355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Вельтман » Повести и рассказы » Текст книги (страница 11)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 5 апреля 2017, 07:00

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Александр Вельтман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

– Где каруца?

– Нушти! – повторил арнаут.

– Ни моего слуги, ни каруцы нет! – сказал я капитану Алеко.

Он стал расспрашивать у разного сброда людей, которые стояли на крыльце и ходили по двору.

– Нушти! – отвечали все. – Суруджи сел и поехал, а слуга пошел вслед за ним.

Я выходил из себя. Слуга мой вскоре пришел весь в слезах и сказал, что почтарь ускакал, а чемодан, положенный на крыльце, пропал.

Я воротился к Дуке и просил его приказать отыскать мои вещи.

– Не наше дело отыскивать ваши вещи, – отвечал эфор этерии. – Подайте прошение в Диван.

Взбешенный, я сел на коня, которого Дука велел дать мне, и поехал под конвоем безобразных воев Ипсилапти. На другой день уж к обеду стали мы приближаться к местечку Тырговешти. С высот над рекою Яломицей я увидел главную квартиру этеристов. Она походила иа табор и толкучий рынок; повсюду копошились вооруженные люди в молдавской, сербской, арнаутской одежде, в лохмотьях и в кованых золоченых нагрудниках, нарамниках и набедренниках.

Въезжая в Тырговешти, я увидел тот Священный батальон, который под знаменем возрожденного Феникса готовился пожать славу и бессмертие. В черных полукафтаньях, с высокими черными мерлушковыми шапками, загнутыми набок и украшенными серебряною Адамовою головою спереди, воины бродили по городу в ожидании великой своей будущности.

Мы приехали к одному дому с большим крыльцом под навесом. Тут развевалось знамя этерии, на котором вышит был феникс с греческою надписью: «Возрождаюсь из собственного праха». У входа подле дверей стояли двое часовых с сложенными накрест ружьями.

Это был курте господаряск, двор, или дворец господарский. Соскочив с лошади, я хотел идти на крыльцо, но капитан Алеко удержал меня.

– Не сюда, – сказал он, – это священное крыльцо, по которому никто не смеет всходить, кроме самого фельдмаршала.

«Плохо, – подумал я, – если к идолу храма ходят с заднего крыльца!»

– Что за люди? – спросил напитай Алеко, увидя нескольких человек верховых в мантах подле бокового подъезда. – Пандуры![53]53
  отряды легкой кавалерии на Балканах


[Закрыть]
– отвечали они гордо. – От вайводы Тодора Владимиреско, с капитаном Фармаки.

То были передовые начальника, или, лучше сказать, атамана пандуров Малой Валахии, который, пользуясь возникшими после смерти валашского господаря Каражди смятениями, по случаю этерии, или греческого восстания, собрал пандуров, сербских гайдуков, валашских талгарей и все, что было дружно с темной ночью да с острым ножом, объявил себя воеводой и защитником отчизны от ига греческих господарей, назначаемых Портою, проник с шайкою своей в Букарест, овладел Диваном, заставил воротиться Каллимахи, назначенного в господари Валахии, казнил бояр, привел всех в ужас и заставил разбежаться на все четыре стороны.

Ипсиланти думал в нем найти поборника и встретил противника, который, однако ж, решился приехать к добровольному архистратигу[54]54
  военачальнику, вождю (греч.)


[Закрыть]
Греции.

Взойдя по крыльцу профанов,[55]55
  простонародья (греч.)


[Закрыть]
я ожидал, что меня введут в Периррантириа и окропят водою, как вступающего в храм громовержца Зевса, но очутился в передней, где было несколько, вероятно, значительных лиц штаба этерии. Пока доложили обо мне Ипсиланти, я присел подле какого-то чиновника в казакине. Посмотрев на меня, он как будто отгадал, что я русский, и обратился ко мне с вопросом, не служить ли я приехал к Ипсиланти. Разговорившись с ним, я желал знать, что за особа в больших шитых эполетах, спасенных, вероятно, от выжиги и прицепленных к мундиру не мундиру, а к чему-то вроде кацавейки.

– Это Орфано, фичеру ди кына;[56]56
  собачий сын (прим. автора)


[Закрыть]
он был в Одессе служитором у купца Бокара, а здесь инарал. А вот другой – это Лассапи; был фактор в Песте, а здесь комендант Терговишта. Драку шти![57]57
  Чорт знает! (молдав.)


[Закрыть]
Чорт знает, зачем я приехал сюда! Тут все начальники. Правду говорит греческая пословица: «Где соберутся три грека, там всегда четыре начальника: их трое да чорт четвертый». Вот князь Георгий лихой, а это… хм!

Собеседник мой не успел еще сказать мне имен и происхождения всех стратигов, эфоров, капитанов, тут бывших, как меня позвали к Ипсиланти.

Пройдя одну комнату, передо мной отворили двери кабинета; я вошел. В широких креслах подле стола сидел смуглый, худощавый генерал; на плеча его накинута была греческая пурпуровая мантия, с длинными до полу рукавами.

– Какую повость привезли вы нам? – сказал он, обращаясь ко мне, и, не дожидаясь ответа, приказал выйти сидевшему подле стола писцу, которому, как казалось, что-то диктовал.

– Вы откуда? – спросил он торопливо по выходе писца.

– Я русский и ездил за границу на воды, – отвечал я и рассказал все приключения свои со времени вступления на берега Валахии.

Казалось, что Ипсиланти надеялся видеть во мне какого-нибудь тайного к нему посла. Глаза его горели ожиданием приятной новости, но, выслушав меня, он принял пасмурный вид и хотел что-то спросить еще, как вдруг вошел кто-то вроде адъютанта и доложил о приезде Тодора Владимиреско.

– Пусть войдет, – сказал Ипсиланти важно. – Извините, – продолжал он, – мне нужно переговорить; войдите в эту комнату на время.

И он показал на двери. Я вошел; это была спальня. Справа между печкой и стеной был широкий, крытый густым пунцовым трином диван, заменявший ложе; на свернутом в головах шелковом матраце лежал ночной колпак; влево от двери другой диван; напротив – стенные шкапы и посредине образная.

От нечего делать я развернул лежавшую на столике книгу, переплетенную в бархат. То был «Триодион, повелением и иждивением Всесветлейшей Княгини Елены, Божиею милостию начальницы и владычицы земли Влашкою, супружницы Пресветлого господара Иона Матфия Бесарабы, в Господарской их типографии, яже в Столечном граде Терговишти. В лето бытия мира 7157».

Едва я успел прочесть это, как раздался громкий голос:

– Мы фоарте букур, кы вы вдэ сенатов, prince![58]58
  князь (франц.)


[Закрыть]
– Это обыкновенное молдавское приветствие: «Очень рад, что вас вижу в добром здоровьи».

Любопытство заставило меня сесть на диване подле самой двери, так что весь разговор Ипсиланти с Тодором был мне слышен.

– Садитесь, господин Владимиреско, – сказал Ипсиланти по-французски. – Нам давно пора переговорить с вами лично.

– Готов слушать, – отвечал Тодор.

– Вы знаете уже ту великую цель, для которой я сюда прибыл?

– Как видно из ваших собственных прокламаций, вы приняли на себя труд освободить Грецию от ига турецкого.

– Так точно. Приняв на себя начальство над этерией, я воззвал к народам, угнетенным игом варваров, и на первом шагу встречаю противоречие – в ком же? В тех, которые должны были торопиться под знамена свободы!

– Диван княжества желал знать: кто возложил на вас великое дело освобождения Греции и кто уполномочил вас к воззванию на общее восстание против турков? Диван послал к вам депутата Павла Македонского…

– Полно-те, сударь: этот депутат был от вас, а не от Дивана!

– Это ваше предположение… Не я, а Диван просил вас сообщить ему ваше полномочие.

– Кто уполномочил меня? – сказал гордо Ипсиланти. – Вы знаете, кто я?

– Знаю. Вы служили в русской службе генералом, я служил поручиком, но здесь не Россия.

– Неужели вы думаете, что я обязан открывать Дивану Валахии тайны европейских конгрессов? Неужели Диван не постигает, к чему клонится столько уже лет политика всех европейских держав?

– Для исполнения целей своих европейской политике не нужно было поручать вам сбирать в Молдавии и Валахии бродяг и нищих, чтобы избавить Европу от турок.

– Вы, сударь, дерзки! Вы враг своего отечества! Ваша цель пользоваться смутами и водить своих бродяг, пандуров, на грабеж!

– Ваши титлы не лучше моих!.. Да что об этом говорить! Вы делайте, что знаете; я буду делать, что я знаю.

– У нас общий враг, сударь, и мы должны действовать общими силами, а не допрашивать друг друга о правах.

– Ваши враги – турки, а наши – греки фанариоты. Разница видна из ваших и моих прокламаций… Ваше поле в Греции – идите за Дунай, и наше дело спровадить греческих господарей туда же. Здесь им не место – довольно им сбирать дяжму[59]59
  Дяжма – десятая часть (прим. автора)


[Закрыть]
с княжеств; пусть идут под ваше знамя освобождать Грецию от ига и избавить нас от своего ига. Что мы за ферма для вас! У вас есть свои земли и рабы – дерите с них хоть три кожи!

– Господин слуджар…[60]60
  Чин Тодора при князе Валашском (прим. автора)


[Закрыть]

– Вайвода, а не слуджар, господин Ипсиланти, – сказал Тодор, стукнув саблей о пол.

– Извольте молчать!

– С араку да мини![61]61
  Это выражение слово в слово: «бедный я!» Но от тона, которым произнесено, значит почти то же, что «чорт меня возьми!» (прим. автора)


[Закрыть]
Как я вас боюсь!

– Я вас скоро заставлю бояться!

– Ну до тех пор прощайте!

– Остановитесь, господин Владимиреско!

– Я стоять не люблю; если угодно, сяду. Языком биться также не люблю.

– Собственно из предостережения вас и чтобы предупредить раздоры, я должен вам сказать…

Ипсиланти стал говорить тихо, я не слыхал ни слова. Вдруг он подошел к двери спальни; я отскочил от нее и сел на диван.

– Пожалуйте сюда, – сказал он мне по-русски, отворяя дверь.

Я вошел в кабинет и с любопытством взглянул на Тодора, сидящего на диване в лиловом бархатном, шитом золотом фермеле; за поясом его торчали два пистолета. Турецкая сабля золотого чекана, осыпанная дорогими каменьями, перегнулась через колено. На голове была красная феска, а подле, на диване, лежала одноцветная с фермеле капа, или скуфья, также шитая золотом. Он был смуглый, с длинными усами человек, с глазами, как уголья.

– Вы отправитесь обратно; я дам вам прикрытие до Леова, – сказал мне Ипсиланти, хлопнув несколько раз в ладоши.

Вошел прежний докладчик.

– Капитан Христиари! назначьте отряд из двадцати человек проводить их до Леова, – сказал Ипсиланти. – Кланяйтесь моим знакомым в России, – продолжал он, обратясь ко мне. – Скажите им, что дела мои идут хорошо. Прощайте!

«Драма кончилась комедией», – думал я, выходя из кабинета.

Христиари проводил меня из курте на квартиру, в дом какого-то боярина. Тут до изготовления к отъезду угостили меня обедом.

– Нет, боярин, здесь умрешь с голоду! – сказал мне мой Иван, возвратясь из кухни, где также угощали его обедом. – Нет! я не едок с цыганами! Да это просто зараза… прости Господи!.. Намесили какой-то черной муки в котле да и вывалили на грязный стол комом; принесли вонючего творогу в засаленной тряпке да и говорят: пуфтим!..[62]62
  просим (молдав.)


[Закрыть]
«Нет, господа! Я не могу есть этого пуфтим!» – сказал я, да и встал из-за стола; помолился Богу, да и пошел.

Жаль мне было смотреть на голодного Ивана, но нечем было помочь. Лошади были уже готовы.

VI

Мне дали доброго коня, оседланного турецким седлом. Арнаут подвел его, держа за мундштук; я взял шелковый повод и засел, как в вольтеровских креслах. Мой новый капитан с 20 арнаутами гарцевал уже по двору в ожидании, пока усядусь я на седле и двинусь с места.

Мы отправились вдоль по Яломице на Урзичени. Почти в каждом селении мой капитан требовал себе ватаву,[63]63
  приказчика (молдав.)


[Закрыть]
требовал фатир ши манынк, а потом ракю ши жин.[64]64
  Квартиру и обедать; водки и вина (прим. автора)


[Закрыть]

Эти частые закуски ужасно бесили меня; зато мой Иван был сыт и доволен.

– Ей-Богу, здешняя ракю гораздо лучше нашего пенника, – говорил он каждый раз, когда ему подносили большой пагарь фруктового спирту. – А жизнь дешевле лавочной воды!

Народ здесь, кажется, привык к посещениям и требованиям нежданных и незваных гостей, которые распоряжаются в деревнях, как в своем доме. Беспрекословно поили и кормили нас и лошадей наших, не спрашивая, что мы за люди. Двадцати человек каларашей,[65]65
  вершник, верховой (прим. автора)


[Закрыть]
и особенно арнаутов, достаточно было, чтобы меня везде величали мариета.[66]66
  Ваше величие (прим. автора)


[Закрыть]
– Здесь наружность человека служит вместо вида, а уменье приказывать есть уже право на всевозможные беспрекословные требования.

Ни малай, ни плачинды, ни лапти-акру, н и брынза не нравились мне; до самых Урзичень питался я только яйцами и лапти-дульче.[67]67
  Малай – хлеб из кукурузной муки, плачинды – слоеные пироги; лапти-акру – кислое молоко; брынза – творог; лапти-дульче – сладкое молоко (прим. автора)


[Закрыть]
В Урзиченях заехали мы в кафэнэ, но и тут я должен был довольствоваться жареной бараниной, соленой рыбой, каракатицами, маслинами, чашкой кофе и трубкой. На третий день мы приехали в Рымник, памятный победою Суворова в 1789 году, и остановились в доме одного бояра, где квартировал начальник небольшого отряда войск Ипсиланти.

Без дальних церемоний проводник мой передал меня ему, как пароль, а сам, закусив и осушив око вина, уехал, не пожелав мне даже доброго пути.

Новый капитан, которому я был сдан на руки, чтобы доставить меня здрава и невредима в Леово, был довольно молодой мужчина, смуглый, но приятный, хотя и суровой наружности, в черной венгерке, перепоясанной шелковым снурком – портупеей турецкой сабли, в черной скуфье, шитой серебряными снурками.

Я удивился, когда он подошел ко мне и сказал:

– Капитан Раджул казал мне, што вы русский; едете от князя Псиланта до Каподистрия.

– Я русский, – отвечал я, – еду в Россию, но не от князя Ипсиланти и не к Каподистрию. – И я рассказал ему случай, который занес меня в Валахию.

– Хм! – произнес капитан, пыхнув дымом. Тем и кончился наш разговор. Поездка отложена была до утра, потому что уже смерклось. Усталость от верховой езды томила меня, и я уснул мертвым сном на мягком диване.

– Время на конь! – сказал мне капитан чем свет, и я должен был расстаться с спокойным ложем.

– Коня крылатого! – вскричал он, сходя с крыльца, и, не ожидая меня, вскочил на коня, которого ему подвели, и поехал, распевая:

 
Што ти е, Стано,
Што ти е, кузум?
Ах! беним Стано,
Тъ болна лежишь!..
– Глава мъ боли,
Треска мъ втреси!
Ах! биним Аго,
Ке-да я умру!
– Не бойсе, Стано!
Не бойсе, кузум!
Ах! беним Стано,
Иа ке-ть пишу
Три хаймалишки,
Но то за треска,
Друго за глова,
Троти за зло-болезь!
– Что с тобой, Стано?
Что с тобой, друг мой?
Милая Стано,
Ты заболела!
– Голову ломит,
Холод по членам.
Ах! милый Аго!
Если умру я!
– Не бойся, Стано!
Не бойся, друг мой!
Я приготовлю
Три талисмана.
Один от лому,
Другой от дрожи,
Третий от язвы –
От злой болезни.
 
(Пер. автора.)

Я заучил его песню, пока мы поднялись на гору за местечком. Влево вздымался Карпат; вправо, по равнине, исчезал в тумане Рымник.

– Скажите, пожалуйста, – спросил я капитана, – неужели в такой маленькой речке могло потонуть целое войско?

 
– Мутна тече риека валовита,
Она валья древлье и каменье, –
 

отвечал он мне и потом запел снова:

 
Што ти е, Стано…
 

– Вы, верно, из булгар? – спросил я снова, желая завести с ним разговор.

– Сербии, – отвечал он мне отрывисто и начал муштровать своего лихого коня и разговаривать с ним.

К обеду приехали мы в Фокшаны и остановились в монастыре, обнесенном высокими стенами.

Один из монахов знаком был моему сербу. Радушно встретил он нас и угостил сладкими постными блюдами из рыбы и пилава… Целую банарилку вина принес он из погреба. Серб пил вино, как воду; оно его развеселило.

После обеда я взошел на стену монастыря и наслаждался видами окрестностей. К северу тянулись на нет отрасли Карпата, ограничивая собою реку Сырет; к востоку ровная площадь, ограничиваемая в синей дали Задунайским берегом и возвышениями над крепостью Мачипом; к югу безграничная степь, как море, а запад весь загражден лесистым Карпатом; у подножия его, верстах в десяти от Фокшан, по холмистому скату расстилались славные виноградники Одубештские.

Когда я воротился в келью, на столе стоял уже огромный стакан светло-янтарного цвета.

– Пие, брате! – сказал мне серб, подавая стакан. – Пие! меж нама здравье и веселье!.. В раз!.. Так! – прибавил он, поглаживая усы.

– Еще! – вскричал он, протянув ко мне одну руку и наливая другою вино.

– Теперь пие, брате, за здравье моей сестрицы Лильяны! Пие рЩйно в?но! Была у меня сестра, да не стало!

Эти слова произнес он так, что голос его как будто ущемил меня за сердце; из глаз его капнула слеза в стакан. Он приподнял его и смотрел долго на свет, как будто ожидая, чтобы слеза – горечь сердца – распустилась в вине лекарством от боли его; потом он чокнулся со мной и выпил залпом.

– Где ж ваша сестра? – спросил я невольно, взяв его с участием за руку.

– В Руссие, – отвечал он.

– Вы были в России?

– На службе.

– Зачем же вы оставили Россию?

– Так надо было! – сказал он, садясь на диван. – Так надо было, – повторил он и замолк, но заметно было желание его облегчить себя от скопившихся воспоминаний рассказом.

– Отчего же надо было? – спросил я его.

– А вот, – отвечал он, – отец мой жил в особитом приятельстве и побратимстве с отцом Лильяны; еще в годину сербского воеванья с турками дали они друг другу слово породниться по детям, а в десяту годину отец Лильяны взял меня в полк свой, и жил я у него, как родной, и приехал с ним в Москву, а потом пошли на воеванье с французом. По возврате из Парижа отец Лильяпы покинул службу, а мне сказал: аиде служить еще царю и царству, пока будет твоя невеста на взрасте. Любил меня он, как сына, да не любила меня его жентурина, откинула сестрицу от сердца, разладила слово, раздружила дружбу, змея люта, Божья отпаднице!.. А как любила своего жениха моя Лильяна: звала златСем, соколом, милойцем! Давала залог за сердце!.. Вот ту был тот залог… ту был лик Божий да образ сестрицы, да обреченья перстень… Все возврАтил ей… Сестра, сестра, моя сладко рано!..[68]68
  заря (прим. автора)


[Закрыть]
– Говоря сии слова, он показал мне пустую ладонку, висевшую у него на шее на голубой ленте.

– Вот прошли три года еще на службе. Два года не видал я сестрицы; минуло ей восемнадцать лет. Мыслю: скоро будет она моею! Да приехал ко мне брат Лильяны и говорит: любит она другого, не езди, не бери ее в жены по отцовской воле… «Правда ли то?» – спросил я. Он положил руку на сердце. «Ну! будь счастлива, Лильяна, – не насиловать сердце!»

– И она изменила? – вскричал я, тронутый рассказом его.

– Над сердцем две воли, брате, – своя да Божья. Я отписал к отцу, дабы не ждал меня, а сестрице возвратил залог… Бог с нею! Ту ни каке надежде, ни другого суда, ни спасенья нема! Ништа не поможе, кад сердце от сердца отпаде!

– Может быть, ее принудила мать отказаться от вас?

– Кад нема у своего сердца совета, чуждое сердце правит его на все четыре страны!

– Что ж вы: писали к невесте своей и ее отцу?

– Отписал кратко: «Отчизна моя Сербия вздымает оружье на своего притеснителя турка; не время мне думать теперь о женитьбе, еду на родину, на воеванье; бритка сабля моя невеста!.. Нек погинет юнак[69]69
  у балканских народов – храбрец, удалец.


[Закрыть]
на юнашству!»

Этими словами он прервал рассказ свой и упорно молчал. С сожалением смотрел я на его суровое, но приятное лицо. Странны казались мне высказанные им понятия, но сколько было в них снисходительности к слабому сердцу! Без жалоб на судьбу и на людей он покорялся предопределению, несмотря на то что для души его не оставалось уже счастия на земле. С Лильяной все для него погибло; по так решительно отказаться от всех надежд, так сурово поступить с самим собою… то было бы непонятно, невозможно для каждого, кто сколько-нибудь дорожит жизнью и ее соблазнами!

На другой день рано мой добрый серб сказал мне: «Ну, аиде путем с миром! Не забудь сербина Радоя Вранковича!»

– Не забуду! – отвечал я и пустился в дорогу, сопровождаемый двумя арнаутами из сербов.

VII

Через два дня я был уже в Леовском карантине. Шестнадцать дней, проведенных в нем посреди атмосферы, изобретенной Гитоном де Морво, показались мне столетиями, во время которых повторилось все прошедшее, со всеми своими загадками, радостями и горем.

Эту тоску вознаградило свидание с братом в Бендерах. Но я у него недолго пробыл; он был снисходителен к торопливому моему сердцу. Через две недели я уже подъезжал к Москве. Сердце не находило места в груди. Близость к счастию выразилась во мне страданием, черные мысли пугали меня: то думалось мне, что я уже опоздал, Елена влюблена в другого, – и я приказывал ямщику ехать тише; то отец выдал ее насильно, и она умирала от тоски, молила меня, чтобы я торопился, – и я гнал ямщика.

Подъезжаю к дому Мемнона; ворота заперты, ставни притворены… я вздрогнул… Что это значит? Где Мемнон? Дворник не знает.

Я остановился у своих родных. На другой же день узнал я, что Елена в Москве. Но каким образом явиться мне в дом?

Я решился написать письмо к ее матери: просил ее уведомить меня о Мемноне. С нетерпением ждал я ответа; ответ принесли… «Одеваться!» – вскричал я, как безумный. Мать Елены писала: «Ожидаю вас к себе и лично хочу поговорить с вами о вашем друге».

Через несколько минут я уже был перед нею. Она приняла меня как родного, представила мужу своему как друга его племянника Мемнона и поразила меня известием, что Елена больна и что они приехали в Москву для пользования водами. Я едва мог продолжать разговор, когда она сказала мне о том.

Тщетно ожидал я выхода Елены. Потеряв надежду ее видеть, сбирался уже домой, но слова отца и матери – «мы вас ожидаем обедать, попросту, без чинов, как родного» – оживили меня. Если б и взор Елены подтвердил то же! Но ее не было…

Я приехал к обеду. Елена не вышла к столу, но отец и особенно мать Елены так занимались мной, так осыпали расспросами и ласками, что не было мгновения, которое мог бы я посвятить мысли об Елене.

Во время утреннего визита я был так рассеян, что забыл спросить о Мемноне, за обедом, однако ж, я вспомнил об нем.

– Так и вы не имеете никакого известия об нем? – спросил отец.

– Решительно никакого, – отвечал я с удивлением.

– А я только что хотел от вас узнать что-нибудь. Может быть, дружбу он предпочитает родству.

– Бог знает, что с ним сделалось: он вдруг пропал из Москвы; даже не простился с нами, – сказала мать, – и с тех пор ни слуху, ни духу.

– И никто не знает, куда он поехал? – спросил я.

– Никто. Однако ж до нас дошли новости очень неприятные: говорят, что он совсем потерялся.

– Мемнон потерялся?

– Да! Слава недобрая, – продолжал отец. – Влюбился в какую-то горничную и увез ее. Продал свое имение близ Москвы, купил другое в захолустье и никого знать не хочет… Впрочем, и хорошо делает… После подобного поступка возможно ли показываться на глаза?

– О, не может быть! – вскричал я невольно. – Мемнон не унизится до такой степени!

– Э-эх, молодой человек! Чего не делает своя воля и богатое наследство? Рано Мемнон вышел из отцовских рук – вот вся беда.

– Неужели вы не знали Мемнона и понятий его, что так говорите об нем, – хотел я сказать, как вдруг вошла Елена. Я онемел, смотрел на нее… и не верил своим глазам… Та ли это Елена, которую я видал не более, как за несколько месяцев? О, это была та же Елена, но с томным взором вместо живого, с бледностию на лице вместо румянца; слабая вместо воздушной, быстрой; молчаливая вместо игривой, беззаботной, говорливой Елены.

– Вы не узнаете меня? – сказала она тихим голосом, с насильственною улыбкою. Она теперь еще поправилась, – сказала мать: – воды ей помогли!..

– Бог знает! – сказала Елена на слова матери.

– Твоя собственная неосторожность виною болезни твоей, – продолжала мать. – Пришла же охота сидеть по вечерам на крыльце… Это было вскоре после вашего отъезда… осень была сырая… долго ли простудиться…

Я покраснел от слов: «вскоре после вашего отъезда!» «Ах, Елена, Елена! Ты пожертвовала для своей грусти здоровьем!» – думал я, взглянув на нее, и мне казалось, что слова матери и ее пристыдили. Как она была хороша! «Задумчивость ее принадлежит мне, – говорило мое сердце. – О, Мемнон! если бы ты был здесь, ты передал бы ей мои чувства… Но объясняться самому… века пройдут – и я не осмелюсь сказать Елене, что я ее люблю».

Меня принимали как родного. Часто проводил я по целым дням близ Елены, но болезненная слабость как будто пересиливала чувства – и она была задумчива, грустна, молчалива, а я становился час от часу дичее, не знал, что говорить, боялся даже встречаться с ее взорами.

«Курс вод был кончен – и все кончено», – думал я. Начались сборы, и я готовился уже на разлуку, но неожиданное приглашение от отца и матери ехать с ними в деревню оживило все мои надежды.

Во время дороги я никому не уступал забот о спокойствии Елены. По приезде в деревню мне было дано право водить Елену под руку во время прогулок, которые предписаны были ей доктором. Я ходил с ней часто один, говорил ей обо всем, кроме того, что хотел бы сказать ей, а она была постоянно уныла. Дни проходили; мы как будто таили друг от друга чувства свои и, кажется, вечно остались бы в таком грустном положении, если бы сама мать не начала говорить мне об Елене.

– Елена совершенно переменилась, – сказала она, – но эта перемена не может быть следствием болезни… Мне кажется, что и у нее и у вас есть какая-нибудь тайна… Не знаю, кого первого допросить?.. Зачем же таить от отца и матери? – И с сими словами она так проницательно взглянула на меня, что я вспыхнул и, как безумный, схватил ее руку и начал целовать.

– Мемнон говорил мне… – продолжала она. – Счастие Елены для меня всего дороже… я нисколько не противлюсь… Муж мой также вас полюбил… О, как я счастлив! – вскричал я и, кажется, тысячу раз повторял ей одно и то же, между тем как она называла уже меня сыном своим и читала наставления о вечной любви к жене, о верности, об обязанностях мужа, о приданом… и наконец взяла меня за руку, и я очутился перед отцом.

– Жена объявила мне ваше желание, – сказал он, – я не прочь.

Призвали Елену, спросили ее согласия.

– От вашей воли завишу я, – отвечала она, и отец и мать благословили нас.

В восторге собственном мне казалось, что все разделяло мои чувства. Задумчивость Елены приняла в глазах моих другой смысл: это томность любви, которая так пристала ко всякой женщине; это нетерпеливость сердца насладиться скорее счастием, – думал я и во все непродолжительное время приготовлений к свадьбе был в каком-то припадке безумия, от которого опомнился тогда уже, когда мысль – «она твоя!» пробудила меня от очарования.

Что ж она не радуется? Что ж она так холодна? Что ж она не сожмет меня в своих объятиях и уста ее неподвижны? Неужели от болезни иссяк в ней весь огонь любви? Что ж она не отвечает на ласки ласками?

Я стал мужем Елены, но с первых минут сбывчивости желаний она заразила меня своею грустью, задумчивостью и молчаливостью, только не холодностью – нет, я не мог быть холоден к ней! Как птицелов, я расставлял силки, чтобы изловить нежное чувство ее ко мне, но оно в ней, кажется, и не водилось никогда, как райская птица на севере.

Медленно проходили дни. О Мемноне я не имел никаких известий. В одно и то же время ни дружбы, ни любви – тяжко!

Через год счастие порадовало меня рождением прекрасного младенца, совершенно похожего на мать свою. Как будто заменяя чувства ее, он мне улыбался, и мне казалось, что улыбается мне сама Елена.

Я почти не отходил от него, когда он спал; садился близ колыбели и ожидал его пробуждения.

Однажды я упомянул о Мемноне при няне, которую наняли мы для ребенка.

– Позвольте узнать, – спросила она, – не про Мемнона ли Васильевича вы изволите говорить?

– Ты его знаешь?

– Вряд ли у кого еще есть такое имя, – сказала она, – потому-то я и узнала его.

В самом деле, отец Мемнона выбирал всегда странные, малоупотребительные имена для детей своих: сестра Мемнона называлась Фомаидой.

– Но где ж ты знала Мемнона? – спросил я.

– Он бывал в нашем доме, – отвечала няня. – Ах! сударь, если бы порадовали меня, – продолжала она, вздохнув, – не изволите ли вы знать что-нибудь про Веру Ивановну?

– Про Веру Ивановну? – повторил я.

– Как бы хотелось проведать мне про этого ангела! Достиг ли-то Мемнон Васильевич до своего желания?

– Но кто такая Вера Ивановна?

– Она, сударь, – отвечала няня, смутясь, – она благородная, воспитанница барыни… Барыня взяла ее к себе на воспитание из своей дальней деревни, что купил Мемнон Васильевич…

– Он купил деревню?

– Село Шарково, – продолжала няня. – Барыня думала, что он женится на барышне, а он полюбил Верочку. Барыня прогневалась да и послала ее в деревню, а Мемнон Васильевич узнал, что она приписана к селу Шаркову, и купил село… Да от барыни не утаилось – она и отошли голубушку дочку свою в соседский монастырь, на руки к знакомой игуменье, чтобы хоть постричь ее, да не выдавать Мемнону Васильевичу.

– Дочь свою? – спросил я с удивлением.

– Виновата: Веру Ивановну, сударь, не дочку, ей-Богу, не дочку! – почти вскрикнула, спохватись, няня.

Рассказ няни пояснил мне недобрые слухи про Мемнона. Я не заботился о подробностях, в которых должно было что-нибудь скрываться; мне нужно было знать только, где он. Расспросив, в какой губернии и в каком уезде село Шарково, я немедленно пустился в дорогу.

VIII

На пятый день я подъезжал уже по проселку, извивающемуся между волнами золотых колосьев барского поля, к селению, которое тянулось в одну линию под грустным еловым лесом. То было Шарково. Проехав ряд курных изб и деревянную церковь, я увидел помещичий дряхлый дом с полуразрушенною оградою; двор зарос густою травою, как заповедный луг; повсюду запустение.

«Куда я приехал? Может ли быть, чтобы здесь жил Мемнон?» – думал я, приказывая остановиться подле ворот. Кого спросить? Тут, кажется, ни души нет. В стороне, подле дома, где висела на перекладине деревянная сторожевая доска, пошевелилась человеческая фигура: это был седой старик, с клюкою в руках.

Соскочив с брички, я подошел к нему.

– Кто здесь помещик?

– Помещик? – отвечал он, сняв шапку и почесывая голову…

– Не Мемнон ли Васильевич Пальмирский?

– Так, так… боярин.

– Дома он?

– А может, и дома. Спрошу у его милости дворецкого.

Я взбежал на крыльцо; навстречу мне вышел слуга.

Я узнал в нем слугу Мемнона. Он так обрадовался мне, что начал целовать мои руки.

– Где барин?

– В монастыре, сударь.

– Как в монастыре?

– Они изволят каждый день ходить к обедне в соседний монастырь.

– Мемнон, Мемнон! – вскричал я. – Что ж вы тут делаете?

– Бог знает что. Вот уж с полгода приехали и живем, как изволите видеть…

Вслушиваясь в слова старого Никона, я проходил между тем по комнатам, в которых воздух был заражен гнилостью; на стенах обои покрыты были пылью и паутиною. Кое-где стояли дряхлые столики и стулья, на которых из-под оборванной кожи торчала клочьями конская шерсть. Стекла в окнах от времени потускнели, сделались радужного цвета. В одной из угловых комнат стояло старое канапе, на котором раскинута была бурка и в головах лежала кожаная подушка; у стен пустые шкапы с отбитыми дверцами…

– Боже мой! неужели здесь живет Мемнон?

– Как видите, сударь, – отвечал Никон со слезами на глазах и стал рассказывать мне про барина своего.

Такой богомольный стал, что и Бог ведает, – говорил он, – посадит меня подле кровати, да и велит читать, а сам лежит, как мертвый. А как прослышит колокол в монастыре, вскочит и идет… станет на паперти, да и молится. Вот уж полгода ведем такую жизнь… Хоть бы вы уговорили его…

– Скоро он будет?

– Теперь скоро.

Я бросился на канапе, закрыл лицо руками и не мог слушать ропота старика на своего барина. Судьба Мемнона приводила меня в содрогание.

– Дай мне чаю, Никон, – вскричал я, чтобы удалить его от себя.

– Чаю? – отвечал он, горько улыбнувшись. – Да мы, сударь, позабыли, как и пьют-то его!

Я взглянул на Никона и не знал, что говорить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю