Текст книги "Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя. Том 3"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
V. Как Жан де Лафонтен написал свою первую басню
Рассказ обо всех этих интригах нами исчерпан, и в трех последующих главах нашего повествования развернется непринужденная игра человеческого ума, столь многообразного в своих проявлениях.
Быть может, и впредь мы не сможем обойтись в той картине, которую собираемся показать, без политики и интриг, но их пружины будут скрыты так глубоко, что читатель увидит лишь цветы и роскошную живопись, ибо дело будет обстоять здесь точно так же, как в балагане на ярмарке, где великана, шагающего по подмосткам, приводят в движение слабые ножки и хрупкие ручки запрятанного в его платье ребенка.
Итак, мы возвращаемся в Сен-Манде, где суперинтендант по своему обыкновению принимает избранное общество эпикурейцев.
С некоторых пор для хозяина наступили тяжелые дни. Всякий, войдя к нему, не может не почувствовать затруднений, испытываемых министром. Здесь не бывает больше многолюдных и шумных сборищ. Предлог, который приводит Фуке, – финансы, но, как остроумно заметил Гурвиль, не бывало еще предлога более лживого: тут нет и тени финансов. Правда, пока Ватель еще умудряется поддерживать репутацию дома.
Между тем садовники и огородники, снабжающие своими припасами кухню, жалуются, что их разоряют, задерживая расчеты. Комиссионеры, поставляющие испанские вина, шлют письмо за письмом, тщетно прося об оплате счетов. Рыбаки, нанятые суперинтендантом на побережье Нормандии, прикидывают в уме, что, если бы с ними был произведен полный расчет, они смогли бы бросить рыбную ловлю и осесть на земле. Свежая рыба, которая позднее станет причиною смерти Вателя, больше не появляется.
И все же в приемный день друзья г-на Фуке собрались у него в большем количестве, чем обычно. Гурвиль и аббат Фуке беседуют о финансах, иначе говоря, аббат берет у Гурвиля несколько пистолей взаймы. Пелисон, положив ногу на ногу, дописывает заключение речи, которой Фуке должен открыть парламент. И эта речь – настоящий шедевр, ибо Пелисон сочиняет ее для друга, то есть вкладывает в нее все то, над чем он не стал бы, разумеется, биться, если бы писал ее для себя. Вскоре из глубины сада выходят Лафонтен и Лоре, спорящие о шутливых стихах.
Художники и музыканты собираются возле столовой. Когда пробьет восемь часов, сядут ужинать. Суперинтендант никогда не заставляет дожидаться себя. Сейчас половина восьмого. Аппетит уже сильно разыгрался.
После того как все гости наконец собрались, Гурвиль направляется к Пелисону, отрывает его от раздумий и, выведя на середину гостиной, двери которой тщательно закрыты, спрашивает у него:
– Ну, что нового?
Пелисон смотрит на него.
– Я занял у своей тетушки двадцать пять тысяч ливров – вот чеки на эту сумму.
– Хорошо, – отвечает Гурвиль, – теперь не хватает лишь ста девяноста пяти тысяч ливров для первого взноса.
– Это какого же взноса? – спрашивает Лафонтен таким тоном, как если бы он задал свой обычный вопрос: «А читали ли вы Баруха?»
– Ох уж этот мне рассеянный человек! – восклицает Гурвиль. – Ведь вы сами сообщили мне о небольшом поместье в Корбейле, которое собирается продать один из кредиторов господина Фуке; ведь это вы предложили всем друзьям Эпикура устроить складчину, чтобы помешать этому; вы говорили также, что продадите часть вашего дома в Шато-Тьери, чтоб внести свою долю, а теперь вы вдруг спрашиваете: «Это какого же взноса?»
Эти слова Гурвиля были встречены общим смехом, заставившим покраснеть Лафонтена.
– Простите, простите меня, – сказал он, – это верно; нет, я не забыл. Только…
– Только ты больше не помнил об этом, – заметил Лоре.
– Сущая истина. Он совершенно прав. Забыть и не помнить – это большая разница.
– А вы принесли вашу лепту, – спросил Пелисон, – деньги за проданный вами участок земли?
– Проданный? Нет, не принес.
– Вы что же, так его и не продали? – удивился Гурвиль, знавший бескорыстие и щедрость поэта.
– Моя жена не допустила этого, – отвечал Лафонтен.
Раздался новый взрыв смеха.
– Но ведь в Шато-Тьери вы ездили именно с этой целью?
– Да, и даже верхом.
– Бедный Жан!
– Я восемь раз сменил лошадей. Я изнемог.
– Вот это друг!.. Но там-то вы, надеюсь, отдохнули?
– Отдохнул? Вот так отдых! Там у меня было довольно хлопот.
– Как так?
– Моя жена принялась кокетничать с тем, кому я собирался продать свой участок; этот человек отказался от покупки, и я вызвал его на дуэль.
– Превосходно! И вы дрались?
– Очевидно, нет.
– Вы, стало быть, и этого толком не знаете?
– Нет, нет; вмешалась моя жена со своею родней. В течение четверти часа я стоял со шпагой в руке, но между тем не был ранен.
– А ваш противник?
– Противник тоже. Он не явился на место дуэли.
– Замечательно! – закричали со всех сторон. – Вы, должно быть, метали громы и молнии?
– Разумеется! Там я схватил простуду, а когда вернулся домой, жена накинулась на меня с бранью.
– Всерьез?
– Всерьез! Она бросила в меня хлебом, понимаете, большим хлебом и попала мне в голову.
– А вы?
– А я? Я принялся швырять в нее и ее гостей всем, что нашел на столе; потом вскочил на коня, и вот я здесь.
Нельзя было оставаться серьезным, слушая эту комическую героику. Когда ураган смеха несколько стих, Лафонтена спросили:
– И это все, что вы привезли?
– О нет. Мне пришла в голову превосходная мысль.
– Выскажите ее.
– Приметили ли вы, что у нас во Франции сочиняется множество игривых стишков?
– Еще бы, – ответили хором присутствующие.
– И что их мало печатают?
– Совершенно верно; законы на этот счет очень суровы.
– И я подумал, что редкий товар – ценный товар. Вот почему я принялся сочинять небольшую поэмку, в высшей степени вольную.
– О, о, милый поэт!
– В высшей степени непристойную.
– О, о!
– В высшей степени циничную.
– Черт подери!
– Я вставил в нее все словечки из обихода любви, которые только знаю, – говорил Лафонтен.
Все хохотали до упаду, слушая, как славный поэт расхваливает свой товар.
– И я постарался превзойти все написанное прежде меня Боккаччо, Аретино и другими мастерами этого жанра.
– Боже мой! – вскричал Пелисон. – Да он заработает себе отлучение.
– Вы и в самом деле так думаете? – наивно спросил Лафонтен. – Клянусь вам, я сделал это не для себя, а для господина Фуке.
Столь великолепный довод окончательно развеселил присутствующих.
– И кроме того, – продолжал Лафонтен, потирая руки, – я продал первое издание этой поэмы за целые восемьсот ливров. Между тем за книги благочестивого содержания издатели платят вдвое дешевле.
– Уж лучше бы вы состряпали, – заметил со смехом Гурвиль, – пару благочестивых книг.
– Это хлопотно и недостаточно развлекательно, – спокойно сказал Лафонтен, – вот здесь, в этом мешочке, восемьсот ливров.
С этими словами он вручил свой дар казначею эпикурейцев. Вслед за ним отдал свои пятьдесят ливров Лоре. Остальные также внесли кто сколько мог. Когда подсчитали, оказалось, что собрано сорок тысяч ливров.
Еще не замолк звон монет, как суперинтендант вошел или, вернее, проскользнул в залу. Он был незримым свидетелем этой сцены. И он, который ворочал миллиардами, богач, познавший все удовольствия и все почести, какие только существуют на свете, этот человек с необъятным сердцем и творческим мозгом, переплавивший в себе, словно тигель, материальную и духовную сущность первого королевства в мире, знаменитый Фуке стоял, окруженный гостями, с глазами, полными слез, и, погрузив в мешок с золотом и серебром свои тонкие белые пальцы, сказал мягким и растроганным голосом:
– О жалкая милостыня, ты затеряешься в самой крошечной складке моего опустевшего кошелька, но ты наполнила до краев мое сердце, а его никто и ничто не в состоянии исчерпать. Спасибо, друзья, спасибо!
И так как он не мог расцеловать всех находящихся в комнате, у которых также навернулись на глаза слезы, он обнял Лафонтена со словами:
– Бедненький мой! Из-за меня вас вздула жена, и из-за меня духовник наложит на вас отлучение.
– Все это сущие пустяки: обожди ваши кредиторы годика два, я написал бы добрую сотню басен; каждая из них была бы выпущена двумя изданиями, и ваш долг был бы оплачен!
VI. Лафонтен ведет переговоры
Фуке, сердечно пожав руку Лафонтену, сказал:
– Мой милый поэт, сочините, прошу вас, еще сотню басен, и не только ради восьмидесяти пистолей за каждую, но и для того, чтобы обогатить нашу словесность сотней шедевров.
– Но не думайте, – важничая, заявил Лафонтен, – что я принес господину суперинтенданту лишь эту идею и эти восемьдесят пистолей.
– Лафонтен, никак, сегодня богач! – вскричали со всех сторон.
– Да будет благословенна мысль, способная подарить меня миллионом или двумя, – весело произнес Фуке.
– Вот именно, – согласился Лафонтен.
– Скорее, скорее! – раздались крики присутствующих.
– Берегитесь! – шепнул Пелисон Лафонтену. – До сих пор вы имели большой успех, но нельзя же перегибать палку.
– Ни-ни, господин Пелисон, вы человек отменного вкуса, и вы сами выразите мне свое одобрение.
– Речь идет о миллионах? – спросил Гурвиль.
Лафонтен ударил себя в грудь и сказал:
– У меня вот тут полтора миллиона.
– К черту этого гасконца из Шато-Тьери! – воскликнул Лоре.
– Вам подобало бы коснуться не кармана, а головы, – заметил Фуке.
– Господин суперинтендант, – продолжал Лафонтен, – вы не генеральный прокурор, вы поэт.
– Неужели? – вскричали Лоре, Корнар и прочие литераторы.
– Я утверждаю, что вы поэт, живописец, ваятель, друг наук и искусств, но признайтесь, признайтесь сами, вы никоим образом не судейский!
– Охотно, – ответил, улыбаясь, Фуке.
– Если б вас захотели избрать в Академию, скажите, вы бы отказались от этого?
– Полагаю, что так, да не обидятся на меня академики.
– Но почему же, не желая входить в состав Академии, вы позволяете числить себя в составе парламента?
– Вот как! – удивился Пелисон. – Мы говорим о политике.
– Я спрашиваю, – продолжал Лафонтен, – идет или не идет господину Фуке прокурорская мантия?
– Дело не в мантии, – возразил Пелисон, раздраженный всеобщим смехом.
– Напротив, именно в мантии, – заметил Лоре.
– Отнимите мантию у генерального прокурора, – сказал Конрар, – и у нас останется господин Фуке, на что мы отнюдь не жалуемся. Но так как не бывает генерального прокурора без мантии, то мы объявляем вслед за господином де Лафонтеном, что мантия действительно пугало.
– Fugiunt risus leporesque, – вставил Лоре.
– Бегут смех и забавы, – перевел один из ученых гостей.
– А я, – с важным видом продолжал Пелисон, – совсем иначе перевожу слово «lepores».
– Как же вы его переводите? – спросил Лафонтен.
– Я перевожу следующим образом: «Зайцы спасаются бегством, узрев господина Фуке».[2]2
Игра слов: lepуres означает по-латыни забавы; lйpores – зайцы.
[Закрыть]
Взрыв хохота; суперинтендант смеется вместе со всеми.
– При чем тут зайцы? – вмешивается уязвленный Конрар.
– Кто не радуется душою, видя господина Фуке во всем блеске его парламентской власти, тот заяц.
– О, о! – пробормотали поэты.
– Quo non ascendam,[3]3
Куда только я не взберусь? (лат.) – девиз Фуке, начертанный на его гербе под изображением белки.
[Закрыть] – заявляет Конрар, – представляется мне невозможным рядом с прокурорскою мантией.
– А мне представляется, что этот девиз невозможен без этой мантии, – говорит упорно стоящий на своем Пелисон. – Что вы думаете об этом, Гурвиль?
– Я думаю, – ответил Гурвиль, – что прокурорская мантия вещь неплохая, но полтора миллиона все же дороже ее.
– Присоединяюсь к Гурвилю! – воскликнул Фуке, обрывая тем самым спор, ибо его мнение не могло, разумеется, не перевесить все остальные.
– Полтора миллиона! – проворчал Пелисон. – Черт подери! Я знаю одну индийскую басню…
– Расскажите-ка, расскажите, – попросил Лафонтен, – мне также следует познакомиться с нею.
– Приступайте, мы слушаем!
– У черепахи был панцирь, – начал Пелисон. – Она скрывалась в нем, когда ей угрожали враги. Но вот кто-то сказал черепахе: «Летом вам, наверное, очень жарко в этом домике, и, кроме того, мы не видим вас во всей вашей прелести, а между тем я знаю ужа, который выложит за него полтора миллиона».
– Превосходно! – воскликнул со смехом Фуке.
– Ну а дальше? – поторопил Лафонтен, заинтересовавшийся больше баснею, чем вытекающей из нее моралью.
– Черепаха продала панцирь и осталась нагой. Голодный орел увидел ее, ударом клюва убил и сожрал.
– А мораль? – спросил Конрар.
– Мораль состоит в том, что господину Фуке не следует расставаться со своей прокурорской мантией.
Лафонтен принял эту мораль всерьез и возразил своему собеседнику:
– Но вы забыли Эсхила.
– Что вы хотите сказать?
– Эсхила Плешивого, как его называли.
– Что же из этого следует?
– Эсхила, череп которого показался орлу, парящему в высоте, – кто знает, быть может, это был тот самый орел, о котором вы говорили, – большому любителю черепах, самым обыкновенным камнем, и он бросил на него черепаху, укрывшуюся под своим панцирем.
– Господи боже! Конечно, Лафонтен прав, – сказал в раздумье Фуке. – Всякий орел, если он захочет съесть черепаху, легко сумеет разбить ее панцирь, и, воистину, счастливы те черепахи, за покрышку которых какой-нибудь уж готов заплатить полтора миллиона. Пусть мне дадут такого ужа, столь же щедрого, как в басне, рассказанной Пелисоном, и я отдам ему панцирь.
– Rara avis in terris,[4]4
Редкая на земле птица (лат.) – слова Ювенала (Сатиры, VI, 165) употребляемые в качестве поговорки для обозначения чего-либо редко встречающегося.
[Закрыть] – вздохнул Конрар.
– Птица, подобная черному лебедю, разве не так? – ухмыльнулся Лафонтен. – Совершенно черная и очень редкая птица. Ну что же, я обнаружил ее.
– Вы нашли покупателя на должность генерального прокурора? – воскликнул Фуке.
– Да, сударь, нашел.
– Но господин суперинтендант ни разу не говорил, что намерен продать ее, – возразил Пелисон.
– Простите, но вы сами говорили об этом, – сказал Конрар.
– И я свидетель, – добавил Гурвиль.
– Хорошие разговоры, однако, он ведет обо мне! Но кто же ваш покупатель, отвечайте-ка, Лафонтен? – спросил Фуке.
– Совсем черная птица, советник парламента, славный малый… Ванель.
– Ванель! – воскликнул Фуке. – Ванель! Муж…
– Вот именно, сударь… ее собственный муж.
– Бедняга, – сказал Фуке, заинтересованный сообщением Лафонтена, – значит, он мечтает о должности генерального прокурора?
– Он мечтает быть всем, чем являетесь вы, и делать то же, что делали вы, – вставил Гурвиль.
– Это очень забавно, расскажите-ка подробнее, Лафонтен.
– Дело обстоит очень просто. Время от времени мы видимся с ним. Вот и сегодня я встретил его на площади у Бастилии; он прогуливался там в то самое время, когда я собирался нанять экипаж, чтобы ехать сюда.
– Он, конечно, подстерегал жену, – прервал Лафонтена Лоре.
– О нет, что вы! – без стеснения возразил Фуке. – Он не ревнив.
– И вот он подходит ко мне, обнимает меня, ведет в кабачок Имаж-сен-Фиакр и начинает рассказывать про свои горести.
– У него, стало быть, горести?
– Да, его супруга прививает ему честолюбие. Ему говорили о какой-то парламентской должности, о том, что было произнесено имя господина Фуке, и вот с этого самого часа госпожа Ванель только и делает, что мечтает стать генеральною прокуроршей, и всякую ночь, когда она не видит себя во сне таковою, она прямо умирает от тоски.
– Черт возьми!
– Бедная женщина, – произнес Фуке.
– Подождите. Конрар утверждает, что я не умею вести дела, но вы сами увидите, как я вел себя в этом случае. «Знаете ли вы, – говорю я Ванелю, – что это очень дорого стоит, такая должность, как у господина Фуке?» «Ну а сколько же, например?» – спрашивает Ванель. «Господин Фуке не продал ее за миллион семьсот тысяч ливров, которые ему предлагали». «Моя жена, – отвечает Ванель, – оценивала ее приблизительно в миллион четыреста тысяч». «Наличными?» «Да, наличными: она только что продала поместье в Гиени и получила за него деньги».
– Это недурной куш, если захватить его сразу, – поучительно заметил аббат Фуке, который до этих пор не проронил ни одного слова.
– Бедная госпожа Ванель, – прошептал Фуке.
Пелисон пожал плечами и сказал Фуке на ухо:
– Демон?
– Вот именно… И было бы очень забавно деньгами этого демона исправить зло, которое причинил себе ангел ради меня.
Пелисон удивленно посмотрел на Фуке, мысли которого направились теперь совсем по другому руслу.
– Так что же, – спросил Лафонтен, – как обстоит дело с моими переговорами?
– Замечательно, мой милый поэт.
– Все это так, но нередко человек хвастает, будто готов купить лошадь, а на поверку у него не оказывается денег, чтобы заплатить за уздечку, – заметил Гурвиль.
– Ванель, пожалуй, откажется, если мы поймаем его на слове, – вставил аббат Фуке.
– Вам приходят в голову подобные мысли лишь потому, что вы не знаете развязки моей истории, – снова начал Лафонтен.
– А, есть и развязка? Что же вы тянете? – воскликнул Гурвиль.
– Semper ad adventum,[5]5
Фуке следовало сказать: «Semper ad eventum (festinat)» (Гораций. Наука поэзии, 148), что означает: всегда торопится к развязке. Ad adventum значит: к приходу.
[Закрыть] не так ли? – сказал Фуке тоном вельможи, который позволяет себе искажать цитаты.
Латинисты зааплодировали.
– А развязка моя, – вскричал Лафонтен, – заключается в том, что этот упрямец Ванель, узнав, что мой путь лежит в Сен-Манде, умолил меня прихватить его вместе с собой.
– О, о!
– И устроить ему, если возможно, свидание с монсеньо-ром. Он сейчас дожидается на лужайке Бель-Эр.
– Словно жук.
– Вы говорите это, Гурвиль, имея в виду его усики. Ах вы, злостный насмешник!
– Господин Фуке, ваше слово!
– Мое слово? По-моему, не подобает, чтобы муж госпожи Ванель простудился у меня на пороге; пошлите за ним, Лафонтен, раз вы знаете, где он находится.
– Я сам отправлюсь за ним.
– И я с вами, – заявил аббат Фуке, – и понесу мешки с золотом.
– Прошу без шуток, – строго сказал Фуке, – дело серьезное, если тут и впрямь есть настоящее дело. Но прежде всего давайте будем гостеприимны. Попросите от моего имени извинения у этого милого человека и передайте ему, что я весьма огорчен, заставив его дожидаться, но ведь я не знал о его приезде.
Лафонтен побежал за Ванелем. За ним поспешил Гурвиль, и это оказалось весьма кстати, так как поэт, отдавшись своим вычислениям, сбился с пути и направился было к Сен-Мару.
Через четверть часа Ванель уже входил в кабинет суперинтенданта, тот самый кабинет, который вместе со всеми смежными помещениями мы описали в начале нашего повествования.
Увидев Ванеля, Фуке подозвал Пелисона и в течение нескольких минут что-то шептал ему на ухо.
– Запомните хорошенько, – сказал он ему, – проследите за тем, чтобы в карету было уложено все серебро, посуда и все драгоценности. Возьмите вороных лошадей, пусть ювелир отправится вместе с вами. Задержите ужин до приезда госпожи де Бельер.
– Надо бы предупредить госпожу де Бельер, – предложил Пелисон.
– Не к чему. Я сам позабочусь об этом.
– Отлично.
– Идите, друг мой.
Пелисон ушел, не очень-то хорошо понимая, в чем дело, но, как это бывает с преданными друзьями, исполненный доверия к воле того, кому он привык подчиняться во всем. В этом сила избранных душ. Недоверие – свойство низких натур.
Ванель склонился перед суперинтендантом. Он собрался было начать длинную речь.
– Садитесь, сударь, – обратился к нему Фуке. – Кажется, вы хотите купить мою должность?
– Монсеньор…
– Сколько вы можете заплатить за нее?
– Это вам, монсеньор, надлежит назвать сумму. Я знаю, что вам уже делали известные предложения.
– Мне говорили, что госпожа Ванель оценивает мою должность в миллион четыреста тысяч?
– Это все, чем мы с нею располагаем.
– Вы можете расплатиться наличными?
– У меня нет с собой денег, – отвечал наивно Ванель, приготовившийся к борьбе, хитростям, к шахматным комбинациям и озадаченный такой простотой и величием.
– Когда же они будут у вас?
– Как только прикажете, монсеньор.
Он трепетал при мысли, что Фуке, быть может, издевается над ним.
– Если б вам не нужно было возвращаться ради денег в Париж, я бы сказал – немедленно…
– О монсеньор!..
– Но, – перебил суперинтендант, – отложим расчеты и подписание договора на завтра.
– Пусть будет по-вашему, – согласился оглушенный и похолодевший Ванель.
– Итак, на шесть часов утра, – добавил Фуке.
– На шесть часов, – повторил Ванель.
– Прощайте, господин Ванель. Передайте вашей супруге, что я целую ей ручки.
И Фуке встал.
Тогда Ванель, с налившимися кровью глазами и потеряв голову, произнес:
– Монсеньор, итак, вы даете честное слово?
Фуке повернул к нему голову и спросил:
– Черт подери, а вы?
Ванель смешался, вздрогнул и кончил тем, что робко протянул руку. Фуке благородным жестом протянул навстречу свою. И честная рука на секунду коснулась влажной руки лицемера. Ванель сжал пальцы Фуке, чтобы убедить себя в том, что это не сон. Суперинтендант едва приметным движением освободил свою руку.
– Прощайте, – сказал он Ванелю.
Ванель попятился к двери, торопливо прошел через приемные комнаты и исчез за порогом дома.
VII. Столовое серебро и брильянты госпожи де Бельер
Отпустив Ванеля, Фуке на минуту задумался.
«Чего бы ни сделать для женщины, которую когда-то любил, – все не будет чрезмерным. Маргарита жаждет стать прокуроршей. Почему бы и не доставить ей этого удовольствия? А теперь, когда самая щепетильная совесть не могла бы меня ни в чем упрекнуть, отдадим свои помыслы той, которая любит меня. Госпожа де Бельер, наверное, уже на месте».
И он взглянул в направлении потайной двери. Тщательно заперев кабинет, он открыл ее, спустился в подземный ход, который вел из его дома в Венсенский замок, и поспешно отправился по этому коридору к обычному месту их встреч.
Он даже не предупредил свою подругу звонком, так как знал, что она никогда не опаздывает на свидания.
Маркиза и в самом деле опередила его и ждала. Суперинтендант постучал, и она тотчас же подошла к двери, чтобы взять просунутую под нее записку.
«Приезжайте, маркиза. Вас ожидают к ужину».
Оживленная и счастливая, г-жа де Бельер села в карету на Венсенской аллее и через несколько мгновений протянула руку Гурвилю, который, чтобы доставить удовольствие своему начальнику и министру, ожидал ее во дворе на крыльце.
Она не заметила, как во двор влетела разгоряченная, вся в белой пене вороная упряжка Фуке, доставившая в Сен-Манде Пелисона и того самого ювелира, которому она продала свою посуду и драгоценности. Пелисон ввел его в кабинет, где все еще находился Фуке.
Суперинтендант поблагодарил ювелира за то, что он сохранил, как если бы дело шло о закладе, сокровища, которые имел право продать. Он бросил взгляд на общую сумму счета: она достигала миллиона трехсот тысяч ливров. Затем, устроившись возле бюро, он выписал чек на миллион четыреста тысяч, подлежащий оплате наличными из его кассы на следующий день до полудня.
– Целых сто тысяч прибыли! – вскричал ювелир. – Ах, монсеньор, как вы щедры!
– Нет, нет, сударь, – сказал Фуке, потрепав его по плечу, – бывает порой деликатность, которую оплатить невозможно. Прибыль приблизительно та же, какую вы могли бы извлечь, продав эти вещи; но за мною также проценты.
С этими словами он снял со своего кружевного манжета усыпанную брильянтами запонку, которую этот же ювелир неоднократно оценивал в три тысячи пистолей, и обратился к нему:
– Возьмите же это на память, и до свидания. Вы человек исключительной честности.
– А вы, монсеньор, – воскликнул глубоко тронутый ювелир, – вы славный вельможа!
Фуке выпустил достойного ювелира через потайную дверь и пошел навстречу г-же де Бельер, уже окруженной гостями.
Маркиза, всегда очаровательная, в этот день была ослепительно хороша.
– Не находите ли вы, господа, что маркиза нынешним вечером не имеет себе подобных? – спросил Фуке. – Знаете ли вы, почему?
– Потому что госпожа де Бельер – красивейшая из женщин, – отвечал кто-то из гостей.
– Нет, потому что она лучшая среди женщин. Однако… все драгоценности, надетые этим вечером на маркизе, – поддельные.
Госпожа де Бельер покраснела.
– О, это можно говорить без всякого опасения женщине, обладающей лучшими в Париже брильянтами, – раздались голоса окружающих.
– Ну, что вы на это скажете? – тихо спросил Фуке Пелисона.
– Наконец-то я понял. Вы очень хорошо поступили.
– То-то же, – засмеялся Фуке.
– Кушать подано, – торжественно возгласил Ватель.
Волна приглашенных устремилась в столовую гораздо поспешнее, чем это принято на министерских приемах; здесь их ожидало великолепное зрелище.
На буфетах, на поставцах, на столе среди цветов и свечей ослепительно блистала богатейшая золотая и серебряная посуда. Это были остатки старинных сокровищ, изваянных, отлитых и вычеканенных флорентийскими мастерами, привезенными Медичи в те времена, когда во Франции еще не перевелось золото. Эти чудеса из чудес искусства, запрятанные или зарытые в землю во время гражданских распрей, робко появлялись на свет, когда наступал перерыв в тех войнах, которые вели люди хорошего тона и которые звались Фрондой. Сеньоры, сражаясь между собой, убивали друг друга, но не позволяли себе грабежа. На всей посуде был герб госпожи де Бельер.
– Как, – вскричал Лафонтен, – тут везде П. и Б.!
Но наибольшее восхищение вызвал прибор маркизы, расставленный по указанию самого Фуке. Перед ним возвышалась пирамида брильянтов, сапфиров, изумрудов и античных камней; сердолики, резанные малоазийскими греками, в золотой мизийской оправе, изумительная древнеалександрийская мозаика в серебре, тяжелые египетские браслеты времен Клеопатры лежали в громадном блюде – творении Палисси, стоявшем на треножнике из золоченой бронзы работы Бенвенуто Челлини.
Лишь только маркиза увидела пред собою все то, чего она не надеялась снова увидеть, лицо ее покрылось мертвенной бледностью. Глубокое молчание, предвестник сильных душевных потрясений, воцарилось в этой ошеломленной и встревоженной зале.
Фуке даже не подал рукой знака, чтоб удалить лакеев в расшитых кафтанах, сновавших, как торопливые пчелы, вокруг громадных столов и буфетов.
– Господа, – сказал он, – посуда, которую вы здесь видите, принадлежала госпоже де Бельер. Однажды, узнав, что один из ее друзей попал в стесненные обстоятельства, она отослала все это золото и серебро вместе с драгоценностями, лежащими грудой пред нею, к своему ювелиру. Столь великодушный поступок должен быть по достоинству оценен такими истинными друзьями, как вы. Счастлив тот, кто внушает такую любовь! Выпьем же за здоровье госпожи де Бельер!
Громкие крики покрыли слова Фуке; онемевшая маркиза откинулась в кресле ни жива ни мертва; еще немного, и бедная женщина лишилась бы чувств, уподобившись птицам Древней Эллады, пролетавшим над ареною олимпийских ристалищ.
– А теперь, – предложил Пелисон, которого всегда трогала добродетель и приводила в восторг красота, – а теперь выпьем за того человека, ради которого маркиза свершила столь прекрасный поступок, ибо тот, о ком идет речь, воистину достоин любви.
Очередь дошла до маркизы. Она встала, бледная и улыбающаяся, протянула дрожащей рукою стакан, и ее пальцы коснулись пальцев Фуке, тогда как ее еще затуманенный взгляд жаждал ответной любви, сжигавшей благородное сердце ее великого друга.
Ужин, начавшийся столь примечательным образом, скоро превратился в настоящее пиршество. Никто не старался быть остроумным, и все же никто не страдал отсутствием остроумия.
Лафонтен забыл о своем любимом вине Горньи и позволил Вателю примирить себя с ронскими и испанскими винами.
Аббат Фуке до того подобрел, что Гурвиль шепнул ему на ухо:
– Вы стали столь нежным, сударь, что смотрите, как бы кто-нибудь не вздумал вас съесть.
Часы текли неприметно и радостно, как бы осыпая пирующих розами. Вопреки своему давнему обыкновению, суперинтендант не встал из-за стола перед обильным десертом. Он улыбался своим друзьям, захмелевшим тем опьянением, которое обычно бывает у всех, чьи сердца захмелели раньше, чем головы. В первый раз за весь вечер он посмотрел на часы.
Вдруг к крыльцу подкатила карета, и – поразительная вещь! – звук колес уловили в зале среди шума и песен. Фуке прислушался, потом обратил взгляд к прихожей. Ему показалось, что там раздаются шаги и что эти шаги не попирают землю, но гнетут его сердце.
Инстинктивно он отодвинулся от г-жи де Бельер, ноги которой касался в течение двух часов.
– Господин д’Эрбле, ваннский епископ, – доложил во весь голос привратник.
И на пороге показался мрачный и задумчивый Арамис, голову которого вдруг украсили два конца гирлянды, которая только что распалась на части, так как пламя свечи пережгло скреплявшие ее нитки.