Текст книги "Таинственный доктор"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
L. ДВА ГОСУДАРСТВЕННЫХ МУЖА
Заседание Конвента длилось до самого утра, и в конце концов Дантон, сломленный усталостью, заснул прямо в зале; никто не осмелился разбудить спящего льва.
Жак Мере дождался ухода всех членов Конвента, дружески простился с Верньо, а затем направился к Дантону и положил ему руку на плечо.
Дантон проснулся, вздрогнул и потянулся за кинжалом, спрятанным в потайном кармане.
Каждый из тех, кто творил Революцию, засыпал, не зная, проснется он наутро свободным человеком или узником, и потому был постоянно готов обороняться.
Мгновения отдыха возвратили титану силы. Что же до Жака Мере, он, как все труженики-ученые, привык бодрствовать много ночей подряд.
Жак взял Дантона за руку, и они вместе вышли из зала Конвента.
В коридоре они натолкнулись на Марата; тот о чем-то совещался с Панисом.
Заметив Дантона, Марат подошел к нему, походя бросив на Жака взгляд, исполненный ненависти, прошептал Дантону на ухо несколько слов и удалился.
– Фу! – воскликнул Дантон с глубочайшим отвращением. – Кровь! Несчастный, он все время требует крови, ему только это и нужно! Уйдем отсюда, половина депутатов внушают мне отвращение или жалость; хочется поскорее глотнуть свежего воздуха.
И он повел Жака в сад Тюильри.
Дело происходило утром 11 марта. Рассвет выдался холодный, землю припорошил снег, с деревьев свисали сосульки, в которых, словно в хрустальных жирандолях, отражалось восходящее солнце; тем не менее по всему чувствовалось, что эта зимняя мантия наброшена на плечи белокурого апреля; голуби, порхавшие меж ветвей, усыпанных снежными алмазами, уже ворковали о любви, а воробьи, почуяв приближение теплых дней, радостно щебетали в кустах сирени и жасмина.
Дантон несколько раз вдохнул полной грудью весенний воздух, и его сангвиническая натура взяла свое.
– Смотри, – сказал он, – всем этим деревьям, голубям и воробьям нет дела до наших споров; они не знают ни монтаньяров, ни жирондистов, ни якобинцев, ни кордельеров.
– Прибавь еще: ни Робеспьера, ни Марата, – подхватил Жак Мере. – Им очень повезло.
– Достойно восхищения философа, – продолжал Дантон, – с каким постоянством следует природа своим путем. Через месяц на деревьях распустятся почки, птицы вступят в брачную пору и совьют себе гнезда, цветы распустятся, песнь любви наполнит вселенную, по воздуху поплывет животворящая пыльца, и даже в Конвент ворвется сквозь открытые окна песня ласточек:
«Мы вернулись, чтобы привести в исполнение великий замысел Творца, чтобы не прервалась та связь между жизнью и смертью, которая и созидает вечность. А что делаете вы, цари вселенной, любите ли вы друг друга так же нежно, как мы?»
Два голоса ответят им громким воплем: «Нет, наш девиз – ненависть!»
Один завоет шакалом:
«Не доверяйте никому, граждане; не доверяйте ни вашим отцам, ни вашим матерям, ни вашим братьям, ни вашим друзьям, ни вашим детям. Мы окружены предателями. Дюмурье предает нас, Баланс предает, Кюстин предает; нас предают правые, Равнина и Жиронда. Измена гнездится повсюду; нити заговора тянутся к Питту, а сплетена эта нить из золота, и я знаю, в чьих руках другой ее конец».
Другой заквакает жабой: «Крови, крови, крови!»
Что ж, тебе нужна кровь – ты ее получишь, – продолжал Дантон с меланхолической улыбкой. – Многие из тех, кто увидит нынешнюю весну, не доживет до весны следующего года, а что уж говорить о временах более далеких!
– Ты сегодня мрачно настроен, Дантон. Дантон пожал плечами.
– Я похож на того человека, о котором пишет Иосиф Флавий; семь дней он бродил вокруг священного города и кричал: «Горе Иерусалиму! Горе Иерусалиму!» – а на восьмой закричал: «Горе мне самому!» Камень, брошенный с крепостной стены, разбил ему голову.
– Иерусалим – это мы, жирондисты, – спросил Жак, – а ты тот человек, что пугал всех пророчествами?
– Как быть? Господь поразил всех слепотой.
– Но если ты один прозреваешь будущее, если ты один из всей этой толпы безумцев знаешь, как поступить, отчего ты не порвешь с теми двумя, о которых ты только что говорил, с Маратом, порочащим твою политику, и с Робеспьером, губящим твою популярность, ведь без популярности ты погиб, ты сам говорил мне об этом!
– Что тебе сказать? – беззаботно отвечал Дантон. – Вновь наступает весна, а я не прокаженный вроде Марата, и не лицемер вроде Робеспьера, я человек из плоти и крови и хочу еще пожить те несколько дней, что мне остались.
– Берегись, Дантон, Франция и Республика нынче в такой опасности, а ты обладаешь среди членов Конвента таким авторитетом, что и твою беззаботность, и твое отчаяние могут счесть преступлениями. Неужели ты не видишь, что у государственного корабля Франции слишком много кормчих, когда нужен только один? Не оставляй кормило власти ни лицемеру, ни безумцу. Возьми дела в свои могучие руки, обуздай чернь, пробуди от спячки общественное мнение; наведи порядок в Собрании, раздави, словно подлых гадин, бешеного Марата и надменного Робеспьера; сейчас ты единственный, кто может сделать с Конвентом все что угодно, сверши же то, о чем я прошу: подай руку помощи слабому, но честному крылу Собрания, мы забудем прошлое и последуем за тобой; пусть твоей главной целью станет спасение отечества.
Дантон взглянул Жаку в глаза так пристально, словно хотел прочесть все его мысли, а затем резко спросил:
– От чьего имени ты все это говоришь?
– От имени тех, – отвечал жирондист Мере, – кто презирает Марата и ненавидит Робеспьера.
– О том, что я презираю Марата, известно всем, ведь я сам говорил об этом с трибуны перед лицом всего Собрания, но откуда ты взял, что я ненавижу Робеспьера?
– Да ведь я понимаю, в чем состоит твой политический интерес и что подсказывает тебе инстинкт самосохранения. Однажды Робеспьер уже пробормотал несколько страшных угроз по твоему адресу, и если ты не опередишь его, он опередит тебя.
– Тебя прислали ко мне твои единомышленники?
– Нет, но я готов пойти к ним в качестве твоего посланца.
– И ты готов отвечать за всех жирондистов?
– Я готов отвечать лишь за одно-единственное – за их желание видеть тебя во главе их партии. Я почитаю тебя человеком, способным не только на разрушение, но и на созидание.
– Ты обо мне такого мнения, потому что давно меня знаешь, но твои друзья… Твои друзья мне не доверяют; я погублю себя ради них, утрачу свою популярность, а они выдадут меня врагам. Нет. Alea jacta est!1717
Жребий брошен! (лат.)
[Закрыть] Нас рассудит смерть!
– Дантон…
– Нет, между вами и мной пролегает непроходимая пропасть – сентябрьская кровь, в пролитии которой я, впрочем, невиновен. Если однажды у нас выдастся свободная минутка, я расскажу тебе эту историю. А пока послушай меня, Жак; я давно люблю тебя, ты сделал для меня то, что мог сделать только настоящий друг, только любящий брат. Попроси же меня о чем-нибудь теперь, пока я еще у власти.
Жак взглянул на Дантона с удивлением.
– О чем же мне просить? Я ученый, причем куда более обеспеченный, чем другие ученые. В Шампани и Аргоннах у меня осталось значительное состояние. Я врач, и, пожелай я заниматься своим ремеслом, заработал бы горы золота. Я стал депутатом, а вернее сказать, меня избрали депутатом помимо моей воли. Я согласился на это лишь из ненависти к дворянам, с которыми хотел бороться. Я голосовал за пожизненное заключение для Людовика XVI, потому что, будучи врачом, не могу ратовать за смертную казнь; но после этого мое мнение при голосовании всегда совпадало с мнениями самых пылких радетелей о благе нации. Что же ты можешь для меня сделать? Мне ничего не нужно, а того, чего я страстно желаю, ты мне вернуть не можешь.
– Как знать? Подумай хорошенько. Быть может, завтра парламентские бури навсегда разлучат нас. Открой мне свое заветное желание: вдруг я, к твоему удивлению, смогу быть тебе полезен?
– О, это слишком долгая история, – сказал Жак Мере.
– Послушай, – сказал Дантон, – я купил и обставил загородный домик на холмах близ Севра. Возьмем экипаж и поедем туда завтракать. Тебе ведь нет нужды возвращаться домой, тебя там никто не ждет?
– Больше того, чем позже я вернусь, тем будет лучше для тех, кто теперь живет у меня.
– Ну и прекрасно! Вот экипаж, едем. А дорогой ты расскажешь мне свою историю.
Друзья сели в фиакр.
– В Севр! – приказал Дантон. Лошади тронулись с места.
И тут Жак Мере, чье сердце уже полгода не знало ни покоя, ни утешения, рассказал Дантону всю свою горестную повесть, причем, к огромному удивлению доктора, выкованный из меди исполин слушал его с живейшим вниманием, и на лице его выражалось искреннее сочувствие.
Посвятив Дантона в историю своей любви, Жак перешел к главному, из-за чего, в сущности, и затеял этот разговор. Поведав другу о том, как мадемуазель де Шазле покинула родной город, насильно увезя с собой Еву, и о том, как в Майнце он потерял след беглянок, ибо не мог последовать за ними в глубь Германии, он спросил – спросил очень осторожно, потому что боялся, как бы в его словах не прозвучал намек на измену, в которой вечно обвинял Дантона Робеспьер:
– У тебя столько связей за границей, можешь ты выяснить, где Ева? Дантон пристально взглянул на Жака.
– В ней вся моя жизнь, – продолжал тот, – и если я потеряю надежду ее отыскать, я пущу себе пулю в лоб, лишь только пойму, что Франция не нуждается в моих услугах. В Бога я не верю, а жить без Евы мне незачем.
И Жак пожал Дантону руку.
Тем временем фиакр остановился у дверей загородного дома. Друзья вышли и, не говоря ни слова, поднялись в уютную столовую, расположенную на втором этаже.
В камине горел яркий огонь, стол был накрыт на несколько персон.
– Ты ждешь гостей к завтраку? – спросил Жак.
– Нет, но я редко приезжаю один, и слуга это знает. Дантон подошел к окну и, пока Жак Мере грел ноги у камина, прислонил пылающий лоб к ледяному стеклу и замер.
Жак понял, что он кого-то ждет.
Спустя несколько минут Дантон вздрогнул, обернулся и подозвал Жака к себе.
– Посмотри, – сказал он.
– На что? – удивился Жак.
– Вот на что, – кивнул Дантон в сторону окна.
За окном Жак увидел маленький садик длиною шагов в двадцать пять – тридцать, а в конце его – дом, в открытом окошке которого виднелась прелестная белокурая головка, утопавшая в меховой накидке – «пфальцской», по определению тогдашних модниц.
Девушке было лет шестнадцать.
– Как она тебе? – спросил Дантон.
– Она прелестна, – отвечал Жак Мере.
– Похожа она на твою Еву?
– Все блондинки похожи одна на другую, но не для того, кто любит, – отвечал Жак.
– Позволь мне открыть окно и немного поболтать с нею.
– Ты ее знаешь? – Да.
– И говоришь с нею?
– Конечно. Должна же она свыкнуться с моим уродством.
– А потом?
– Потом она свыкнется с моей репутацией.
– А потом?
– Потом она станет моей женой.
– Твоей женой?! – изумился Жак Мере. – Но ведь еще и недели не прошло с тех пор, как ты похоронил свою первую жену.
– Эта девочка, Луиза Жели, – ее крестница; незабвенная покойница сама назначила Луизу мне в жены: девочка должна стать матерью нашим детям.
Дантон отворил окно.
Жак Мере отступил в глубь комнаты и очень скоро стал свидетелем идиллического диалога, достойного Геснера, между кровавым Дантоном и юной красавицей. Дантон говорил девушке о весне, о любви, о цветах, о покойной жизни и семейном счастье. Он был молод, нежен, влюблен, он был поэт. Жак, подперев голову рукой, смотрел на друга и слушал его с безграничным изумлением. Он понимал, что этот мужчина завораживает женщину, словно змея – птичку. В конце концов Дантон посоветовал своей красавице поберечься холодного ветра, дующего с Сены, и закрыть окно, после чего, сияя от восторга, закрыл его и сам.
Перед тем как проститься, Луиза послала ему воздушный поцелуй.
– По правде говоря, – сказал Жак, когда Дантон, как мы уже сказали, сиявший от восторга, уселся за стол и потребовал, чтобы слуга подавал завтрак, – по правде говоря, ты меня сильно удивил.
– Отчего же? – удивился Дантон. – Ничего сложного тут нет: все дело в том, что ты философ, ты врач, а я – человек. Что я сказал тебе сегодня утром? Что тебе скорее всего не дожить до весны девяносто четвертого года, а мне – до весны девяносто пятого. Но пока-то я еще жив.
– И ты думаешь, что эта девушка тебя полюбит?
– Откуда мне знать? Я оказал большие услуги ее семье; отец ее служил судебным приставом в парламенте; я подыскал ему куда более доходное место в морском министерстве. Я уже пробовал говорить с ними насчет женитьбы. Увы, отец – роялист, мать – богомолка; хуже не придумаешь! Вчера я нанес им визит: отец упрекал меня за сентябрьские события, мать сказала, что человек, который хочет взять в жены ее дочь, должен сперва исполнить свой долг перед Господом.
– И ты пойдешь в церковь?
– Я пойду куда угодно, лишь бы добиться желанной цели. Я трибун свободы, но я еще и раб природы. Все это – настоящий заговор; жена моя, эта святая женщина, печется обо мне и в мире ином; она сама была роялисткой и надеется, что, женившись на дочери роялиста, я отрекусь от Революции и сделаюсь защитником вдовы и сироты, заключенных в Тампле.
– Неужели и ты порою предаешься подобным химерическим мечтаниям?
– Я? – Дантон пожал плечами. – Ни в малейшей степени. Дитя, заключенное в Тампле, Филипп Эгалите, герцог Шартрский, месье, брат короля, как они его называют, – всех их уже коснулся смертный тлен, все они обречены. Я мечтаю совсем о другом: жить за двоих, не только днем, но и ночью, ночи отдавать любви, а дни – борьбе; я мечтаю сражаться не жалея сил, самому свести себя в могилу, не дожидаясь, пока это сделают они! Даром, что ли, меня называют Мирабо девяносто третьего года?
Рассуждая таким образом, Дантон поглощал мясо с кровью, обильно запивая его вином. Для поддержания сил этому человеку требовался рацион льва.
После завтрака Жак спросил:
– Ты возвращаешься в Париж?
– Нет, черт возьми! – отвечал Дантон. – Я устал и хочу провести целый день здесь, почерпнуть силы, глядя на нее, а быть может – кто знает? – и разговаривая с ней. Сегодня целомудренное дитя впервые послало мне воздушный поцелуй – я не могу оставить его без ответа.
– В таком случае я могу воспользоваться твоим фиакром?
– Разумеется – если, конечно, ты не хочешь составить мне компанию.
– Нет, я должен выпустить из клетки двух голубков, которых испугал громовой голос моего друга Дантона.
– Голубков? Держу пари, что ты говоришь о Луве и Лодоиске?
– Совершенно верно, – с улыбкой подтвердил Жак.
– Если бы я мог спасти эту парочку, я бы это сделал, – сказал Дантон, – слишком горячо они любят друг друга.
– А если тебе это не удастся? – спросил Жак.
– Тогда я постараюсь, чтобы они умерли в один день. Жак протянул Дантону руку, тот горячо пожал ее и задержал в своей руке.
– Жак, – спросил он, – ты говоришь, что потерял след твоей Евы и госпожи де Шазле в Майнце?
– Да.
– В таком случае, будь спокоен, я отыщу их. Никогда и никому не говори, как и от кого ты получишь эти сведения.
Жак вскрикнул от радости и со слезами на глазах упал ему на грудь.
– Ну вот, – сказал Дантон, – видишь: и тебе тоже случается быть человеком из плоти и крови!
LI. ИЗМЕНА ДЮМУРЬЕ
На знаменитом заседании Конвента, которое мы постарались изобразить в предшествующих главах, Робеспьер сказал:
– Я не отвечаю за Дюмурье, но я ему доверяю.
Мы снова возвращаемся к Дюмурье потому, что судьба жирондистов была связана с его судьбой, а судьба нашего героя Жака Мере – с судьбой жирондистов.
Конечно, мы могли бы не останавливаться так подробно на этих страшных днях. Но разве человек мужественный и любящий отечество, склонившись с пером в руке над теми двумя безднами, которые зовутся девяносто вторым и девяносто третьим годами, способен удержаться от соблазна описать их?
Быть может, однако, следовало избавить наш роман от всех исторических подробностей и связать две его части лаконичным сообщением: «Жак Мере, избранный в Конвент, принял там сторону жирондистов и был вместе с ними изгнан из Собрания»?
Нет, чем старше мы становимся, чем дольше подвизаемся на зыбком поприще искусства и политики, тем более убеждаемся: до тех пор пока великий принцип, провозглашенный нашими отцами, не сделается всеобщим верованием нового мира, до тех пор пока страну сотрясают политические схватки, подобные сегодняшним баталиям, – каждый должен делать все, что в его силах, для реабилитации героев, многократно оклеветанных в роялистских идиллиях, которые обольстительны с виду, но губительны для сердца и ума, ибо к меду в них примешана отрава.
Итак, возвратимся к Дюмурье и лишний раз вступимся за Гору в лице Дантона и за Жиронду в лице Гюаде и Жансонне, засвидетельствовав, что они не служили сообщниками этому предателю, который не мог оправдать свою измену даже таким предлогом, как неблагодарность отечества.
Измена свила гнездо в его сердце еще в январе, когда он покидал Париж; он обещал коалиции спасти короля, но король погиб на плахе.
Дюмурье не имел иного способа доказать, что он не повинен в казни Людовика XVI, кроме как изменить.
У него были скверные отношения со всеми партиями:
с якобинцами, которые не без оснований считали его роялистом или, по крайней мере, орлеанистом;
с роялистами, которые не могли простить ему, что он дважды спас Францию от нашествия чужестранцев: один раз при Вальми, другой раз – при Жемапе;
с Дантоном, который желал присоединения Нидерландов к Франции, тогда как сам Дюмурье полагал, что Бельгия должна быть независимой;
наконец, с жирондистами, которые, в то самое время как он вел с Англией переговоры, внезапно объявили ей войну.
Единственной силой, хранившей верность Дюмурье, оставалась армия.
И вот, спустя три дня после того, как Робеспьер объявил, что не отвечает за Дюмурье, но доверяет ему, председатель Конвента, жирондист Жансонне, получил от главнокомандующего письмо.
Письмо это стоило Лафайетова манифеста.
Дюмурье порывал с принципами Конвента, угрожал ему и предлагал план действий, не имевший решительно ничего общего с планом депутатов.
Барер хотел немедленно сообщить содержание этого письма Конвенту и потребовать ареста и осуждения Дюмурье. Нашелся, однако, человек, воспротивившийся этому намерению.
Трибун, уверенный в своей физической и моральной силе, Дантон никогда не беспокоился о том, какой вред его выступление за или против того или иного предложения может причинить ему самому. Вплоть до того дня, когда, чтобы не пасть вместе с жирондистами, ему пришлось высказаться против них, он не произнес с трибуны ни единого слова, противного его убеждениям.
Он говорил то, что думал, а плодом его решений становилось то, что угодно Господу.
И на сей раз, нимало не тревожась о том, что возражение против ареста Дюмурье может запятнать его, Дантона, он вскричал:
– Что же вы делаете? Вы хотите арестовать этого человека – но знаете ли вы, что армия его обожает? Вы не видели, как на парадах фанатично преданные ему солдаты целуют его руки, мундир, сапоги, – вы не видели, а я видел! Нужно, по крайней мере, дождаться, чтобы он довершил отступление. Кто сделает это, если не он?
И тут Дантон произнес фразу, пролившую свет на ту двойственность поведения Дюмурье, о которой многие депутаты прежде не задумывались:
– Он – плохой политик, но хороший полководец.
Комитет согласился с мнением Дантона.
Но тотчас перед депутатами встал следующий вопрос:
– Что нужно предпринять?
– Послать к генералу комиссию, – отвечал Дантон, – и вынудить его взять свои слова назад.
– Но кто осмелится напасть на волка в его логове? Дантон обменялся взглядами со своим единомышленником Лакруа.
– От Горы – мы с Лакруа, с вашего позволения, – сказал Дантон, – при условии, что от Жиронды с нами поедут Жансонне и Гюаде.
Предложение Дантона было передано Жансонне и Гюаде, которые, однако, сочтя свое положение и без того довольно шатким, отказались.
Тогда Дантон вызвался ехать вдвоем с Лакруа; комитет, со своей стороны, обещал хранить письмо в тайне до их возвращения.
Надо заметить, что Дантон был совершенно прав: пока Дюмурье находился на театре военных действий, в окружении своих солдат, арестовать его было невозможно. Все эти люди, которых он вел к победе, все эти храбрецы, почитавшие его патриотом, неспособным изменить Франции, защищали бы его до последней капли крови.
Разумеется, волонтеры, которые, покидая Париж, слышали толки об измене Дюмурье и уже собирались зарезать прямо в Конвенте его сообщников-жирондистов, согласились бы арестовать главнокомандующего где угодно, хоть в аду. Но солдаты не дали бы его в обиду, и вместо ареста Дюмурье Франция получила бы гражданскую войну в армии.
Французские солдаты потеряли бы доверие к Дюмурье, лишь увидев его братающимся с австрийцами; только в этом случае оружие выпало бы у них из рук и они бросили бы своего генерала на произвол судьбы.
Впрочем, в ту пору, о которой мы ведем речь, Дантон еще не прибыл в армию и до разоблачения Дюмурье было еще далеко, а между тем противник, выставивший пятьдесят тысяч человек против тридцати пяти тысяч французов, вынудил Дюмурье ввязаться в бой.
Сражение окончилось поражением французской армии. Оно получило название неервинденского: около деревни Неервинден развернулись самые кровавые схватки. Австрийцы трижды отбивали Неервинден у французов, так что в конце концов эта деревня превратилась в настоящую бойню; на улицах ее осталось лежать полторы тысячи трупов.
Местоположением деревня Неервинден напоминала Жемап.
Поэтому и план сражения не слишком отличался от жемапского.
Левым флангом командовал генерал Миранда, испанец, ставший французом из любви к свободе, а впоследствии вновь сделавшийся испанцем, чтобы помочь Боливару в борьбе за свободу южноамериканских республик.
Он исполнял ту роль, которую при Жемапе играл Дампьер; исполнял толково, какую бы клевету ни возводил на него впоследствии Дюмурье.
Герцог Шартрский, как и в жемапском сражении, командовал центром.
Генерал Баланс, зять Сийери-Жанлиса, отвечал за правый фланг.
Подобно тому как при Жемапе Дампьер подвергался массированным атакам противника до тех пор, пока в дело не вступил герцог Шартрский, чье вмешательство и решило исход боя, так же при Неервиндене весь удар принял на себя Миранда до тех пор, пока Баланс и герцог Шартрский не пришли ему на помощь.
Однако волею случая в армии противника также имелся принц.
То был принц Карл, сын императора Леопольда, который, так же как и герцог Шартрский, только начинал свой боевой путь и мог завоевать популярность лишь ценой победы.
И он добыл эту победу благодаря численному превосходству его армии.
По плану Дюмурье Миранда должен был завладеть деревнями Леве и Осмаэль – он и в самом деле занял их к полудню. Но тут герцог Кобургский, чтобы обеспечить триумф принца Карла, стал бросать на Миранду колонну за колонной.
Во французском корпусе, которым командовал старый испанец, большинство составляли волонтеры; увидев наступающие на них несметные полчища, они бросились врассыпную, и Миранда, как ни старался, сумел остановить их только близ Тирлемона.
Дюмурье получил к полудню известие о победе Миранды, но ничего не знал о дальнейшем разгроме его корпуса. Грохот его собственных пушек не позволял ему расслышать, приближается или удаляется артиллерия соседей.
Потеряв Неервинден и имея в своем распоряжении всего пятнадцать тысяч человек, он, однако, не пал духом, ибо рассчитывал опереться на те семь-восемь тысяч, что остались у Миранды.
Увы, тот вместо семи-восьми тысяч боеспособных солдат располагал теперь самое большее несколькими сотнями человек.
Дюмурье узнал о поражении своего подчиненного в самом конце дня, в тот миг, когда, полагая, что на сегодня боевые действия закончены, спешился и хотел отдохнуть. Он тотчас вновь вскочил в седло и вместе со своими двумя ординарцами, девицами де Ферниг, и несколькими слугами галопом поскакал в Тирлемон, причем только чудом не попал по дороге в плен к выехавшим на разведку уланам; к полуночи в Тирлемоне он застал Миранду почти в полном одиночестве, полуживого от усталости, и, все взвесив, дал сигнал к отступлению.
Назавтра отступление началось, и сам герцог Кобургский признал в своем бюллетене, – подтвердив слова Дантона: «Дюмурье – плохой политик, но хороший полководец», – что отступление это можно назвать шедевром стратегического искусства.
Это признание, впрочем, никак не отменяло того факта, что слава Дюмурье в тот день несколько померкла: из победоносного полководца он превратился в неудачника.
Миновав Брюссель, Дантон и Лакруа начали встречать на своем пути массу беглых солдат. По их словам, выходило, что французской армии больше не существует и враг может беспрепятственно следовать хоть до самого Парижа.
Слыша подобные заверения, Дантон лишь пожимал плечами.
Комиссары добрались до Лёвена.
Здесь им сообщили, что имперская армия атаковала деревни Оп и Нервульпе и генерал самолично обстреливал противника из пушки.
Комиссары наняли почтовых лошадей и, определив нужное направление по пушечной канонаде, прибыли на поле боя, где и застали Дюмурье отбивающим удары противника.
Заметив их, главнокомандующий нетерпеливо махнул рукой.
Комиссары стояли в самом опасном месте, где пули и ядра обрушивались на них проливным дождем.
– Что вам здесь нужно? – крикнул им Дюмурье.
– Нам нужно получить у вас разъяснения по поводу ваших действий, – отвечали Дантон и Лакруа.
– Мои действия, черт возьми, – воскликнул Дюмурье, – вот они!
Выхватив саблю из ножен, он впереди полка гусар бросился в атаку и отбил у противника два артиллерийских орудия, чья пальба ему особенно сильно докучала.
Дантон и Лакруа не шелохнулись.
Возвратившись, Дюмурье обнаружил их на прежнем месте.
– Что вы здесь делаете? – осведомился он.
– Ждем вас, – отвечал Дантон.
– Вам здесь не место, – сказал генерал, – если одного из вас убьют или ранят, виноваты будут не австрийцы, а я. Подождите меня в Лёвене; сегодня вечером я там буду.
В словах Дюмурье была доля правды, поэтому комиссары – не спеша, чтобы кто-нибудь не подумал, будто они спасаются бегством, – возвратились в Лёвен.
Дюмурье не обманул их и прибыл туда к вечеру.
Понятно, что разговор с самого начала пошел на таких высоких тонах, которые вряд ли могли способствовать примирению генерала с Горой.
Слишком различны были намерения спорящих: Дантон хотел любой ценой удержать Бельгию и ввести там в употребление наши ассигнаты, Дюмурье же, напротив, хотел, чтобы Бельгия осталась свободной. Откуда тут было взяться согласию?
Вечер прошел во взаимных упреках. Дюмурье наотрез отказался отречься от своего письма; единственное, чего комиссарам удалось от него добиться, была короткая записка:
«Генерал Дюмурье просит Конвент не выносить никакого суждения относительно его письма от двенадцатого марта до тех пор, пока он не найдет времени прислать депутатам собственноручное разъяснение».
Около полуночи комиссары двинулись в обратный путь, увозя с собой эту ни к чему не обязывающую записку.
Назавтра имперская армия предприняла новую атаку: колонна венгерских гренадеров напала на Блирбек и захватила его.
Однако овернский полк под командой полковника Дюма тотчас выбил венгерцев из этой деревни, захватив две пушки и истребив почти половину гренадеров. Австрийцы трижды пытались отомстить, трижды были отброшены и наконец отступили на несколько льё.
Тем не менее уже на следующее утро после отъезда комиссаров Дюмурье, не боясь больше никаких помех в переговорах, спозаранку отправил полковника Монжуа в штаб-квартиру принца Кобургского.
Полковнику было поручено разыскать там полковника Макка, начальника главного штаба императорской армии.
Предлогом служила, как и всегда, необходимость временно приостановить военные действия для того, чтобы обменяться пленными и похоронить убитых.
Макк дал понять, что был бы счастлив обсудить все это непосредственно с французским главнокомандующим.
Назавтра полковник Монжуа вновь посетил вражеский главный штаб и от имени генерала Дюмурье пригласил полковника Макка прибыть в тот же день в Лёвен.
Рассказывая в своих мемуарах о Макке, Дюмурье пишет: «Офицер редкостных достоинств».
В самом деле, такой репутацией пользовался Макк в ту пору.
Ему исполнился сорок один год; родился он во Франконии, в бедной семье, поступил в драгунский полк австрийской армии, прошел долгий и трудный путь от простого солдата до полковника.
Он участвовал в Семилетней войне под командою графа де Ласи и в войне против турок под командою фельдмаршала Лаудона.
В 1792 году он попал в армию принца Кобургского, и тот назначил его начальником своего главного штаба. Не испытав еще ни одного из тех несчастий, которые принесли ему впоследствии столь печальную славу, Макк слыл в ту пору одним из самых достойных офицеров австрийской армии.
Явно они договорились с Дюмурье о следующем:
1) между войсками будет действовать негласное перемирие, в ходе которого французы спокойно и без помех отступят к Брюсселю;
2) имперская армия больше не будет предпринимать серьезных атак, но и Дюмурье, со своей стороны, не будет навязывать ей боя;
3) после того как французы оставят Брюссель, переговоры будут продолжены.
Эти три условия сделались известны во Франции, остальные же пункты, относительно которых Дюмурье и Макк пришли к согласию, остались французам совершенно неизвестны.
Обе стороны весьма точно соблюдали условия перемирия.
Двадцать пятого марта французская армия стройными рядами прошла через Брюссель и отступила к Халле.