355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Дюма » Графиня Де Шарни » Текст книги (страница 17)
Графиня Де Шарни
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:15

Текст книги "Графиня Де Шарни"


Автор книги: Александр Дюма



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 103 страниц) [доступный отрывок для чтения: 37 страниц]

– А что он за это время успел сделать? – перебил графа Жильбер.

– О Господи, да почти ничего для других, зато достаточно – для меня. Если бы я не был заинтересован в том, чтобы он оставался беден, я завтра же дал бы ему миллион.

– Я повторяю свой вопрос: что он успел сделать?

– Вы помните тот день, когда лицемерное духовенство явилось в Национальное собрание просить третье сословие, находившееся в неопределенном положении после королевского вето, начать работу?

– Да.

– Так перечитайте речь, произнесенную в тот день адвокатишкой из Арраса, и вы увидите, что у этой горячности, которая сделала его почти красноречивым, большое будущее.

– Ну а что с тех пор?..

– С тех пор?.. А-а, вы правы. Мы вынуждены из мая перенестись в октябрь. Когда пятого числа Майяр, депутат от парижских женщин, обратился от имени своих избирательниц к Национальному собранию, то все члены собрания промолчали, а адвокатишка выступил не только резко, но так ловко, как никто другой. Пока все так называемые народные заступники молчали, он поднялся дважды: в первый раз во время всеобщей сумятицы, в другой раз – в полной тишине. Он поддержал Майяра, говорившего о голоде и просившего хлеба.

– Да, это в самом деле уже серьезно, – в задумчивости заметил Жильбер, – однако он, может быть, еще изменит свою позицию.

– Ах, дорогой доктор, вы не знаете «Неподкупного», как его скоро назовут; да и кому придет в голову подкупать этого адвокатишку, над которым все смеются? Этот человек будет позднее – хорошенько запомните, Жильбер, мои слова, – наводить на Национальное собрание ужас, а сегодня он – всеобщее посмешище! Среди знатных якобинцев бытует мнение, что господин де Робеспьер смешон; глядя на него, все члены Национального собрания забавляются и считают своим долгом его высмеивать. Ведь в больших собраниях бывает порой скучно, нужен какой-нибудь дурачок для забавы.. В глазах таких господ, как Ламетт, Казалес, Маури, Барнав, Дюпор, Робеспьер – дурак. Друзья его предают, исподтишка подсмеиваясь над ним; враги освистывают и смеются открыто; когда он берет слово, его никто не слушает, когда он возвышает голос, вокруг все кричат. А когда он произносит речь как всегда в пользу права, неизменно в защиту какого-то принципа, – никто его не слышит, только какой-нибудь неизвестный депутат, на котором оратор останавливает угрожающий взгляд, с насмешкой предлагает опубликовать эту речь. И только единственный из его коллег его угадывает и понимает, единственный! Как вы думаете, кто именно? Мирабо. «Этот человек далеко пойдет, – сказал он мне третьего дня, – потому что он верит в то, что говорит». Вы-то должны понимать, насколько это существенно для Мирабо.

– Да читал я его речи, – молвил Жильбер, – и они мне показались посредственными и заурядными.

– Ах, Боже мой! Я же вам не говорю, что это Демосфен или Цицерон, Мирабо или Барнав; нет, это всего-навсего господин де Робеспьер, как его принято называть. Кстати, с его речами обращаются в типографии столь же бесцеремонно, как на трибуне: когда он говорит – его перебивают; когда речи оказываются в типографии – их сокращают. Журналисты даже не называют его господином де Робеспьером, они не знают его имени и потому пишут так: г-н Б…, г-н N.., или г-н ХХХ. Один Господь да я, может быть, знаем, сколько желчи накапливается в его тощей груди, какие бури бушуют в его узколобой голове; ведь ему негде забыться после всех этих ругательств, оскорблений, предательств, освистываний, а между тем он чувствует свою силу, но у него нет ни светских развлечений, ни тихих семейных радостей. В своей тоскливой квартире в тоскливом Маре, в холодной комнате, нищей, голой, расположенной на улице Сентонж, живет он на скудное депутатское жалованье и столь же одинок, как в детстве в промозглом дворе коллежа Людовика Великого. Еще в Прошлом году у него было молодое приятное лицо; взгляните: всего за год его голова высохла и стала похожа на черепа вождей караибов, которые привозят из Океании Куки и Лаперузы; он не расстается с якобинцами, и из-за не заметных постороннему взгляду волнений, которые он переживает, у него бывают такие внутренние кровоизлияния, что он теряет сознание. Вы – великий математик, Жильбер, но я ручаюсь, что даже вы не сможете подсчитать, какой ценой заплатит оскорбляющая его знать, преследующее его духовенство, не желающий его знать король за кровь, которую сейчас теряет Робеспьер.

– Зачем же он ходит к якобинцам?

– В Национальном собрании его освистывают, а у якобинцев к нему прислушиваются. Якобинцы, дорогой Доктор, – это дитя Минотавра; оно сосет молоко коровы а потом сожрет целый народ. Так вот Робеспьер – самый типичный из всех якобинцев. Все якобинское общество представлено в нем одном, он является его выражением, ни больше ни меньше; он идет с якобинцами в ногу, не отставая и не обгоняя их. Я вам, кажется, обещал показать инструмент, который в настоящее время только изобретается; цель его создателя – рубить одну-две головы в минуту. Из всех ныне здесь присутствующих именно господин де Робеспьер, адвокатишка из Арраса, задаст этой машине смерти больше всех работы.

– Вы, признаться, делаете сегодня очень мрачные предсказания, граф, – заметил Жильбер, – и если ваш Цезарь не утешит меня хоть немного после вашего Брута, я могу забыть, зачем я сюда пришел. Прошу прощения, однако что же Цезарь?

– Взгляните вон туда; он разговаривает с господином, которого еще не знает, но который, однако, окажет огромное влияние на его судьбу. Господина этого зовут Баррас: запомните это имя и вспомните его при случае.

– Я не знаю, ошибаетесь ли вы, граф, – промолвил Жильбер, – но вы, во всяком случае, прекрасно подбираете свои типы. У вашего Цезаря голова будто нарочно создана для короны, а глаза.., признаться, я не успел схватить их выражения…

– Ну конечно, ведь они повернуты внутрь; эти глаза – из тех, что угадывают будущее.

– А что он говорит Баррасу?

– Он говорит, что если бы Бастилию защищал он, ее никогда бы не захватили.

– Так он не патриот?

– Люди, подобные ему, не хотят быть чем-либо, прежде чем не станут всем сразу.

– Вы, значит, готовы спустить шутку этому жалкому лейтенантику?

– Жильбер! – молвил Калиостро, протягивая руку в направлении Робеспьера. – Как верно то, что вот этот господин даст вторую жизнь эшафоту Карла Первого, – он указал рукой на корсиканца с гладкими волосами, – точно так же верно и то, что этот вот восстановит трон Карла Великого.

– Стало быть, наша борьба за свободу бесполезна?! – в отчаянии вскричал Жильбер.

– А кто вам сказал, что один из них, сидя на троне, не сделает для свободы так же много, как другой – при помощи эшафота?

– Так он станет Титом, Марком-Аврелием, вестником мира, явившимся для утешения людей, переживших жестокую пору?

– Это будет Александр и в то же время Ганнибал. Родившись на поле боя, он на войне прославится, но на войне же и погибнет. Я поручился за то, что вы не сможете подсчитать, какой кровью знать и духовенство заплатит за кровь Робеспьера; попытайтесь представить, сколько это будет крови, помножьте несколько раз, но всего этого будет мало по сравнению с рекой, озером, морем крови которую прольет этот человек при помощи своей пятисоттысячной армии в боях, длящихся несколько дней, в течение которых будет сделано до пятидесяти тысяч пушечных выстрелов.

– Каков же будет результат от всего этого шума, дыма и неразберихи?

– Результат будет такой же, как после всякого генезиса, Жильбер; на нашу долю выпало похоронить старый мир; нашим детям суждено увидеть рождение нового мира; а этот человек – великан, охраняющий в него вход; подобно Людовику Четырнадцатому, Льву Десятому, Августу, он даст свое имя открывающейся эпохе.

– Как зовут этого человека? – спросил Жильбер, поддавшись убежденному тону Калиостро.

– Пока его зовут Бонапартом, – отвечал пророк, – но придет день, когда его назовут Наполеоном!

Жильбер опустил голову на руку и так глубоко задумался, что не заметил, как началось заседание и как один из ораторов поднялся на трибуну…

Так прошел час, однако ни шум в собрании, ни гомон на трибунах не могли вывести Жильбера из задумчивости. Вдруг он почувствовал, как чья-то властная рука вцепилась ему в плечо.

Он очнулся. Калиостро исчез, а на его месте сидел Мирабо.

Лицо Мирабо перекосилось от злости. Жильбер вопросительно на него взглянул – Ну что? – спросил Мирабо.

– В чем дело? – удивился Жильбер.

– А в том, что нас провели, запутали, предали. Двор отказался от моих услуг; вас сделали жертвой обмана, а меня – дураком.

– Я вас не понимаю, граф.

– Вы что же, не слышали?..

– Чего именно?

– Только что принятого решения?

– Где?

– Здесь!

– Что за решение?

– Так вы спали?

– Нет, – возразил Жильбер, – просто я задумался.

– Итак, завтра в ответ на мое сегодняшнее предложение пригласить министров для участия в обсуждениях в Национальном собрании трое друзей короля выступят с требованием, чтобы ни один член Национального собрания не мог быть назначен министром во время сессии. И вот подготовленная с таким трудом комбинация рассыпается от каприза его величества Людовика Шестнадцатого; впрочем, – продолжал Мирабо, грозя кулаком небесам, как Аякс, – клянусь моим именем, я им за это отомщу; если одного их желания довольно для того, чтобы уничтожить министра, они увидят, что моего желания достаточно, чтобы опрокинуть трон!

– Но вы же от этого не перестанете ходить в Национальное собрание, вы же все равно будете сражаться до конца? – спросил Жильбер.

– Я пойду в Национальное собрание и буду стоять до конца!.. Я из тех, кого можно похоронить только под обломками целого мира.

И Мирабо в подавленном состоянии вышел, еще более прекрасный и угрожающий, с печатью богоизбранности на челе.

На следующий день действительно по предложению Ланжюине, несмотря на нечеловеческие усилия Мирабо, Национальное собрание подавляющим числом голосов решило, что «ни один член Национального собрания не может быть назначен министром во время сессии».

– А я, – закричал Мирабо, как только декрет был принят, – предлагаю поправку, которая ничего не меняет в вашем законе! Вот она! «Все члены настоящего собрания могут быть назначены министрами за исключением его сиятельства графа де Мирабо».

Все переглянулись, подавленные этой дерзостью. Потом в полной тишине Мирабо спустился с трибуны с тем же достоинством, с каким он проходил мимо г-на де Брезе со словами: «Мы здесь собрались по воле народа и выйдем отсюда только со штыком в груди!» Он вышел из зала.

Поражение Мирабо походило на победу некоего лица.

Жильбер даже не пришел в Национальное собрание.

Он остался дома, размышляя о странных предсказаниях Калиостро и не веря в них до конца, однако он никак не мог отделаться от этих мыслей.

Настоящее представлялось ему слишком незначительным по сравнению с тем, что их ждало в будущем!

Возможно, читатель спросит, каким образом, будучи простым историком былых времен, temporis acti, я возьмусь объяснить предсказание Калиостро относительно Робеспьера и Наполеона?

В таком случае я попрошу того, кто задается таким вопросом, объяснить мне предсказание мадмуазель Ленорман Жозефине.

В этом мире необъяснимые вещи встречаются на каждом шагу: для тех, кто не умеет их объяснять или не желает в них верить, и существует сомнение.

Глава 30.
МЕЦ И ПАРИЖ

Как говорил Калиостро, как предугадал Мирабо, именно король провалил все планы Жильбера.

Расположение королевы к Мирабо было продиктовано, пожалуй, скорее досадой влюбленной женщины и женским любопытством, нежели интересами политики королевы; и потому она без особого сожаления отнеслась к тому, что рухнуло все это конституционное здание, которое было ей ненавистно.

А король занял выжидательную позицию, он решил таким образом выиграть время и обратить себе на пользу складывавшиеся обстоятельства. Впрочем, затеянные им переговоры давали ему надежду убежать из Парижа и укрыться в каком-нибудь надежном месте, что было его излюбленной мечтой.

С одной стороны переговоры, как мы знаем, велись с Фавра, представлявшим его высочество, с другой стороны – графом де Шарни, посланцем самого Людовика XVI.

Шарни добрался из Парижа в Мец за два дня. Там он нашел маркиза де Буйе и передал ему письмо короля. Это было, как помнит читатель, обыкновенное рекомендательное письмо. Маркиз де Буйе, подчеркивавший свое недовольство происходившими событиями, вел себя весьма и весьма сдержанно.

Действительно, то, что маркиз де Буйе узнал от графа де Шарни, меняло все его планы. Императрица Екатерина только что пригласила его к себе на службу, и он собрался было испросить письменного позволения у короля принять это предложение, как вдруг получил письмо от Людовика XVI.

Итак, маркиз де Буйе поначалу колебался; однако услышав имя Шарни, памятуя о его родстве с г-ном де Сюфреном, судя по долетавшим до него слухам о том, что королева оказывала ему полное доверие, он, как верный роялист, захотел вырвать короля из объятий этой пресловутой свободы, которую многие считали настоящей тюрьмой.

Однако прежде чем вступать с Шарни в какие-либо переговоры, маркиз де Буйе, не уверенный в полномочиях графа, решил послать в Париж для личной беседы с королем по этому серьезному вопросу своего сына графа Луи де Буйе.

На время этих переговоров Шарни должен был оставаться в Меце. Ничто не притягивало его в Париж, а долг чести, в его понимании несколько преувеличенный, повелевал ему оставаться в Меце в качестве заложника.

Граф Луи прибыл в Париж к середине ноября. В то время охрана короля была возложена на генерала Лафайета, а граф Луи приходился ему кузеном.

Он остановился у одного из своих друзей, известного своими патриотическими взглядами и путешествовавшего в те дни по Англии.

Проникнуть во дворец без ведома генерала Лафайета было для молодого человека делом ежели и не невозможным, то уж во всяком случае очень опасным и крайне трудным.

С другой стороны, генерал Лафайет наверняка ничего не знал об отношениях, завязавшихся при посредничестве Шарни между королем и маркизом де Буйе, и потому для графа Луи не было ничего проще, как попросить самого генерала Лафайета представить его королю.

Казалось, обстоятельства складывались для молодого человека как нельзя более удачно.

Он уже третий день был в Париже, так ничего окончательно и не решив и размышляя о том, каким образом ему проникнуть к королю, и в который раз спрашивая себя, о чем мы уже сказали, не лучше ли ему обратиться непосредственно к генералу Лафайету. И в это самое время ему принесли записку от Лафайета, в которой говорилось о том, что ему стало известно о прибытии графа в Париж и он приглашает навестить его в штабе Национальной гвардии или в особняке де Ноай.

Само Провидение в некотором роде отвечало на мольбу, с которой к нему обращался граф де Буйе. Подобно доброй фее из прелестных сказок Шарля Перро, оно брало графа за руку и вело к цели.

Граф поторопился в штаб.

Генерал только что уехал в Ратушу, где должен был получить сообщение от г-на Байи.

Однако в отсутствие генерала графа принял его адъютант г-н Ромеф.

Ромеф служил раньше в одном полку с юным графом, и, хотя первый был простого происхождения, а второй – потомственным аристократом, между ними существовали некоторые отношения. С той поры Ромеф перешел в один из полков, расформированных после четырнадцатого июля, а потом стал служить в Национальной гвардии, где занимал должность адъютанта и был любимцем генерала Лафайета.

Оба молодых человека, несмотря на различие их взглядов по некоторым вопросам, в одном сходились совершенно: оба они любили и почитали короля.

Правда, один любил его как истинный патриот, то есть при том условии, что король принесет клятву Конституции; другой же любил короля как аристократ, считая непременным условием отказ от клятвы и обращение в случае необходимости за помощью к загранице, чтобы образумить бунтовщиков.

Под бунтовщиками граф де Буйе подразумевал три четверти членов Национального собрания, Национальную гвардию, избирателей и т, д, и т, д., то есть пять шестых Франции Ромефу было двадцать шесть лет, а графу Луи – двадцать два, и потому трудно было предположить, чтобы они долго могли говорить о политике И потом, граф Луи не хотел, чтобы его заподозрили в том, что он может думать о чем-то серьезном.

Он под большим секретом признался своему другу Ромефу, что покинул Мец с разрешения отца, чтобы повидаться в Париже с обожаемой им женщиной.

Пока граф Луи откровенничал с адъютантом, на пороге остававшейся незапертой двери внезапно появился генерал Лафайет. Хотя граф успел заметить нежданного гостя в висевшем перед ним зеркале, он продолжал свой рассказ. Несмотря на знаки, которые ему подавал Ромеф, он делал вид, что не понимал их, и еще громче продолжал свой рассказ, так чтобы генерал не пропустил ни слова из того, что он говорил.

Генерал все услышал: это было именно то, чего хотел граф Луи.

Он подошел к рассказчику и, едва тот договорил, положил ему руку на плечо со словами:

– Ах, господин распутник! Так вот почему вы скрываетесь от своих почтенных родственников?

Тридцатидвухлетний генерал, очень популярный среди модных женщин той поры, не мог быть строгим судьей и скучным ментором, и потому граф Луи не очень испугался ожидавшего его нагоняя.

– Я совсем не прятался, дорогой кузен, и как раз сегодня собирался явиться с визитом к одному из самых прославленных своих родственников, если бы мне не принесли от него письмо.

Он показал генералу только что полученную записку.

– Ну, что, скажете, плохо в Париже поставлена служба полиции, господа провинциалы? – спросил генерал с таким видом, который ясно показывал, что этот вопрос затрагивал его самолюбие.

– Мы знаем, что от того, кто охраняет свободу народа и отвечает за спасение короля, ничто не может укрыться.

Лафайет бросил на кузена косой взгляд, добродушный, умный и немного насмешливый.

Он знал, что спасение короля очень много значило для всех представителей семейства Буйе, а вот свобода народа их нисколько не интересовала.

И потому генерал ответил лишь на вторую часть вопроса.

– Дорогой кузен! Не передавал ли что-нибудь королю, за спасение которого я отвечаю, маркиз де Буйе, – молвил он, особенно подчеркнув титул, от какового сам он отказался в ночь четвертого августа.

– Он поручил мне засвидетельствовать ему глубочайшее почтение, – отвечал молодой человек, – если генерал Лафайет не сочтет меня недостойным быть представленным монарху.

– Представить вас.., когда же?

– Как можно скорее, генерал, принимая во внимание то обстоятельство, что, как я имел честь сообщить вам или Ромефу, у меня нет особого отпуска…

– Вы сказали об этом Ромефу, но это одно и то же, потому что я слышал. Добрые дела не должно откладывать. Сейчас – одиннадцать часов утра. В полдень я ежедневно имею честь бывать на аудиенции у короля и королевы. Я приглашаю вас перекусить со мной, если у вас еще не было второго завтрака, и потом отведу вас в Тюильри.

– Но я не одет должным образом, дорогой кузен, – заметил молодой человек, скосившись на свой мундир и сапоги.

– Прежде всего я должен вам сообщить, милый юноша, – отвечал Лафайет, – что великий вопрос этикета, к которому вы были приучены с детства, доживает последние дни, ежели не умер окончательно со времени вашего отъезда; и потом, ваш костюм безупречен, сапоги – под стать мундиру; какое же платье может заменить военную форму дворянину, готовому умереть за короля? Ромеф! Подите посмотрите, все ли готово? Я уведу графа де Буйе в Тюильри сразу после завтрака.

Такой план удивительным образом отвечал желаниям молодого человека, и ему нечего было возразить. Он поклонился в знак согласия и в то же время с чувством благодарности.

Спустя полчаса часовые у ворот уже отдавали честь генералу Лафайету и юному графу де Буйе, не подозревая, что оказывают воинские почести одновременно и революции и контрреволюции.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1.
КОРОЛЕВА

Господин де Лафайет и граф Луи де Буйе поднялись по небольшой лестнице павильона Марсан и оказались в апартаментах второго этажа, где жили король и королева.

Перед г-ном де Лафайетом распахивались одна за другой все двери. Часовые брали на караул, лакеи низко кланялись; все без труда узнавали повелителя самого короля и хозяина дворца, как называл его г-н Марат.

О г-не де Лафайете доложили прежде королеве; король был в то время в своей кузнице, и лакей отправился туда, чтобы предупредить его величество о визите.

Прошло три года с тех пор, как граф де Буйе видел Марию-Антуанетту.

За эти три года Генеральные штаты успели объединиться, позади было взятие Бастилии, уже произошли события пятого и шестого октября.

Королеве исполнилось тридцать четыре года; «она достигла того трогательного возраста, как говорит Мишле, который столько раз был воспет Ван-Дейком: это был возраст зрелой женщины, матери, а у Марии-Антуанетты, как ни у какой другой женщины, он ознаменовал собой расцвет королевы».

В эти три года Мария-Антуанетта много выстрадала и как женщина и как королева, чувствуя себя ущемленной как в любви, так и в самолюбии. Вот почему бедняжка выглядела на все свои тридцать четыре года: вокруг глаз залегли едва заметные перламутрово-сиреневые тени, свидетельствующие о частых слезах и бессонных ночах; но что особенно важно, они выдают спрятанную глубоко в душе боль, от которой женщина, будь она хоть королевой, не может избавиться до конца дней.

Это был тот возраст, когда Мария Стюарт оказалась пленницей. Именно в этом возрасте она испытала самую большую страсть; именно тогда Дуглас, Мортимер, Норфолк и Бабингтон полюбили ее, пожертвовали собой и погибли с ее именем на устах.

Вид королевы-пленницы, всеми ненавидимой, оклеветанной, осыпаемой угрозами – а события пятого октября показали, что это отнюдь не пустые угрозы, – произвел на юного Луи де Буйе сильное впечатление, заставив дрогнуть его рыцарское сердце.

Женщины никогда не ошибаются, если речь идет о произведенном ими впечатлении. Кроме того, королевам, как и королям, свойственна прекрасная память на лица, которой они в определенной степени обязаны своему воспитанию: едва увидев графа де Буйе, Мария-Антуанетта сейчас же его узнала; едва бросив на него взгляд, она уверилась в том, что перед ней – друг.

Итак, прежде чем генерал успел представить графа; раньше, чем де Буйе преклонил колено перед диваном, где полулежала королева, она поднялась и, словно перед ней был старый знакомый, которого приятно увидеть вновь, и в то же время подданный, на преданность которого можно положиться, она воскликнула:

– А-а, граф де Буйе!

И, не обращая внимания на генерала Лафайета, она протянула молодому человеку руку.

Граф Луи на мгновение замер: он не мог поверить в возможность такой милости.

Однако видя, что рука королевы по-прежнему протянута к нему, он преклонил колено и коснулся ее дрожащими губами.

Бедная королева допустила оплошность, как это нередко с ней случалось: граф де Буйе и без этой милости был бы ей предан; однако этой милостью, оказанной в присутствии г-на де Лафайета, которого она никогда не допускала до своей руки, королева словно проводила между собой и Лафайетом границу, она обижала человека, в дружеском участии которого она более всего нуждалась.

С неизменной любезностью, однако и не без некоторого беспокойства в голосе, Лафайет проговорил:

– Клянусь честью, дорогой кузен, что я напрасно предложил представить вас ее величеству: мне кажется, уместнее было бы вам самому представить меня ей.

Королева была очень рада видеть перед собою одного из преданных слуг, на которого она могла положиться; она испытывала гордость оттого, что сумела, как ей казалось, произвести на графа впечатление, и потому, чувствуя, как в сердце ее вспыхнула одна из тех надежд молодости, которая, как она полагала, погасла навсегда, и на нее пахнуло ветром весны и любви, который, как она думала, умер навеки, она обернулась к генералу Лафайету и проговорила с одной из своих давно забытых улыбок времен Трианона и Версаля:

– Господин генерал! Граф Луи не такой строгий республиканец, как вы; он прибыл из Меца, а не из Америки. Он приехал в Париж не для работы над новой Конституцией, а для того, чтобы засвидетельствовать мне свое почтение. Так не удивляйтесь, что я, несчастная, наполовину свергнутая королева, оказываю ему милость, которая может еще что-нибудь значить для него, бедного провинциала, тогда как вы…

И королева жеманно улыбнулась, улыбнулась почти так же кокетливо, как в дни своей юности, словно говоря: «Тогда как вы, господин Сципион, вы, господин Цинциннат, способны лишь посмеяться над подобными любезностями».

– Ваше величество! Я всегда был почтителен и предан королеве, однако королева никогда не желала понимать моего почтения, никогда не ценила моей преданности. Это большое несчастье для меня, но, может быть, еще большим несчастьем грозит ей самой.

И он поклонился.

Королева внимательно на него посмотрела. Ей уже не раз доводилось слышать от Лафайета подобные речи, она не раз над ними задумывалась; однако, к своему несчастью, как только что сказал Лафайет, она не могла преодолеть инстинктивного отвращения к этому человеку.

– Ну, генерал, будьте великодушны и простите меня.

– Вы просите у меня прощения, ваше величество?! За что?

– За мое расположение к всецело преданному мне семейству Буйе, проводником и связующим звеном которого стал этот молодой человек. Когда он вошел сюда, у меня перед глазами словно встал его отец вместе со своими братьями; он будто их губами прикоснулся к моей руке.

Лафайет еще раз поклонился.

– А теперь, – продолжала королева, – после прощения давайте заключим мир. Давайте пожмем друг другу руки, генерал, на английский или на американский манер. И она протянула руку, повернув ее ладонью кверху. Лафайет неторопливо дотронулся до нее своей холодной рукой со словами:

– Я глубоко сожалею, что вы, ваше величество, никогда не желали помнить, что я – француз. Однако с шестого октября до шестнадцатого ноября прошло не так уж много времени.

– Вы правы, генерал, – сделав над собой усилие, отвечала королева, пожимая ему руку. – Я в самом деле неблагодарна.

Она упала на диван, словно доведенная до изнеможения пережитым волнением.

– Кстати, это не должно вас удивлять, – заметила она, – вы знаете, что меня часто в этом упрекают.

Тряхнув головой, она спросила:

– Генерал, что нового в Париже? Лафайет жаждал отмщения и потому с радостью ухватился за представившуюся ему возможность.

– Ах, ваше величество, как я жалею, что вас не было вчера в Национальном собрании! – проговорил он. – Вы стали бы свидетельницей трогательной сцены, которая, несомненно, могла бы взволновать вашу душу. Один старик пришел поблагодарить Национальное собрание за счастье, которым он обязан ему и королю, потому что ведь собрание ничего не может сделать без санкции его величества.

– Старик?.. – рассеянно переспросила королева.

– Да, ваше величество, но какой старик! Старейшина рода человеческого, крестьянин с Юры ста двадцати лет от роду, которого подвели к трибуне Собрания представители пяти поколений его потомков; он благодарил Собрание за декреты четвертого августа. Понимаете ли, ваше величество: человек, который находился в рабстве почти полвека в эпоху царствования Людовика Четырнадцатого и еще восемьдесят лет после него!

– Ну и что же сделало для него Национальное собрание?

– Все присутствовавшие встали, а его заставили сесть и надеть шляпу.

– Ах! – обронила королева с только ей присущим выражением. – Это и в самом деле должно было выглядеть очень трогательно. Как жаль, что меня там не было! Однако вы лучше, чем кто бы то ни было, знаете, дорогой генерал, – с улыбкой прибавила она, – что я не всегда могу бывать там, где мне хотелось бы.

Генерал сделал нетерпеливое движение, собираясь ответить, однако, не дав ему времени вставить слово, королева продолжала:

– Нет, я была здесь, я принимала женщину по фамилии Франсуа, бедную вдову этого несчастного булочника – члена Национального собрания, растерзанного в дверях этого самого Собрания. Так что происходило в этот день в Собрании, господин де Лафайет?

– Ваше величество! Вы упомянули об одном из несчастий, о котором скорбят представители Франции, – отвечал генерал. – Собрание не могло предотвратить убийства, однако оно сурово наказало виновных.

– Да, но могу вам поклясться, что это наказание ничуть не утешило бедную женщину: она едва не обезумела от горя. Доктора полагают, что ее будущий ребенок родится мертвым; я пообещала ей, что если он будет жить, я стану его крестной матерью, а дабы народ знал, что я не бесчувственна к его несчастьям, вопреки тому, что обо мне говорят, – я хочу просить вас, дорогой генерал, если это не вызовет возражений, чтобы крещение проходило в Соборе Парижской Богоматери.

Лафайет поднял руку, прося слова, и был рад, что ему было позволено говорить.

– Ваше величество! Вот уже в другой раз за последние несколько минут вы намекаете на мнимую неволю – вы хотите заставить поверить в эту неволю ваших верных слуг, будто я и в самом деле держу вас взаперти. Ваше величество! Я спешу заверить вас в присутствии моего кузена, я готов, если понадобится, перед Парижем, перед Европой, перед целым светом повторить то, о чем написал вчера господину Мунье, который из провинции Дофине жалуется на заточение ваших величеств – вы свободны, ваше величество, и я испытываю лишь одно желание и даже готов умолять вас о том, чтобы вы сами доказали это: король – тем, что возобновит охоту и снова станет путешествовать, а вы, ваше величество, тем, что будете его сопровождать.

На губах королевы мелькнула неуверенная улыбка.

– Что же касается крестин бедного сиротки, который должен появиться на свет в печальное для него время, – королева, принявшая на себя обязанность быть его крестной матерью, сделала это по велению щедрого сердца, заставляющего уважать королеву и любить всех, кто ее окружает. Когда наступит день церемонии, королева выберет церковь по своему усмотрению; она отдаст соответствующие приказания, и согласно ее приказаниям все будет исполнено. А теперь, – с поклоном продолжал генерал, – я жду приказаний, если вашему величеству будет угодно удостоить меня ими сегодня.

– Сегодня, дорогой генерал, – молвила королева, – у меня к вам только одна просьба: если ваш кузен пробудет в Париже еще несколько дней, пригласите его явиться вместе с вами на один из вечеров у принцессы де Ламбаль. Вы знаете, что она принимает у себя и от своего, и от моего имени?

– А я, ваше величество, воспользуюсь этим приглашением от своего имени, и от имени своего кузена; если вы, ваше величество, и не видели меня там раньше, я прошу принять уверения в том, что вы сами забыли высказать желание видеть меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю