сказал: девятьсот четвёртый год, Петербург, человек, который не мог объяснить, откуда знает то, что знает, и называл себя не своим именем. Если такой человек попал в бумаги, то попал он одним из трёх путей: через полицию, через больницу для душевнобольных или через духовное ведомство. Морозов начал с того, к чему имел законный доступ.

Архив сыскной полиции помещался в подвале, ведал им отставной чиновник Пшеничников, глухой и добрый, и справки выдавал охотно, потому что к нему никто не ходил. Морозов запросил алфавит дознаний за девятьсот четвёртый и три вечера сидел над ним при свече, читая подряд – сотни строк, где вся человеческая беда была сведена к трём словам: «о бродяге, не помнящем родства», «о мещанине, учинившем буйство», «о неизвестном, найденном на льду».

На третий вечер он нашёл.

«Дознание о лице, называющем себя мещаниномъ Гавриломъ Кондратьевымъ Свищовымъ, задержанномъ въ нетрезвомъ видѣ у Технологическаго института и заявившемъ о себѣ свѣдѣнія, не соотвѣтствующія дѣйствительности. Мая 12 дня 1904 г.»

Само дознание, шесть листов, Пшеничников достал ему на другой день.

Морозов читал их, заперев дверь, и то и дело останавливался, потому что читал, в сущности, про себя.

Задержанный был подобран у института пьяным и невменяемым, кричал, что его «выбросило», и требовал сообщить куда-то по номеру, которого не существует. В участке предъявил паспортную книжку на имя мещанина Свищова, Гавриила Кондратьева, тридцати восьми лет. Книжка оказалась подлинной. А вот дальше начиналось интересное: околоточный, писавший протокол, знал Свищова в лицо – тот пять лет работал на Обводном при складах, – и человек с книжкой был им. Ростом, лицом, приметами. Тот самый.

Только Свищов был неграмотен, а задержанный писал бегло. Свищов пил горькую четвёртый год, а этот на другое утро протрезвел и больше не пил. Свищов имел в участке репутацию тихого дурака, а этот на допросе изъяснялся «языком образованным, с употреблением слов, значения которых чиновник, ведущий дознание, не понял и записать не сумел».

На вопрос, кто он, задержанный сперва назвался чужим именем – писарь записал его как «Юрій Соколовъ» и приписал: «фамилія неизвѣстна въ участкѣ». После, продержавшись двое суток, стал показывать иначе: что он и есть Свищов, а слова его были следствием запоя.

Между этими двумя показаниями лежали два листа допроса, и Морозов читал их медленно, строку за строкой.

Задержанный спрашивал, какое нынче число и какой год, и, услышав ответ, попросил повторить. Спрашивал, идёт ли война, и, узнав про Японию, сказал странное, записанное писарем дословно: «Значит, я на год ошибся». Спрашивал, есть ли в городе «переговорная связь без проводов» – писарь записал «безъ проволоки» и поставил в скобках знак вопроса. Затем требовал сообщить о себе по адресу, которого в Петербурге не существовало ни тогда, ни после: Морозов проверил по адресной книге, улицы с таким названием в столице не было.

А на второй день, ближе к вечеру, он попросил бумаги и написал – собственноручно, без ошибок, разборчиво – короткое заявление о том, что показания его вчерашние ложны и даны в состоянии опьянения. Писарь подшил заявление и приписал сбоку удивлённо: «пишетъ бѣгло, хотя по свѣдѣніямъ участка неграмотенъ».

Морозов знал цену этой перемене. Он и сам сделал то же самое в первую свою ночь: понял, что объяснять некому и незачем, и начал врать в тон веку.

Дело кончилось ничем: медицинского освидетельствования не производили, вменить было нечего, и через двенадцать дней «Свищова» выпустили с внушением.

Ниже, последним листом, лежала справка, подшитая полугодом позже.

«По требованію Врачебнаго отдѣленія сообщается, что означенный Свищовъ Г. К. въ ноябрѣ 1904 г. помѣщенъ въ больницу Всѣхъ Скорбящихъ по освидѣтельствованію...»

И приписка канцелярским карандашом, наискось, чьей-то давно уволенной рукой:

«Выбылъ 1907 г. Свѣдѣній нѣтъ».

Морозов сидел над этими шестью листами долго.

Девятьсот четвёртый год. За восемь лет до него. Человек, у которого чужая память в своём теле, – не в чужом, как у него, а в своём. Тот же пропуск в объяснениях, та же неспособность доказать очевидное, тот же выбор в конце: либо ты сумасшедший, либо ты сам сознался, что пьян и наврал.

«Юрий Соколов» продержался двое суток. Морозов держался пятый месяц – и держался, если по совести, только благодаря тому, что очнулся в теле сыщика с бумагой в кармане, а не в теле складского пьяницы. Судьба выдала ему не дар, а приличную должность, и это оказалось важнее.

Он посидел ещё немного над этими листами, позволив себе то, чего обыкновенно не позволял: подумать не о деле, а о себе.

Их было двое. Стало быть, это не единичный случай и не Божья прихоть, а нечто, что происходит по правилам, – раз происходит дважды. И правила эти, если верить своим же наблюдениям, включали одно общее обстоятельство: и тот, и другой оказались рядом с вещами. Свищов в декабре третьего года носил гравёру предмет по описи – значит, вещи были у него в руках за полгода до того, как в его теле проснулся кто-то другой. У Морозова же перерождение случилось в комнате, на косяке которой светился свежий след.

Иван Иванович сказал: «они видели, потому что родились такими, а вы стали видеть». Он и не подозревал, до какой степени попал: Морозов стал видеть не потому, что научился, а потому, что оказался в этом теле. Дар пришёл вместе с переселением – или переселение пришло вместе с даром, и который из двух причина, а который следствие, было пока не разобрать.

Одно он знал твёрдо: если найдётся Свищов, разбирать станет вдвое легче. Живой человек, проживший это на девять лет раньше, стоил всех архивов империи.

Он выписал себе три строки: имя, годы, «выбыл 1907, сведений нет» – и запросил больницу Всех Скорбящих официально, по форме, «в связи с розыском по делу о лице, называющем себя Иваном Ивановичем». Ответ обещали через две недели.

Одновременно он пустил Дроботова по другому концу – по складам на Обводном, где Свищов работал до девятьсот четвёртого. Надзиратель вернулся через день с уловом невелик, но занятным.

– Помнят, – сказал он. – Артельщик тамошний, старик, помнит хорошо, потому как случай был приметный. Гаврила Свищов, грузчик, пил без просыху, был у них при складе вроде домового: беззлобный, бестолковый, кому мешок поднесёт, кому дров наколет. А весной четвёртого года пропал. И через месяц объявился – трезвый, чистый, и говорит, извольте видеть, как барин. Артельщик его не признал сперва. Спрашивает: ты, что ль, Гаврила? А тот: я. И глядит, говорит, будто из-за стекла.

– Долго он там пробыл?

– С неделю. Работать не стал, ходил, всех расспрашивал: какой нынче год, кто государь, где такая-то улица. Мужики решили – допился до чёртиков. А после его свезли в больницу, и с той поры не видали. – Дроботов помолчал. – Я, ваше высокоблагородие, вот чего не пойму. Из-за чего вы этого пьяницу девятилетней давности ищете? Он к нашему делу как пришит?

– Ещё не знаю, – честно сказал Морозов. – Но он единственный человек в этом городе, который приносил гравёру Кульману вещи из сибирского поступления и остался жив.

Это была ложь только наполовину – про вещи он тогда ещё не знал. Знал через сутки.

А назавтра дело гравёра Кульмана переломилось – и переломилось от вещи, которую Морозов держал в руках с первого дня.

Началось с того, что он в четвёртый раз перечитывал протокол осмотра мастерской. Он делал так всегда, когда дело вставало: перечитывал собственные бумаги, ища не улику, а ошибку в самом себе.

«Полка третья: книги конторские за 1908–1913 гг. Между томом за 1903 г. и томом за 1908 г. – свободное место шириною в четыре вершка, на полке чистый прямоугольник, пыль по краям».

Между томом за тысяча девятьсот третий и томом за тысяча девятьсот восьмой.

Морозов поднял голову.

Том за девятьсот третий год стоял на полке. Он его видел, он его сам осматривал и сам записал в опись. Убийца унёс книги за четвёртый, пятый, шестой и седьмой годы – а третий оставил.

Он вызвал понятых и поехал в мастерскую немедля.

Том за девятьсот третий год стоял, где стоял, – толстый, в коленкоровом переплёте, с наклейкой. Морозов сел за верстак покойного и стал читать.

Записи шли ровными строчками, немецким канцелярским почерком, по числам: «принято от г-на такого-то – пряжка бронзовая, оправить в брошь; выдано; получено 14 руб.». Сибирское поступление пошло с сентября: за четыре месяца – двадцать две работы. Имена заказчиков были всё больше знакомые Морозову по показаниям Штоля: торговцы, комиссионеры, антиквары.

А в декабре девятьсот третьего он нашёл запись, из-за которой перевернулось всё дело.

«Дек. 19. Принято отъ г-на Свищова: пластина мѣдная съ звѣремъ, № 9 по описи заказчика. Въ работу не принято по причинѣ отказа мастера. Возвращено въ тотъ же день».

Морозов перечёл трижды.

Свищов. Гавриил Кондратьевич Свищов, мещанин, складской рабочий с Обводного, неграмотный пьяница, который в мае девятьсот четвёртого будет задержан у Технологического института и станет говорить «языком образованным».

В декабре девятьсот третьего он приносил гравёру Кульману предмет номер девять – тот самый, что через девять лет недосчитается в описи уездного музея прежний хозяин этого тела. И называл его по номеру описи заказчика. Стало быть, у него была опись. Полная, на все сорок восемь.

А гравёр не взял вещь в работу. «По причине отказа мастера» – так у немцев пишется «я не стал».

Морозов сидел в мастерской покойного и складывал.

Убийца унёс книги за четвёртый – седьмой годы. Он не тронул третий. Почему? Ответ был один: он знал, что ему нужно, и точно знал, где это лежит. Он искал не «всё про сибирское поступление» – он искал определённые записи в определённых годах. И, стало быть, знал устройство книг: что Кульман записывал по числам, что тома по годам, что нужное – там, а не здесь.

Кто мог знать книги настолько?

Тот, кто сам в них записан. Тот, кто носил гравёру работу все эти годы.

И тут Морозов вспомнил слова рыжего Феди, записанные им же самим неделю назад и лежавшие в деле без всякого применения: в феврале к хозяину приходил «господин пожилой, тихонький, в перчатках», и после его ухода хозяин был не в духе и вечером сжёг в печке какие-то бумаги.

Сжёг бумаги. В феврале.

А в апреле пришли ратковские приказчики и предложили пятьсот рублей за книги, которых, надо думать, уже не хватало.

Морозов встал и подошёл к печке в углу мастерской – маленькой, изразцовой, топившейся, судя по всему, редко. Он открыл дверцу и выгреб золу на разостланную газету, ложка за ложкой, как выгребают породу.

Зола была старая, слежавшаяся. В ней он нашёл то, что находят всегда, если ищут: обгоревшие уголки листов, не прогоревших до конца, потому что бумагу в печи никогда не сжигают правильно – её кладут пачкой, а пачка горит по краям.

Уголков было шесть. На четырёх – обрывки строк тем же немецким почерком. На пятом – половина слова «...щовъ». А на шестом, самом крупном, уцелела почти целая строка, писанная другой рукой – не гравёрской, а ровной, учёной, без нажимов и росчерков, знакомой Морозову по письму на плотной бумаге верже:

«...по описи заказчика, съ 1 по 48, у меня остаются…»

Морозов очень аккуратно завернул уголок в чистый лист и убрал в бумажник.

Потом сел на табурет покойного гравёра и подвёл итог.

Иван Иванович был у Кульмана в феврале. Гравёр после его визита сжёг часть бумаг – либо по его требованию, либо по его совету, что, впрочем, одно и то же. Уцелевшее – тома за четвёртый, пятый, шестой и седьмой годы – гравёр не отдал: «на то, что я на них расписался».

А в апреле Иван Иванович назвал Морозову адрес мастерской – накануне того утра, когда старика нашли с проломленным затылком.

Он не убивал сам. В этом Морозов почти не сомневался: человек, одиннадцать лет ходивший против света, не станет бить фунтовой гирькой в мастерской, куда сам же вошёл за два месяца до того при свидетеле-ученике.

Но он знал, что кто-то придёт. И знал за сутки.

Оставалось понять, кого он туда послал, – и почему после этого у фирмы «Ратке и сынъ» вдруг перестали приходить письма от русского господина, знающего, где лежит чужой клад.

Морозов вернулся в отделение к вечеру и разложил перед собой всё, что имел, по третьему разу.

Некто в феврале предложил Лондону карту клада и прислал в задаток восемь имён с адресами. Восемь имён – это не догадка и не слух: это выписка из документа. Из какого? Список Ольги Дмитриевны сгорел бы вместе с ней, если бы не старуха в Гавани; записки Гарина и трубочиста ушли к собирателям и лежат у них. Единственный документ, ходивший по рукам, – книги Кульмана.

Стало быть, тот, кто писал в Лондон, имел к ним доступ до апреля.

Дальше. Иван Иванович одиннадцать лет вёл свой промысел тихо, а с февраля у него объявился конкурент, знающий имена. Что делает в таком положении человек его склада? Он не идёт к конкуренту с ножом – он сначала перекрывает источник. Едет к Кульману, добивается, чтобы часть бумаг сгорела, и уходит. А когда выясняется, что сгорело не всё и что конкурент собирается книги купить...

Морозов остановился на этой мысли и посмотрел на неё со всех сторон, потому что она была слишком удобной, а удобные мысли в его ремесле следовало проверять дважды.

Выходило вот что. Убийца пришёл к гравёру вечером, был впущен без опаски и стоял у него за спиной. Он знал устройство книг. Он унёс ровно четыре нужных тома и оставил пятый, ненужный. Он не тронул ни денег, ни золота, ни броши – то есть был человеком, для которого сорок два рубля не деньги. Он бросил гирьку и ушёл через проходной двор, обронив у калитки папиросу за девять копеек десяток.

И через несколько часов после этого человек с перстнем поверх перчатки стоял у Никольского собора и говорил Морозову: съездите завтра поутру на Мясную, это не моя работа.

Он не сказал «там убийство». Он сказал: «ничего хорошего». Человек, который не знает подробностей, так не говорит; человек, который знает всё, тоже так не говорит. Так говорит тот, кто знает, что дело сделано, но не хочет называть, что именно сделано, – потому что не он это заказывал.

Морозов записал в тетради, отдельной строкой:

«Он привёл меня к убийце не затем, чтобы я убийцу нашёл. Он привёл меня затем, чтобы я забрал книги первым».

И ниже, помедлив:

«Стало быть, книги ещё не у него».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю