Текст книги "Московское наречие"
Автор книги: Александр Дорофеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
День уродился тусклым да блеклым, а Башкарма в машине напевал: «Как утра свет прекрасны лицом они!» Миновали хлопковые поля, где над бесконечными рядами кустиков согнулись женщины – лица закрыты белыми платками, головы повязаны цветными шалями. «По нашему женщина – хотим! – ворковал Завкли. – Мы все хотим женщина!»
Впереди выросли ворота-бабы. Вспомнив каменную скифскую, казавшуюся когда-то калиткой неведомо куда, Туз спросил: «Почему все-таки бабы?» Башкарма по-медвежьи глянул через плечо: «У нас тут широкое движение бабистов. Они отвергают господство Корана и шариата, избирая свои пути и воздвигая повсюду врата-баб, чтобы через них передавалась людям воля пророка-избавителя. Погоди, сейчас услышим»…
Машина замерла у деревянных ворот. Под огромным, как парус, плакатом сидел на коврике меж закопченных кумганов вчерашний Утуг. Наверное, он был как-то связан с разного рода призывами. «Чулларни бустонга айланти рамиз!» – колыхалось над ним в небесах. Выпив по традиции пиалу зеленого чая, Башкарма перевел: «Превратим пустыню в цветущий сад! – и добавил: – Такова воля пророка!»
И ему сполна удалось эту волю исполнить. За воротами снег уже растаял, а скорее, вовсе не выпадал – светило солнце, цвела весна и маячила фата-моргана. Именно тот устойчивый мираж в виде оазиса, замеченный Тузом из банного окошка первого Бесзмеина. Под его прикрытием тут хитроумно воздвигли домик отдыха для очень солидных гостей, вроде Рахитова, Кусаева и других важных кунаков из разных краев обширного союза. Увы, многие богатства мира все же выделены в особые участки, доступные только избранным в мирской суете.
«Вот Гулистон – страна весенний! – наперебой восклицали Совхоз и Завкли. – Наш райский садик – Бог бустон!» И Башкарма кивал хозяйски: «Да, бездна услад. Легко проверить любидо в нашем караван-сарае».
Известно, любой дворец на российских просторах неумолимо превращается в сарай, но здесь, в тупике времени, персидское слово сохраняло изначальный смысл, являя пышную восточную роскошь. В красном розовомраморном углу под портретом чернобрового вождя отрешенно восседал пузатый Будда – почему-то с четырьмя геройскими звездами на груди. Повсюду виднелись кушанские росписи, тохарская скульптура, древнегреческие амфоры и надгробные, испещренные клинописью стелы …
«Предлагаю в шутку обмен на русских женщин», – подмигнул Башкарма, провожая во внутренний дворик-айван, где уложил на покрытый коврами диван у небольшого, но зияющего глубинами водоема по имени хауз. Пожевав каких-то зеленых козинаков, возможно конопляных, Туз очень расслабился и составил шутливую телеграмму на Живой переулок – мол, профессор желтухе зпт хотим Веранадялюба. «Бажону дил! С душой, сердцем и полным, шур-мур, удовольствием!» – принял ее Завкли, поклонившись.
Судя по всему, айван был местом жутко откровенного общения – что называется, борди-керди. И Башкарма заговорил искренне, преисполнясь имперской властности: «Мы, бабисты, еще установим священное царство, где все будут равны и права каждого почитаемы. Это говорю я – потомок Великих моголов. Наше государство наследников Чингисхана существовало двести лет и еще возродится»…
Но Туз едва ли слышал. Вокруг цвели гранатовые, персиковые и урючные деревья. На розовой ветке сидел местный воробей, поклевывая цветки, будто пыльцу собирал. Когда перелетел на другую, с дерева тихо поплыли розовые лепестки. Вот покружатся, да и вернутся обратно. Воробей попил из хауза и опять вспорхнул на ветку. Индийский скворец, раскрывая на лету ярко-желтый клюв, выкрикнул: «Абрикос!» «Урюк!» – отвечал воробей. Видно, об одном думали – скоро ли поспеет. Тюкнув цветок, воробей мечтательно чирикнул и полетел прочь. Вновь закружились лепестки, и еще порозовел хауз – глубокий, как небо, он излучал животворную силу эрос, чувственный восторг перед миром. Пахли цветы спелыми абрикосами, и все окрест – близким летом.
Казалось, уже вызрели все девять плодов женского начала Троицы. А именно, любовь и радость, мир, долготерпение и вера, кротость, доброжелательная благость, щедрость милосердная да воздержание. Тузу давно хотелось их отведать. Вкусившему все девять, по словам апостола, – нет закона! Как после воскресения из мертвых в новой жизни, когда воцарится уже не земная, но ангельская мода.
Наигрывая на цитре, он напевал «Йестердей», и полдень близился, а веки смыкались, так что время становилось неимоверно плотным в своем тупике – не протиснешься.
И вроде бы дотянулся до восьми плодов, но воздержание-энкратия никак не давалось. Может, потому, что висело внутри власти, близ давящей державы, с которой он не желал близких отношений. Ведь в корнях ее укрыты обидные глаголы – драть, рвать, тащить и дергать. Похоже, начал разбираться во всяческих приставках, разоблачая слова до основ и подножий.
Хотя, чего уж там лукавить, не слишком-то его давили и дергали, что подметила еще Электра. А воздержания, если толковать с половой точки зрения, конечно, не хватало, но в расширительном смысле Туз многое себе запрещал – например, брак, ограничиваясь сочетанием. Впрочем, для каждого наиболее важна самая для него тяжелая аскеза.
Да разве шайтаны позволят завершить дело на подступах к девятому плоду? Они заливались соловьями, неся всякую галиматью, петушиные знания, – мол, в любой работе над собой нет воли, но пустая праздность, а полная свобода в прозе, то бишь простоте. Где солнце, там и тень, и только неподвижность – зло, а равнодушие, – как тьма без света. Так вожделей, не пресыщаясь наслажденьем, стремясь и телом, и душой, желая и душой, и телом. Уйми мятеж плоти против духа, однако и ему не позволяй мудровать.
И сложно было не согласиться с ними в тупике злого времени.
Яча и одна ночь
Соловьи в саду отпускали такие петушиные коленца, что сами, видно, поражаясь, захлебывались от изумления и умолкали, но лишь на миг.
Туз ослабел на диване у хауза под абрикосовым деревом и смежил глаза, а открыв, будто ухнул в восточную сказку, придуманную некогда безумным воробьем Врубелем. Как на его картине, с первого взгляда ничего не понять, и ни вдохнуть, ни выдохнуть, точно спирт спиртом запил. Онемевшего и ослепленного Туза окружало не менее дюжины откровенных до наготы хотим. Милые, но чуть пузатые, как глиняный Будда, они держали в руках блюда с фруктами и сладостями. Весна сменилась знойным летом.
Наверное, в каждом райском саду неизбежен запретный плод, растущий из темной основы и понуждающий перечить Творцу. Так и в домике для гостей имелся, кажется, свой гарем. «Это здешние садовницы, – хрюкнул Башкарма. – Рядовые воины-бабисты».
Мелькая перед глазами, они стремительно накрывали дастархан. Туз заботливо справился, не беременны ли чем-нибудь. «Все аккуратус, – выдал вдруг Башкарма латынью, и тут же огорченно указал на хотим с брюшком, превосходящим меру, – Поистине, всегда была породистой кобылицей арабской, и вот не уследили – какой-то мул покрыл!». – Глянул в упор на Завкли, но тот, ничего не замечая, тряс восхищенной головой: «Хотим без живота, что небо без звезд! А под звездами сладкий, как изюм, чуча!»
Обсуждение женских прелестей мужиками всегда подобно грубому сдиранию чистых покровов, обнажающему требуху. «Ну, какая такая чуча?!» – огорчился Туз.
Уже разлили водку по пиалам, и Башкарма, наминая плов на толстый свой перст, давал отведать этот полукукиш всем по старшинству в знак уважения и признания заслуг. Обряд назывался «бармок», то есть просто – большой палец. Тузу не доводилось еще вкушать с неизвестно где блуждавшей чужой дули, так что запил ее тремя, или даже сгоряча тремями, пиалами.
Все в сарае, похоже, было отлажено и выверено по вечному здешнему времени. От плова и водки взгляды обратились на садовниц, возлежавших вокруг хауза, точно пышные букеты. «Хорошо пахнут! – шумно вдохнул Башкарма, а Совхоз и Завкли, прохаживаясь, как заядлые огородники вдоль грядок, представляли хотим: „Вот Чехра – пахучий бутон! А это чайный роза Атиргуль! Бульбуль – наша соловей! Муххабат, по-вашему Любовь! И, хоп! лучшая из лучших, сладчайшее из всех имен – Яча!“
«Ячея?» – переспросил Туз. «Бери выше – сеть, – отвечал Башкарма и кивнул, будто только что приказ подписал. – По совместительству все одалиски. Мы тут исповедуем учение чарвака. Существует лишь этот мир и цель жизни в нем – достижение наслаждения. Погляди, дорогой гость, на эти цветники и клумбы. Зачем покорять холодные вершины, рискуя обморозиться и разбиться, когда вокруг столько милых взору долин и отзывчивых плоскогорий»…
Целых три толстенных змея-искусителя давили на Туза не хуже державы, как боа-констрикторы. Впрочем, глупо на них пенять, когда сам залез, куда не следует, – в потайной райский сад. И он схитрил, решив, что все это, конечно, лишь сон весенний. «Превратности времени поистине дивны», – возникли в голове строки из «Тысячи и одной ночи», никогда им не читанной. Да разве может происходить подобное в Советском Союзе, пусть даже в тупиковом его пограничье?
«В столице, какая-никакая, а советская власть, – откликнулся Башкарма, легко угадывая мысли. – У нас же все на свой манер, хоть и под крылом старшего брата, но без его указок, сами голова, – хлопнул себя по лбу. – Ну, каковы хотим?! Прикинь же им цену и значение того, что они пошли и пришли к тебе, – и указал садовницам на Туза. – Вот ваш куев – жених знатный!»
«С любовью и удовольствием! Слушаемся и повинуемся!» – немедля подступили они к совместительству, а шайтаны, как водится, тихонько узмеились прочь.
«Мой поцелуй девять и девять и девять раз уста принесут к губам твоим», – шептала Яча, заманивая в силки и петли, и вторила ей Атиргуль: «Глаз твоих взоры газелям подобны!» А Чехра с Муххабат и Бульбуль напевали: «Бахши! Дивились мы, когда во сне ты нас проведал, тем больше жаждем наяву изведать!»
Как истинные наложницы, они, конечно, не только лгали, но застилали обширное ложе из подушек и ковров. «Простор и уют тебе, владыка, ускорь сближение, – молили Туза, как эмира, увлекая на постель, ловко раздевая и почесывая голое темя, распахивая все чакры разом. – О, рахат-лукум, освежающий горло! Бравый воин-жангчи! Укроем тебя своими золотыми зонтиками»…
От их черных густых волос, промытых в пахте, пахло козами – целыми стадами, сошедшими с душистых высокогорных лугов. Одурманенный, охваченный томлением, Туз щекотал гранаты груди, покусывая яблоки щек, и входил, будто шахиншах в шатер. А самого так обнимало, ласкало и лизало многорукоязыкое восточное божество, что одолела страсть до беспамятства, и погрузился он, как в бездонный хауз, в нескончаемую вечность долгих мгновений, подобную широкому неводу.
Склонный к двуединству потерялся в языческой множественности, уже не понимая, где он, в ком – в Бульбуль, в Чехре, в Муххабат или в Атиргуль, а может, в сладчайшей Яче? Они перепутались, точно ветки одной ивы в саду, и он блуждал, словно в зарослях арчи. «Кичкирик!» – вскрикивали мокрые, как львицы, хотим.
Среди персидских ковров и взбитых подушек происходило то, что на тюркском наречии зовется пахтаньем. Нечто подобное творили якобы восточные боги с мировым океаном, после чего оттуда и вышел первый человек.
Но наслаждения, как и сласти вообще, скоро приедаются. Еще в раннем детстве Туз объелся халвой, о чем и вспомнил теперь, почуяв дурноту. Так захотелось пересоленной каши Витаса. Уже и соловьи его доняли, не умолкая ни на миг. Они кишели в кустах и деревьях, перебивая друг друга, будто москиты. Шум и гам, или местные шов-шув, наполнили голову. Всего оказалось сверх меры. В райском саду, бритый и лишенный сил, он ощущал себя точно на каторге. Наконец горлица Туман-ака утешительно проворковала в утренний час. О, не видели глаза вовек подобной ей красавицы!
Но и такого свального греха не знал Туз прежде. Светлые чувства, отделившись, то ли вытекли, то ли улетели, оставив густую скорбь да дремучую удрученность. Вот что значит врожденное единобожие – от язычества тошнит с непривычки. Вспоминая потом эту ночь, задумывался даже, не стал ли причиной развала страны, переполнив пиалу Господнего терпения.
Когда наконец вернули его в гостиницу, спал плохо, обуреваемый конопляными кошмарами, – время разваливалось, как сырая глина, и звучали слова из пустых ворот, где бродили три шайтана в черных костюмах с портфелями: «Поставлен ты на дело, которого не постиг, проси же за блуд свой прощенье!» А далее подробно снилось, как бестолково совал в какой-то погреб тело в целлофане, словно увядший букет в кувшин. Кажется, он и убил. Но кто так аккуратус завернул – неведомо. Пихал в погребок, сдвинув тягостную крышку с кривым кольцом. Отверстие, однако, узко, и кто-то смотрит в зимнее окно. Снег на еловых лапах и серые тяжелоклювые вороны. Скрипят, как ржавые дверные петли. Телега подъезжает к дому, и труп увозят, завалив крупнокочанными, бледно-зелеными цветами. Свежо так пахнут, словно щи. Свежее щей. Как только вскопанная грядка. Навязчивее прочего – тюрьма. Сухая землянка с резной решеткой в санатории. Сидеть страшно уютно. Но ни погулять, ни разбежаться – очень тесно! Если бы еще разбежаться, а так уютно, что и не хочется. Одно не совсем понятно, почему, собственно, в тюрьме. Хотя, думается, непременно за какое-то дело. Средней тяжести. Не более чем на год. А как представишь целый год, так утомительно, сердце замирает. И не разбежаться, потому что срок прибавят. Уже слыхать, как прибавляют. Стучат деревянные дни на бухгалтерских счетах. Целый мешок фасоли передали, лет пять разбирать, раскладывать по росту. И нет вины, одна тоска да обида на себя. «Неужто добился я цели и кончен мой труд? – пытался думать он во сне. – Или это пришел мой смертный час в сардобе, холодном погребе со льдом и снегом?»
И впрямь, похоже было на шеол – ледяное подземное царство мертвых, прообраз иудейского чистилища. Поначалу-то ничего там особенного не происходило, но со временем явились адские муки. Хотя редко кто пребывал в шеоле больше года. Ну, крайний срок давали до пяти…
Таких мерзких снов Туз не видывал и очнулся в тоске, послушав, как капает из крана, подвывает дядя Леня, а за окном тявкают шакалы. И вновь привиделось незнамо чего. Будто лифт застрял, в нем девочка, которой мама кричит с лестницы, с первого, кажется, этажа: «Не теряй времени даром, дочка, учи уроки! Смотри страницу двести шестьдесят семь!» Открыв, увидел полную дребедень – сом и ондатра напали с треском и разорвали со звоном в куски курицу и гуся, а далее изображался сложный лабиринт с заданием на дом: «помогите поймать преступников»…
Окончательно пробудился, когда из окон магазина «Товары повседневного спроса» уже глядело закатное солнце. «Знаешь ли, Тузок, что означает название города Мера? – спрашивал дядя Леня в золотушном полубреду. – Это, Тузок, емкость для измерения жидких и сыпучих тел, равная обычно четверику. О, еще как нас тут замеряют!» Бедный профессор до того уже вызрел, что навестивший их Завкли воскликнул радостно: «Совсем саргиш, желтый, как ослиный огурец, как прошлогодний дыня! – и подмигнул Тузу. – Хоп, какой вахтушлик был! Ай, веселый любидо! Ты-вы-ваш замолви, кому надо, за нам-наш-нас словечко!»
Тем же вечером Башкарма велел перевезти дядю Леню в санаторию на раскладушку. «Когда с тобой ничего не случается, – вяло пошутил профессор, – и желтухе рад».
Ах, все, чего ни захочешь, рано или поздно, а сбывается в этом мире…
Каюк в монастыре
После ночи в райском саду только и оставалось, что податься в монастырь. Благо, неподалеку в верховьях реки Мурхат поджидали останки буддийского.
Цветущая зеленая котловина, где высился трехглавый холм, напоминала казан, до краев уже заполненный, как таинственными пряностями, временем. В нем и копались археологи, пытаясь разобраться, кто такие кушане, владевшие некогда землями от Персии до Китая. Не выходцы ли из египетской страны Куш? Или, как водится, потомки Александра Македонского? А может, родственники тохаров? Ответы на триединый вопрос хоронились, наверное, в трех головах черного холма Кара-тепе, но выудить их было не просто.
Основывая обитель, монахи не предвидели, что через пару тысячелетий именно здесь протянется колючая проволока меж государствами, которых и в помине тогда не было. Откуда бы им знать о длительно-грядущей Российской империи и кратковременном Союзе?
Ранним утром взмывал поблизости красный пограничный флаг, звучала зурна, подобная профессорскому «У», и все укрывались в пещерах, спасаясь от учебных стрельб по мишеням, расположенным так умно, что, миновав их, пули не улетали на чужую сторону, а били прямо в холм, взметая на излете пушистые облачка лесса, откалывая куски глины. Горячие сплюснутые пульки подкатывались, как ручные, к ногам. А когда автоматы смолкали, в гробовой тишине, разучивая психический, видимо, приступ, пограничники шли в атаку, обрушиваясь сверху, подобно архангелам судного дня, с дружным воплем: «У-у-у-р-р-р-а-а!»
Леня Лелеков, нехотя покидая раскладушку, вел с ними трудные переговоры. Горько потом рассказывал: «Ну, что тут поделаешь – боевая у них подготовка. Один лейтенант по фамилии Сорвиглава чего стоит. Любому, говорит, кто сунется на нашу землю, каюк. Очень ярый»…
Словом, раскопки еле пошевеливались в тупике времени, не давая ничего, кроме битой посуды. «Какой-то постоялый двор с харчевней, а не монастырь», – думал Туз. Он позабыл о телеграмме, составленной в райском саду. Однако в участке подножий на Живом переулке ее получили и, видно, приняли всерьез. В Бесзмеин, 13, пожаловали Вера, Надя и Люба. Бледные, увядшие за долгую столичную зиму они сразу порозовели под надзором трех шайтанов, предлагавших прорву бытовых услуг. «Ах, какие чудесные хотим! – захлебывался от восторга Завкли. – Цветки урюка и граната!» На монастырских развалинах девушки и впрямь выглядели маняще, будто нежданный оазис. Но плоть Туза после райского сада настолько умертвилась, что он вообще сомневался, жив ли. Время от времени перед глазами возникало мертвое лицо. Похоже, его собственное, глядевшее откуда-то со стороны, как в том кошмарном сне. Душа затворилась для веры, любви и надежды. Если раньше она представлялась тенистой бамбуковой рощей, куда порой приятно наведаться, то сейчас засохла, уподобившись частоколу лыжных палок. Мир распался, и Туз не улавливал связи событий.
А пограничники теперь нападали с утроенным рвением. У каждого, казалось, внушительный каюк наперевес вместо автомата. Захватив холм, бродили там и сям, интересуясь буддизмом. Угощали девушек сухим пайком. Рота лейтенанта Сорвиглавы так взрыхлила сапогами землю, что обнаружился золотой престол в виде табуретки, на которой, наверное, восседал прежде тот самый Будда из домика для высоких гостей. Находка взбудоражила местное начальство – гражданское и военное. На раскопе стало многолюдно. Башкарма, примеряясь к престолу, подумывал зачислить весь монастырь в Комбинат бытового обслуживания. Так бы, наверное, и случилось, кабы не пограничье. Но хотя командир заставы учредил круглосуточный пост у престола, тот все равно исчез, словно испарился под жарким кушанским солнцем, перейдя в иное состояние.
«Давно заметил, – вздыхал Лелеков, – только объявится Любовь, непременно что-нибудь да стрясется. Оглядись, Тузок, воистину постоялый двор. Харчевни не хватает». «Ну, – сказал он девушкам, – отдохнули недельку, и домой. Нечего суточные разбазаривать»…
А Туза ничего не трогало, не волновало. Чувства исчерпались, мысли закоснели, язык еле ворочался. Вновь подступила куриная слепота, и в зыбких сумерках все казались тенями – то ли есть, то ли нету.
Вот густая, как вакса, тень лейтенанта конвоировала другую, хилую и бледную, будто от саксаула. «Ба!» – только и вымолвил Туз, узнав в ней Витаса. Представить не мог, какой суховей занес сюда Корешка.
«Ты, как всегда, краток и точен, – приобнял его Витас. – Обращаешься поверх прочего прямо к душе, которую еще в древнем Египте так именовали. Эх, губят мою ба масоны. Всю зиму валялся в больнице отравленный креветками. Пора, пора бежать в Сальвадор, где есть надежда на спасение, где проживает двоюродная бабка-латифундистка. Да не столбеней ты! Сам же в телеграмме умолял о каше. Вот и прибыл кашевар»…
«Коли ваш, забирайте – прервал лейтенант. – Однако вылитый нарушитель».
«Границ разума», – подумал Туз, припоминая, кому еще телеграфировал из райского сада.
Витас был одет в бирюзово-полосатый халат и брезентовые сапоги цвета прелой вишни, а из-под тюбетейки торчала все та же косичка. «Чего копаем? – огляделся он. – Да разве это монастырь? Какая-то дыра в другие измерения. Впрочем, истинный монастырь и должен быть такой духовной дыркой».
Тем же вечером в одной из пещер он устроил харчевню. Раскладывая костер под казаном, завораживал безумными речами пограничников: «У индусов божество чувственной любви, склонное к непрерывному движению, зовется Кама, а в латинских языках кама – просто кровать. Но по сути дела любая кама – поле битвы материи и духа, то есть пракрити и пуруши. Именно в кровати эти силы сливаются – вплоть до полного разъединения, в чем и состоит цель нашего бытия. Чуете содрогание почвы? То пуруши борется с пракрити, решая судьбы мира»…
Действительно, со дня его приезда земля тряслась и отовсюду лезли скорпионы. Бледно-желтые с загнутыми хвостами переполнили монастырь, падая с пещерных сводов прямо в казан. «Древнейшее членистоногое, – помешивал Витас варево. – Его ядовитый корешок „ко“ не менее опасен, чем „ка“. Та же „кара“ – чернота. Разумнее поглотить ее, как противоядие. Чтобы вырвать жало смерти, надо принять его в себя»…
С южной стороны холма он вычертил магический квадрат, вписав на сей раз вместо цифр буквы. Присаживался в очередную клетку, укрываясь по древнему обычаю с головой полами халата. Отгородясь от мира, уходил в свои представления о нем. Издали казался грибом семейства сморчковых. А подтирался, как издавна заведено в здешних краях, ломтями глины.
Лелекову он сразу не понравился: «Слова в простоте не скажет. К тому же, извините, срет на глазах сопредельного государства на русский алфавит». Особенно огорчался за любимую «У». У профессора шалила печень, ухая, как филин ночами. Пищевая желтуха сделала его нетерпимым и привередливым. «Что это? – ковырялся в супе. – То ли креветки, то ли саранча»…
«Уха по-монастырски, – мягко отвечал Витас, хотя косичка гневно топорщилась. – Блюдо древних кушан, помогающее медитировать. Полезно расслабиться и раствориться во вселенной. Особенно вам, профессор! Освободитесь от лишней желчи и обретете свет любви»…
«Ты мою желчь не трогай! Сам растворись со своей пурушей! Тошно уже от твоей духовности», – огрызался Лелеков. Врачами он пренебрегал, а разыскивал вшей – старинное народное средство от желтухи.
«Эх, дядя Леня, кабы я не подстригся по вашему наущению, – сожалел Туз, – давно бы здесь с тоски завшивел».
После ухи его повлекло в магический квадрат. Земля тут не тряслась, скорпионы не прыгали, и было невероятно покойно. Пелена куриной слепоты развеялась. Виднелись в дымке отроги Памира. В пяти шагах за колючей проволокой лежала недвижно-желтая река Мурхат, и жаворонок замер в прозрачном небе. Казалось, где-то поблизости преддверие Шамбалы. Туз поднял кусочек глины и увидел на нем рисованный глаз, взиравший мимо, за плечо. Там под цветущими деревьями расположилась компания толстяков. Главный и больший восседал на золотой табуретке, напоминая Башкарму. Его голову окружало белое сияние, а дородное тело окутывал бирюзовый ореол, схожий с халатом Витаса. Над ним уже созрели плоды – не менее четырехсот сорока. «Что ты делаешь в мире страданий? – произнес он, щурясь на солнце. – Твоя пуруша, конечно, слаба, но мы тут ее поправим. Не топчись, Тузок, в проходной на постоялом дворе. Давай уже к нам – в небесные кущи счастья!»
Туз смутился, не зная, как быть. Вроде бы и хотелось в кущи, да что-то мешало. «Может, шайтаны?» – подумал, отступая. В харчевне предъявил глаз. «Ах, какое око! – поразился дядя Леня. – Омут бездонный! Откуда?» И все поспешили к южному склону. Но видение уже исчезло. Вернее, утратило многомерность. Лишь цветная тень размером метр на полтора осталась на монастырской стене.
«Дивная роспись! – воскликнул Лелеков. – Сам Будда с монахами под небесным древом просветления Читтапатали! Все приметы благородства налицо – длинные пальцы, широкие пятки, вытянутые мочки ушей и выпуклость на темени – ушниша. Жаль, не слыхать божественного голоса».
«Я слышал, – признался Туз. – Он приглашал меня в кущи».
«Правильно сделал, что не пошел, – мрачно заметил Витас, уязвленный, кажется, тем, что не его позвали. – Может, это вовсе и не Будда. Ни павлиньего трона, ни лотоса в руках. А что до нимба и мандорлы, так теперь у каждого имеется».
Лелеков понял, что перед ним люди с помраченным сознанием, и загудел: «У-у-у-у! Попробуйте, ребята, авось, поможет!»
Увы, ничего не помогало, не было просветления в пограничном этом монастыре, где из пещер то и дело выпархивали сумерки.
Туз укреплял роспись крайне вонючим синтетическим клеем, а Витас за спиной бубнил под руку: «Оставил бы в покое, а то уродуешь. Монахи сморщились, так называемый Будда помрачнел. Не к добру это. Не знаешь, какую тяжесть на себя взваливаешь. Еще намыкаешься с ними!»
«Оракул хренов!» – не выдержал Туз. «Да, плоскостям не доступен объем, – вздохнул Витас. – Непостижима для квадрата сфера. Время пророков иссякло. Умерли старые истины, а новые не родились. Умолчу о прочем, но даже смерть становится смешной»…
Будду с монахами заклеили холстом и долго спиливали со стены рояльной струной. Сыпался тысячелетний песчаный прах, струна шипела по-змеиному – смей-смей-смей.
Для перевозки в столицу сколотили фанерный ящик, на манер кривого гробика. Когда Туз вбивал гвозди, затмилось на минуту солнце. И в тот же день стеклянный глобус, который дядя Леня выложил из кармана проветриться, тюкнула на излете пуля, расколов на множество занятных в геополитическом смысле кусочков. Они намекали, что в этом мире всяческие границы, несмотря на колючую проволоку, призрачны и зыбки.
На прощание Витас сказал: «Еще увидимся – не на этом свете, так в новом, на небесном поле счастья. Работай над пурушей. А пока – аминь, или каюк по-здешнему!»
В поезде, уставившись на трепетную занавеску, Туз тщетно нащупывал ушнишу на голом темени и убежденно лгал себе: «Все брошу – пить, курить и так далее. К черту пракрити со всеми мирскими прелестями. Чем тоньше материя, тем лучше духу».
Над ним на верхней полке мирно возлежал Будда в ящике, а на другой метался, путаясь в простыне, дядя Леня. «Профессор, расскажите о пурушей», – попросил Туз. «Какой я профессор?! – откликнулся тот. – Так, простодушный кандидат сомнительных наук. Ничего теперь без глобуса не понимаю. Кто мы? Куда движемся? Ах, нет покоя и света! Будь другом, Тузок, купи бутылку на полустанке»…
Они выпили за здоровье Будды и погоревали у подножий Родины-матери о каком-то утраченном рае, слушая, как стучат колеса – «каюк, каюк, каюк», – приближая к следующей станции, где поджидала уже новая мнимая истина.



























