Текст книги "Таинственный доктор"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)
LII. ДАНТОН ПОРЫВАЕТ С ЖИРОНДОЙ
Двадцать девятого марта в восемь вечера Дантон и Лакруа возвратились в Париж.
Вместо того чтобы отправиться домой, в Торговый проезд, или в свой загородный дом близ Севра, Дантон, закутавшись в широкий плащ и надеясь, что ночная тьма позволит ему остаться незамеченным, двинулся к дому Жака Мере и вскоре уже стучал в его дверь.
– Входите! – откликнулся Жак.
Дантон вошел; Жак тотчас узнал его и, приблизившись, протянул ему руку, Дантон же тревожно оглядывался по сторонам, желая убедиться, что в комнате нет посторонних.
– Откуда ты? – спросил Жак.
– Прямо из Брюсселя, – отвечал Дантон. Жак предложил ему сесть.
– Я пришел к тебе, – продолжал Дантон, – как к человеку, которого почитаю своим другом и которому хочу доказать свое дружеское расположение. Ни сегодня ночью, ни завтра днем я не пойду в Конвент. Прежде чем отправиться туда, я хочу узнать, каких мнений придерживаются нынче депутаты. Отказавшись поехать со мной к Дюмурье, Гюаде и Жансонне погубили себя, а вместе с собою и Жиронду. Согласись они поехать со мной, говори они с Дюмурье так же твердо, как и я, у меня появились бы основания свидетельствовать в их пользу. Но скажи мне, как обстоят дела в Конвенте?
– Страсти накалены до предела, – отвечал Жак. – Наблюдательный комитет прошлой ночью выпустил декреты об аресте Филиппа Эгалите и его сына и приказал наложить печати на бумаги Ролана.
– Вот видишь, – помрачнел Дантон, – это не что иное, как объявление войны. Завтра один из ваших рискнет напасть на меня, мне придется защищаться, и я погублю вас всех, причем, к несчастью, тебя вместе с остальными.
Но пока – слушай меня внимательно! – у нас впереди сегодняшняя ночь и завтрашний день. У меня еще довольно власти, чтобы удалить тебя из Парижа; я могу послать тебя на север или на юг, например в нашу Пиренейскую армию. Там ты будешь в относительной безопасности; ты ведь ничем не обязан жирондистам.
Жак не дал Дантону договорить и схватил его за руку:
– Довольно, – сказал он, – твоя забота грозит стать оскорбительной для меня. Я ничем не обязан жирондистам, но, поскольку я не голосовал за смерть короля, Гора оттолкнула бы меня; я занял место в Конвенте среди жирондистов, они меня не знали, но приняли как своего, они мне больше чем друзья – они мне братья.
– В таком случае, – сказал Дантон, – предупреди тех из них, кого хочешь спасти, чтобы, когда настанет время, они были готовы бежать. Я не имею ни малейшего отношения к аресту бумаг Ролана, но вину за этот арест, по обыкновению, возложат на меня. Если меня не тронут, я буду молчать; благодарение Господу, я не раз пытался протянуть твоим друзьям руку помощи, хотя они всегда отталкивали меня с презрением; что ж, теперь я предлагаю вам не союз, а простой нейтралитет.
– Ты и представить себе не можешь, – сказал Жак, – как больно мне видеть тебя мишенью, с одной стороны, красноречия жирондистов, а с другой – ярости монтаньяров, но ты ведь знаешь: наступает час, когда поток прорывает запруду и устремляется вперед, сметая все на своем пути. Неодолимая сила влечет нас в бездну, и спастись невозможно…
Да, я собирался ужинать – поужинаем вместе. Дантон сбросил плащ и подошел к накрытому столу.
– Что касается тебя, – сказал он, – ты, надеюсь, не сомневаешься, что тебе незачем искать убежища: ведь ты всегда можешь укрыться у меня. Никому не вздумается искать тебя в моем доме, а если кто-нибудь попытается схватить тебя там, то, пока я жив, ни один волос не упадет с твоей головы.
– Спасибо, – сказал Жак, подавая тарелку Дантону, с таким невозмутимым видом, словно речь шла о каких-то посторонних людях, – спасибо, но ведь гибель грозит и тебе тоже; теперь не те времена, когда, как в Древнем Риме, края пропасти смыкались от прыжка Деция; в бездну швырнут наши двадцать две головы, которые, я уверен, уже обречены в жертву палачу, но она будет зиять по-прежнему в ожидании твоей головы и голов твоих друзей. Порой меня, как старого Казота, посещают видения и я обретаю способность прозревать будущее. Я часто вспоминаю твои слова, сказанные несколько дней назад; ты говорил тогда, друг мой, о тех, кто увидит нынешнюю весну, но не доживет до следующей, и о тех, для кого последней окажется весна следующего года; так вот, в моих грезах я видел целый ряд безымянных могил и различал погребенные в них тела. Своей могилы я среди них не заметил. Скрываться в твоем доме я не стану, ибо, как я тебе уже говорил, боюсь погубить тебя. У меня есть друг, который не так дорог мне, как ты, ибо я видел его единственный раз в жизни, но под его кровом я буду в большей безопасности.
– Я не спрашиваю у тебя его имени, – беззаботно произнес Дантон, – если ты в нем уверен, этого достаточно. У тебя хорошее бургундское; это единственное вино, которое я люблю, напиток для настоящих мужчин. А твои жирондисты наверняка вспоены дрянным бордоским. Их красноречие пустопорожнее. Знаешь, кого из них я больше всего боюсь? Не речистых, вроде Верньо или Гюаде, но тех, кто внезапно бросают тебе в лицо грубое обвинение, оскорбление, на которое не знаешь что ответить. По счастью, я готов ко всему. Я столько раз становился жертвою клеветы, что не удивлюсь, если услышу, будто я похитил одну из башен собора Парижской Богоматери.
– Что ты собираешься делать теперь? – спросил Жак Мере. – Ты останешься ночевать у меня? Тогда я прикажу устроить здесь вторую постель.
– Нет, – сказал Дантон, – я хотел услышать твое мнение о происходящем и высказать тебе свое; я хотел подготовить тебя к тому, что произойдет в самое ближайшее время; я имею в виду падение партии, к которой ты примкнул; ты, по крайней мере, не честолюбив, ты не будешь сожалеть о своих утраченных надеждах, а вот я был прежде честолюбив в высшей степени!
Он вздохнул.
– Но клянусь тебе, не увязни я по пояс во всех этих делах, не будь я уверен, что Франция еще нуждается в моих руках, моем сердце и моих глазах, я взял бы с собою Луизу, ту девочку, которую ты однажды видел и которую я надеюсь увидеть нынче вечером, я рассовал бы по карманам оставшиеся у меня тридцать или сорок тысяч ассигнатов и уехал бы с Луизой на край света, предоставив жирондистам и монтаньярам истреблять друг друга.
Дантон поднялся и взял плащ.
– Итак, все решится послезавтра? – спросил Жак Мере.
– Да, если твои друзья начнут задирать меня; если же они оставят меня в покое, то получат отсрочку на неделю, на две, а то и на месяц, но не больше: рано или поздно Жиронде придет конец. Не дай себя арестовать, спасайся, и если друг, на которого ты рассчитываешь, не примет тебя, вспомни о Дантоне: он не подведет.
Мужчины пожали друг другу руки.
Дантон сел в экипаж, ожидавший у дверей. Жак, стоя у окна, проводил его глазами; он слышал, как друг его приказал кучеру ехать в Севр, и, глядя вслед удаляющемуся кабриолету, прошептал:
– Счастливец! Он едет к своей Еве.
Жак Мере сказал Дантону чистую правду: страсти в Конвенте были накалены до предела. Дантон уехал 16, а возвратился 29 марта. За время его отсутствия, как бы кратко оно ни было, истинные причины поступков Дюмурье прояснились, так сказать, сами собою: никто более не сомневался в его измене. Письмо его еще хранилось в тайне, доказательств его предательства еще не имелось, о переговорах с Маисом известно не было, и тем не менее голос, принадлежавший не кому иному, как здравому смыслу общества, говорил вслух то, что раньше шептал вполголоса: «Дюмурье – предатель».
Первого апреля друзья Ролана, слушавшиеся не столько его, сколько его супруги, явились в Собрание охваченные гневом: они только что узнали об аресте бумаг экс-министра.
Волею судеб в Конвенте в ту пору заседали два депутата от Лангедока, причем один из них принадлежал к числу правых, а другой занимал место среди левых.
Оба были протестантские пасторы, оба – истинные уроженцы Севенн, язвительные, резкие, ожесточенные.
Справа сидел жирондист Ласурс.
Слева – монтаньяр Жанбон Сент-Андре.
В тот миг, когда Дантон вошел в залу Конвента, на трибуне находился Ласурс.
– Дантон и Лакруа, – говорил он, – до сих пор не явились в Собрание, в чем каждый может убедиться своими глазами, а ведь они прибыли в Париж целые сутки назад. Чем они занимаются? Почему отсутствуют в такой момент? Разумеется, здесь скрыта какая-то тайна, и завесу, эту тайну скрывающую, мы обязаны разорвать.
Как раз на этих словах в зал вошел Дантон. Подозревая, что речь идет о нем, он направился к своему месту, но не сел. Титан хотел отразить удар стоя.
Ласурс увидел перед собою его грозный лик, но, даже не подумав отступить, указал рукою в сторону того, кому только что бросал страшные обвинения.
– Я требую, – сказал он, – чтобы вы назначили комиссию, которая расследовала бы деяния виновного и покарала его; народу уже наскучило зрелище трона и Капитолия, ему хочется увидеть Тарпейскую скалу и эшафот.
Правые встретили эти слова рукоплесканиями. Гора и левые промолчали.
– Скажу больше, – продолжал Ласурс, – я требую ареста Филиппа Эгалите и Сийери. Наконец, я требую, чтобы мы доказали нации, что не покоримся ни одному тирану, а для этого все мы должны поклясться, что предадим смерти любого, кто дерзнет притязать на звание короля или диктатора.
На сей раз все, кто был в зале, жирондисты и якобинцы, правые и левые, депутаты Равнины и депутаты Горы, поднялись и с суровым видом повторили клятву, которой требовал Ласурс.
Меж тем, пока он говорил, все взгляды были устремлены на Дантона. Быть может, никогда еще на его уродливом лице не сменилось в столь короткое время столь великое множество разнообразных чувств: казалось, здесь были представлены все оттенки человеческих ощущений. Вначале лицо Дантона выражало изумление гордеца, который, хотя и предвидел нападение, все-таки почитал его невозможным; затем – ярость, побуждавшую его броситься на врага, который казался ему сущим ничтожеством; затем – презрение народного любимца, которому все нипочем. Вид Дантона потрясал ум и взор. Когда Ласурс наконец смолк, Дантон склонился к депутатам Горы и произнес вполголоса:
– Негодяи! Ведь это они защищали короля, а обвиняют в роялизме меня! Депутат Дельмас расслышал его слова.
– Этот спор заведет нас слишком далеко и погубит Республику, – сказал он, – я требую проголосовать за то, чтобы прекратить дискуссию.
Конвент поддержал Дельмаса единогласно; Дантон почувствовал, что эта мнимая помощь грозит ему гибелью.
Он ринулся на трибуну, сбивая с ног тех, кто пытался его остановить; добравшись же до места, откуда только что прозвучали по его адресу жестокие оскорбления, он взревел:
– А я вот не желаю молчать: я хочу говорить! Конвент был не в силах противостоять его напору, и, несмотря на только что принятую резолюцию, депутаты обратились в слух.
Тогда, повернувшись к Горе и жестом показав, что он обращается к одним лишь монтаньярам, Дантон сказал:
– Граждане, прежде всего я хочу отдать вам должное: вы, сидящие на этой Горе, оказались проницательнее меня. Я долгое время полагал, что мне необходимо смирять необузданный нрав, каким наградила меня природа, и в трудных обстоятельствах выказывать терпимость, казавшуюся мне требованием времени. Вы обвиняли меня в слабости и были правы: я признаю это перед лицом всей Франции. Теперь обвиняют нас – нас, созданных для того, чтобы обличать обман и подлость, причем бросать нам обвинения дерзают те самые люди, которых мы щадили.
Отчего же они позволяют себе эту дерзость? Кто виноват в том, что они так осмелели? Должен признаться, виноват в этом не кто иной, как я сам! Да, я, ибо я действовал чересчур осторожно и умеренно; ибо я не воспротивился распространению слухов о том, что у меня есть собственная партия, что я хочу быть диктатором; ибо, не желая вносить раздор в это Собрание и подвергать его чересчур суровым испытаниям, я отказался отвечать с этой трибуны своим противникам. Отчего же сегодня я нарушил обет молчания? Оттого, что есть предел у осторожности, оттого, что, видя, как нападают на меня те самые люди, которые должны были бы радоваться моей сдержанности, я имею право в свой черед напасть на них и показать: терпению моему пришел конец. Это мне-то нужен король! Как бы не так! Подозревать в желании возвести на трон нового короля следует лишь тех подлых трусов, которые пытались, взывая к народу, спасти нашего прежнего тирана. Те, кто намеревался покарать парижан за их геройство и натравить на них департаменты, те, кто устраивал тайные ужины генералу Дюмурье в бытность его в Париже, – вот кто истинные заговорщики!
Дантон говорил, и по окончании каждого периода его речи Гора топала ногами, а Марат взвизгивал:
– Слышишь, Верньо? Слышишь, Барбару? Слышишь, Бриссо?
– Но назовите же имена этих заговорщиков! – крикнули Дантону Жансонне и Гюаде.
– Не тревожьтесь, я их назову, – подхватил Дантон, – и начну с тех двоих, что отказались поехать со мною к Дюмурье, ибо стыдились встречи со своим сообщником; я имею в виду Гюаде и Жансонне, которым так сильно хочется, чтобы я назвал чьи-то имена.
– Слушайте! Слушайте! – снова завизжал Марат. – Сейчас вы услышите имена всех тех, кто чуть не погубил отечество!
– Впрочем, мне нет необходимости перечислять всех, – продолжал Дантон, – вы и так знаете, кого я имею в виду; напоследок я скажу только одно: мир между патриотами, голосовавшими за смерть тирана, и трусами, которые, желая спасти его, оклеветали нас перед лицом всей Франции, отныне невозможен!
Именно этого Гора ждала так давно и так нетерпеливо!
Все депутаты Горы поднялись разом и испустили громкий вопль радости; обвинение по адресу жирондистов, вечно упрекавших других за пролитие крови, бросил тот, кто дольше всех пытался примирить Гору и Жиронду.
– Постойте! – крикнул меж тем Дантон, взмахнув рукой. – Я еще не кончил, дайте мне договорить.
В зале мгновенно наступила тишина; замолчали даже жирондисты, трепетавшие от гнева, но хранившие почтение к закону и потому не смевшие прервать обвинявшего их трибуна, ибо слово ему предоставил Конвент.
Дантон же, казалось, углубился в историю собственной жизни:
– С давних пор мой удел – быть жертвой клеветы, – продолжал он. – Клеветники без зазрения совести распространяли на мой счет всякие небылицы, которые, однако, тотчас сами же и опровергали; после того как в начале Революции я поднял народ на борьбу, меня поливали грязью аристократы; после того как я возглавил восстание десятого августа, меня поливали грязью умеренные; после того как я подвигнул Францию на выход за ее границы, а Дюмурье – на победу, меня поливали грязью лжепатриоты. Нынче жалкие причитания старого лицемера Ролана подали повод к новым наветам; я это предвидел. В аресте бумаг Ролана обвиняют меня, не так ли? Меня, который в это время был в восьмидесяти льё от Парижа. Старец впал в горячку и бредит, причем в безумии своем видит повсюду смерть и воображает, будто все граждане только и думают о том, как бы его убить; он и его друзья мечтают покарать за свои страхи весь Париж! Но Париж погибнет лишь вместе с Республикой! Что же до меня, я докажу, что способен отразить любой удар, и прошу вас, граждане, в этом не сомневаться!
– Кромвель! – крикнул кто-то справа.
Дантон выпрямился во весь рост.
– Кто этот негодяй, дерзнувший назвать меня Кромвелем? – проревел он. – Я требую, чтобы подлый клеветник был арестован, предан суду и наказан! Я – Кромвель? Кромвель был союзником королей, а тот, кто, подобно мне, истребляет королей, – их заклятый враг!
Затем, снова повернувшись в сторону Горы, он вскричал:
– Сплотитесь, соратники мои, все, кто произнес смертный приговор тирану, сплотитесь в борьбе против трусов, желавших его пощадить, сплотитесь, призовите народ раздавить наших общих внутренних врагов, смутите своей мощью и решимостью всех негодяев, всех умеренных, всех тех, кто клеветал на нас в разных уголках Франции! Перемирие окончено: объявим внутренним врагам войну!
Грозный рев Горы был ему ответом.
– По тому, в каком положении оказался нынче я, вы видите, насколько важно держаться твердо и бросить вызов нашим врагам, кто бы они ни были. Следует создать фалангу неумолимых бойцов. Я бьюсь за Республику; помогите же мне. Ласурс требовал создания комиссии, которая изобличит виновных, явит глазам народа Тарпейскую скалу и эшафот; я присоединяюсь к его требованию, но я требую также, чтобы эта комиссия, после того как она рассмотрит наши деяния, рассмотрела также деяния тех, кто клеветал на нас, кто пытался раздробить Республику и спасти тирана.
Монтаньяры на руках снесли Дантона с трибуны. Вражда жирондистов и якобинцев достигла наивысшего накала. Жирондисты до сих пор сохраняли свое положение в Конвенте лишь благодаря покровительству Дантона; сегодняшняя речь трибуна разрушила плотину, разделявшую две партии; в образовавшуюся брешь грозил хлынуть поток злобы и крови.
Правые не могли опомниться после речи Дантона, а Конвент тем временем постановил назначить четырех комиссаров, которые вручили бы Дюмурье предписание явиться на суд, а в случае отказа арестовали бы его.
Выбор пал на старца Камю, бывшего члена Учредительного собрания, двух правых депутатов, Банкаля и Кинетта, и монтаньяра Ламарка.
Генералу Бернонвилю, которого Дюмурье звал своим учеником и нежно любил, было поручено сопровождать комиссаров и употребить все средства для того, чтобы образумить полководца, завоевавшего благодаря своим победам такую большую популярность и остающегося, несмотря на свои поражения, незаменимым.
LIII. АРЕСТ КОМИССАРОВ КОНВЕНТА
Дюмурье, решившийся завладеть Валансьеном, перенес свою штаб-квартиру в городок Сент-Аман и разместил там преданную ему кавалерию.
Генерал Нейи, комендант Валансьена, опрометчиво надеявшийся удержаться на этом посту, писал Дюмурье, что тот в любом случае может рассчитывать на его поддержку.
Дюмурье начинал нервничать. Ему постоянно приходилось очищать армию, арестовывая очередного якобинца.
Первого апреля он лишил свободы Лекуантра – капитана, командовавшего батальоном департамента Сена-и-Уаза, неистового монтаньяра, выступавшего против умеренных (отец его был депутатом Конвента от Версаля).
В тот же день под арест попал другой военный – подполковник де Пиль, офицер главного штаба армии, выступавший непосредственно против главнокомандующего.
Накануне генерал Левенёр, соратник Лафайета, нашедший после его бегства приют в армии Дюмурье, под предлогом нездоровья попросил об отставке, которую тотчас получил.
Удовлетворил Дюмурье и сходную просьбу генерала Штетенхоффена.
Наконец главнокомандующий выяснил, что Дампьер, генерал Шамель, генералы Розьер и Кермован дали комиссарам слово хранить верность Конвенту.
Зная, каков был план Дюмурье, нетрудно догадаться, как удручали его все эти новости.
План же этот, изложения которого я не нашел ни у одного историка, но который, однако, представляет немалый интерес, заключался вот в чем.
Дюмурье уже давно порвал бы с революционной властью и двинулся на Париж, будь он уверен, что солдаты захотят последовать за ним, и не опасайся он, что этот поход погубит королевскую семью, заключенную в Тампле.
В Турне он обсудил положение с генералом де Балансом, герцогом Шартрским и Тувено и пришел к следующему решению.
Необходимо послать полковника Монжуа и полковника Норманна во Францию – якобы для того, чтобы остановить дезертирство. Они доставят военному министру Бернонвилю депеши, свидетельствующие, что им нужно пробыть в Париже два-три дня. Накануне отъезда они отправят триста человек в Бонди, а сами двинутся ночью на бульвар Тампль, сомнут охрану, ворвутся в тюрьму, на своих лошадях домчат четырех царственных узников до леса, где их будет ожидать экипаж, а оттуда, не теряя времени, поскачут в Пон-Сент-Максанс; там охрану королевской семьи возьмет на себя другой кавалерийский полк, который и доставит ее в Валансьен или Лилль.
Но для этого Дюмурье нужно было иметь один из этих городов в полном своем распоряжении; меж тем совсем недавно он узнал, что жители их стоят за революционную власть.
Тут-то ему и пришла в голову мысль захватить как можно больше заложников, которые расплатились бы за гибель королевской семьи – в том случае, если бы это несчастье произошло, – собственной жизнью.
В заложники следовало брать людей как можно более известных, но в ожидании лучшей поживы Дюмурье передал генералу Клерфе тех двоих, кто был арестован 1 апреля, – Лекуантра и де Пиля.
Утром 2 апреля Дюмурье получил из Понт-а-Марка от капитана конных егерей, посланного туда в дозор, известие о том, что военный министр проехал через Лилль и направляется к своему другу генералу Дюмурье.
Известие это, оказавшееся для Дюмурье полной неожиданностью, удивило и встревожило его.
Около четырех часов пополудни два гонца, примчавшиеся на взмыленных лошадях, сообщили генералу, что к нему вот-вот пожалуют комиссары Конвента и военный министр. Гонцы не сомневались в том, что четыре комиссара и генерал Бернонвиль едут к Дюмурье затем, чтобы его арестовать.
Не успели гонцы окончить свой доклад, как на пороге возникли те, чей приход они предвещали.
Первым вошел Бернонвиль; Камю, Ламарк, Банкаль и Кинетт шли следом. Министр начал с того, что обнял Дюмурье, под началом которого некогда служил и к которому питал искреннее расположение; затем, указав рукой на комиссаров, он сказал:
– Дорогой генерал, эти господа желают сообщить вам декрет Национального Конвента.
Узнав о приезде военного министра и комиссаров Конвента, весь штаб Дюмурье: генерал Баланс, Тувено, недавно также получивший генеральское звание, герцог Шартрский и девицы де Ферниг в гусарских мундирах – поспешил явиться к своему главнокомандующему.
Первым заговорил Камю; твердым и решительным тоном он предложил Дюмурье пройти в соседнюю комнату и там выслушать текст декрета.
– Декрет! – воскликнул Дюмурье. – Неужели я не знаю заранее, что в нем говорится? Ваш декрет клеймит меня за то, что в Бельгии я вел себя чересчур порядочно, за то, что я настоял, чтобы серебро вернули храмам, и не дал травить несчастный народ вашими ассигнатами. По правде говоря, Камю, вы меня удивляете: вы ведь человек набожный и этого не скрываете – у себя дома вы часы напролет стоите на коленях перед распятием, – как же можете вы являться сюда и упрекать меня в том, что я не поддержал грабителей, крадущих у дружественного народа священные сосуды и предметы культа?! Ступайте в храм святой Гуцулы, взгляните на валяющиеся в грязи святые дары, на разбитые дарохранительницы, изломанные исповедальни и изорванные в клочья картины; попытайтесь найти оправдание этому вандализму и скажите, что остается в таких обстоятельствах честному человеку, как не вернуть храмам серебро, а затем наказать с примерной строгостью тех, кто исполнял ваши приказы.
Если Конвент приветствует подобные злодеяния, если он их не осуждает, – тем хуже для него и для моей несчастной родины. Знайте, что, если бы для ее спасения потребовалось совершить преступление, я бы на это не пошел.
Черные дела, творящиеся во имя Франции, оборачиваются против нее, и, стараясь искупить их, я, как умею, служу отечеству.
– Генерал, – отвечал Камю, – нам не пристало ни выслушивать ваши оправдания, ни отвечать на ваши упреки; наш долг – сообщить вам декрет Конвента.
– Декрет Конвента, – повторил Дюмурье. – Хотите, я скажу вам, что такое ваш Конвент? Это сборище, состоящее из двух сотен негодяев и пяти сотен глупцов. Я разгромлю ваш Конвент, у меня достанет сил сражаться и вне Франции, и внутри нее. Франции нужен король; не важно, как его будут звать, Людовик или Яков!
– Или даже Филипп, не так ли? – осведомился Банкаль.
Дюмурье вздрогнул. Удар попал в цель.
– Спрашиваю вас в третий раз, – сказал Камю, – угодно ли вам пройти в соседнюю комнату и выслушать декрет Конвента?
– Я действовал у всех на виду, – отвечал генерал, – и намерен поступать так же и впредь. Декрет, принятый семью сотнями людей, – не тайна. Мои товарищи должны знать все, что произойдет между нами.
Тогда вперед выступил Бернонвиль.
– Это не приказ, это просьба, – сказал он. – Моя просьба. Пусть кто-нибудь один из этих господ пойдет вместе с тобой, мы не возражаем.
– Ладно, – кивнул Дюмурье. – Пошли, Баланс.
– Но дверь останется открытой, – предупредил Тувено.
– Хорошо, – согласился Камю, – пусть дверь останется открытой.
В соседней комнате Камю ознакомил Дюмурье с декретом Конвента, предписывавшим ему немедленно прибыть в Париж.
Главнокомандующий, пожав плечами, возвратил бумагу комиссару.
– Этот декрет – сущая бессмыслица, – сказал он. – Неужели вы полагаете, что я могу покинуть полуразгромленную, недовольную своим положением армию? Последуй я за вами, уже через неделю под нашими знаменами не останется ни единого солдата. Когда я наведу порядок в армии, когда враг не будет стоять от меня в четверти льё, вот тогда я приеду в Париж – по доброй воле и без конвоя. В вашем декрете написано, что в случае моего неповиновения вы обязаны отстранить меня от командования и назначить на мое место другого генерала. Я не выказываю неповиновения, я лишь прошу у вас отсрочки. Дело за вами: если угодно, отстраните меня; за последние три месяца я десять раз просил об отставке, я готов уйти и теперь.
– Нам поручено отстранить вас от командования, – сказал Камю, – но принимать вашу отставку мы не уполномочены.
– А что вы намерены предпринять, уйдя в отставку, генерал? – спросил Бернонвиль.
– Получив свободу действий, я предприму то, что сочту нужным, – отвечал Дюмурье, – но уверяю вас, дорогой друг, что я не стану возвращаться в Париж для того, чтобы сносить оскорбления якобинцев и выслушивать приговор Революционного трибунала.
– Вы, следовательно, не признаете этот трибунал? – спросил Камю.
– Нет, отчего же, – возразил Дюмурье. – Я признаю его трибуналом кровавым и преступным и заявляю, что, до тех пор пока рука моя будет в силах удержать клинок, я не стану ему подчиняться. Больше того, я заявляю, что, по моему глубокому убеждению, этот трибунал порочит свободную нацию, и, будь я вправе это сделать, немедленно бы его уничтожил.
– Гражданин генерал, – сказал Кинетт, – никто не собирается выносить вам приговор. Франция многим вам обязана; ваше присутствие в столице позволит заткнуть рот клеветникам; путешествие ваше продлится недолго, а командование вплоть до вашего возвращения возьмут на себя военный министр и мы, комиссары, – если, конечно, вы не возражаете.
– Ну-ну, – сказал Дюмурье, – а если гусары и драгуны, служащие так называемой Республике и поджидающие меня в Гурне, Руа или Санлисе, зарежут меня на дороге, ни вы, господа комиссары, ни вы, генерал Бернонвиль, виноваты в этом не будете, но ваша невиновность никак не помешает мне отправиться на тот свет.
– Гражданин генерал, – сказал Кинетт, – я обязуюсь в продолжение всего пути находиться при вас неотлучно; я обязуюсь заслонять вас грудью от любой опасности; наконец, я обязуюсь доставить вас назад целым и невредимым.
– Гражданин генерал, – подхватил Банкаль, – вспомните римских и греческих полководцев: по первому зову ареопага или консулов они являлись в столицу, чтобы дать отчет в своих действиях.
– Господин Банкаль, – возразил Дюмурье, – нам слишком часто случается неверно толковать цитаты и искажать римскую историю, извиняя древними добродетелями нынешние пороки. Римляне обошлись с Тарквинием не так, как вы обошлись с Людовиком Шестнадцатым. У римлян республика имела прекрасные законы и жила в соответствии с ними; у римлян не было ни Якобинского клуба, ни Революционного трибунала. Мы живем в эпоху анархии. Тигры требуют моей крови, но я не дамся им живым. Я могу сделать вам это признание, не боясь обвинений в малодушии; раз уж вы черпаете примеры из римской истории, позвольте мне сказать, что я слишком часто играл роль Деция, и заслужил, чтобы меня избавили от роли Курция.
Тут слово опять взял жирондист Банкаль.
– Никто не предлагает вам иметь дело ни с якобинцами, ни с Революционным трибуналом, – сказал он. – Прибыв в Париж, вы дадите членам Конвента отчет в своей деятельности и тотчас возвратитесь назад, в армию.
Генерал покачал головой.
– Я был в Париже в январе, – сказал он, – а с тех пор мы потерпели столько неудач, что обстановка там наверняка не стала спокойнее. Из ваших листков я знаю, что в Конвенте всем заправляют Марат, якобинцы и толпа на трибунах. Конвент не сможет спасти меня от их злобы, и, если бы я даже пал так низко, что согласился предстать перед подобными судьями, один мой вид тотчас привел бы их в ярость и обрек меня на смерть.
– Довольно, – сказал Камю, – мы напрасно теряем время; угодно вам подчиниться декрету Конвента?
– Нет, – сказал Дюмурье.
– В таком случае, – заявил Камю, – я отстраняю вас от должности и объявляю вам, что вы арестованы.
Между тем все приближенные Дюмурье успели по одному войти в комнату.
– Кто эти люди? – воскликнул бесстрашный старец, особенно подозрительно глядя на девиц де Ферниг, чей пол нетрудно было распознать даже несмотря на их мундиры. – Итак, не мешкайте, сдайте мне ваши бумаги.
– Нет, это уж слишком! – воскликнул Дюмурье по-французски, а затем так же громко прибавил по-немецки:
– Арестуйте этих четверых!
Немецкие гусары, только и ждавшие этой команды, тотчас ворвались в комнату и арестовали комиссаров.
– Вот видите! – сказал Камю своим товарищам. – Я ведь предупреждал вас, что мы имеем дело с изменником. Ты лишил меня свободы, – продолжал он, обращаясь к Дюмурье, – но это не мешает мне объявить тебя изменником; ты больше не генерал; я приказываю всем французам оказывать тебе неповиновение!
Тут подал голос Бернонвиль; став рядом с комиссарами, он сказал:
– А я приказываю тебе, Дюмурье, арестовать меня вместе с моими товарищами! Пусть никто не думает, будто я пошел на сговор с тобой и, подобно тебе, предал отечество!
– Согласен, – сказал Дюмурье. – Арестуйте его вместе с остальными, – велел он своим людям, – но обращайтесь с ним более почтительно и оставьте ему оружие.
Арестованных комиссаров и министра отвели в соседнюю комнату. Там им подали обед, а тем временем запрягли лошадей в экипаж, который должен был доставить пленников в Турне.
Дюмурье вновь приказал обращаться с генералом Бернонвилем как можно более почтительно, а затем написал письмо генералу Клерфе, сообщив, что посылает ему заложников, которые своею жизнью ответят за бесчинства, могущие произойти в Париже.
Час спустя экипаж тронулся в путь; охраняли его те самые гусары Бершини, которые 13 июля 1789 года открыли огонь в саду Тюильри.
Отослав комиссаров в Турне, Дюмурье отправил полковника Монжуа к Макку, чтобы известить его о случившимся и ускорить свидание его, Дюмурье, с принцем Кобургским и принцем Карлом.