Текст книги "Мексиканский для начинающих"
Автор книги: Александр Дорофеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Ку-ку-ру-ку-ку, палома!
– Кукурукуку, па-а-а-ало-о-ома! – поет дон Томас Фернандо Диас, красиво и грустно, и правда похоже, будто голубка тоскует в ночи, плачет на берегу Карибского моря. – Кукурукуку, но йо-оо-орес!
«Не плачь, голубка, – воркует дон Томас, сидя в лунной тени. – Камни, голубка, никогда не поймут твоей любви – уже не плачь, голубка!» Эта старая баллада для жены дона Томаса, для его толстушки Ампаро, мир ее праху. Впрочем, толстушкой-то она никогда не была. Все наши, любя, называют друг друга «толстячок» или «толстушка» – гордита. Это в смысле – самый главный.
Полуночные ныряльщики с фонарями, от которых бродят по воде круги призрачного, как люсьернаго, света, выходя из безмолвного моря, где разглядывали коралловые рифы и сонных рыб, замирают на миг – им кажется, что поет кокосовая пальма. Мало ли чего бывает на острове Чаак! Но это просто дон Томас Фернандо Диас. У него в голове, известно, сто сорок песен. Изредка дон Томас отвлекается от них. Особенно «Голубка» вкупе с полной луной приводит к воспоминаниям.
– До моей гордиты Ампаро я не имел опыта с девчонками. Так получилось, не знаю, почему, – говорит дон Томас. – Лучше сказать, был маленький опыт с одной девчонкой-мучачитой, которая приехала с Кубы.
Она бежала оттуда вместе с родителями, бабушкой и коробками сигар. Они хотели во Флориду, но потерялись в море. Так их баркас прибило к нашему острову.
Родители мучачиты сразу открыли сигарную лавку, поскольку за хорошую, настоящую кубинскую сигару, вроде «Ромео и Хульетта», гринго платили большие деньги.
В те времена на Кубе уже случилась их революция. И вот тогдашний президент гринго запретил вообще торговлю с Кубой. У него сложились плохие отношения с Фиделем Кастро, не знаю, не могу сказать, по какой причине. И вот он запретил общаться с этим островом, но предварительно, тайком от всех, выписал для себя лично тонну лучших кубинских сигар. Он любил, этот президент гринго, не помню сейчас, как его звали, выкурить хорошую сигару, замочив кончик в стакане виски. Хотя вскоре его застрелили из нескольких винтовок. И он, конечно, вряд ли успел покурить вдоволь кубинских сигар. Так бывает часто. Напасешься на всю жизнь, до старости, а жизни-то всего неделя или месяц.
Словом, простые гринго очень скучали без хороших сигар, и когда приезжали отдохнуть на наш остров, просто набрасывались на кубинские, платя любые деньги.
И вот родители мучачиты, о которой я рассказываю, устроились безбедно. Их девчонка торговала в лавке, а сами они пели и плясали в дорогом ресторане «Дон Пепе». Даже бабушка, которая, в отличие от всей семьи, была черной, выступала с куплетами «Доступная негра» и била в тамбор. Наши вообще хорошо относились к кубанос и к их революции, потому что сочувствовали.
И многие заглядывались на мучачиту-кубану по имени Кончита. Она ходила в платье алого цвета, который можно увидеть только по краям закатных облаков. А фигура ее напоминала и длинноногую кокосовую пальму, и дельфина, и обкатанные прибоем валуны, и розовых фламинго, и белку-ардийу, и нежную голубку-палому. Лучше сказать, куда бы я ни поглядел в ту пору, все напоминало о Кончите – тем или иным боком или свойством.
Было заметно, что у нее под платьем вовсе нет никакой другой одежды. И она ходила так свободно, будто красный олень в сельве.
Когда Кончита продавала сигары, гринго от восхищения переплачивали – пару долларов за созерцание. Они, так я сейчас думаю, локти себе кусали, что их президент порвал с Кубой. И конечно, не только из-за сигар.
Не помню, не могу сказать, как это у меня получилось, но однажды я пригласил Кончиту в пляжный ресторанчик «Игуана». Иногда я совершал поступки, которых от себя не ожидал.
Мы выпили пива, съели рыбу уачинанго с большими зубами и лежали рядом на белом песке, собираясь искупаться. Кончита вообще была молчалива. И я дотронулся рукой до пальцев ее ног. Лучше сказать, я перебирал их, как четки, с чувством и смыслом. Они были розовые, длинные, один к одному, и нежные, как уши. Хотя Кончита ходила босиком. Но и пятки ее, когда я сдул песок, оказались мягкими, будто спелое манго.
Так я перебирал ее пальцы, трогал пятки и вдруг заметил, что Кончита вся дрожит и смотрит на меня глазами ягуара, в которых нет никакой мысли, а только непонятное желание. Я подумал, что это возможно малярия. Но Кончита покачала головой и глубоко дышала, так что ей трудно было говорить.
Кубанос вообще таковы. Они глотают буквы. Из пяти, которые есть в слове, произносят две-три. Их трудно понимать, потому что у них еще особенное грудное придыхание, вроде одышки после бега. И вот я совсем не разобрал, что сказала моя кубана Кончита. Ее низкий голос прерывался, будто долетал из ущелья. Это был какой-то лиственный лепет, почти из одних гласных, так я сейчас вспоминаю: «Ысто, ойем уа-иуть, о эльву, о уты, о вой ом! Ысто, паалута!» Не знаю, как я догадался, о чем речь. Но мы вскочили и побежали ко мне домой. Кончита тащила меня за руку и время от времени хотела заволочь в придорожные кусты – так поступает именно ягуар, схватив козленка. «Домой! – говорил я. – Мы идем домой!»
В моей голове чего-то тогда путалось, какие-то сумерки. Было жалко Кончиту, что ей так странно.
Хотя, пока мы бежали ко мне домой, она немного успокоилась. Она улыбалась мне и говорила довольно разборчиво: «Ты алун! Наупал мои уочки!» То есть я понимал, что «шалун» и чего-то такое «нащупал». Но что именно, какие такие «уочки»? Я был тогда, как сейчас думаю, очень безграмотный и неопытный.
И вот мы вошли ко мне в дом, где посреди комнаты висел большой гамак, а по углам лежала кое-какая утварь.
Мы сели в гамак рядом и естественно болтали ногами, потому что я не знал, чего надо делать. А Кончита совсем успокоилась и разглядывала стены и углы.
Тогда я спустил платье с ее плеча и сразу увидел левую грудь. Это было очень интересно, что я впервые вижу настоящую грудь мучачиты, но не особенно поражало. Наверное, в моей памяти оставались груди, которые я видел в младенчестве. Лучше сказать, я не был потрясен.
Я дотронулся до ее соска, который торчал, как маленький коричневый финик. И я ласково его повертел – по часовой стрелке и против. Я был осторожен, чтобы Кончиту вновь не пробила пляжная дрожь. Но она, к счастью, просто улыбалась, глядела в окно и ковыряла в ухе.
Пока я вертел сосок, она даже зевала, так мне сейчас кажется. И я думал, что это хорошо, что это к лучшему – все нормально, думал я, если она зевает, когда ей вертят сосок. Ей, значит, спокойно и она мне доверяет.
И вот я повертел ей сосок и решил, что уже, наверное, достаточно, потому что много времени прошло. Кончита совсем отвлеклась от нашей близости в гамаке. Она показывала мне паука на потолке, скорпиончика в углу и маленькую жабку на пороге, из тех, что зверски скрежещут по ночам. Нас связывало все меньше и меньше, так я чувствовал. Кончита уже напевала кубинскую песню про красное знамя, которое победит.
И тогда я приподнял подол ее платья. Может быть, сейчас стыдно говорить, но я был не готов увидеть сразу самое таинственное, что есть у мучачит.
Кончита ничего лишнего не надевала, и я внезапно увидел ее «коситу», то есть эту штучку, как говорят колумбийцы и перуанцы; ее «кончу» – раковину, как выражаются аргентинцы; ее «пойиту» – курочку, как принято у нас на острове Чаак.
Хорошо помню, мне показалось, что я нырнул глубоко в море, и дыхания уже нет, а передо мной коралловый утесик, покрытый густыми водорослями, живой и манящий. Я смотрел на то, чего никогда раньше не видел – такое простое и близкое, что мне стало страшно, и подводная пелена застила глаза.
Лучше сказать, я напугался и быстро опустил подол. Сердце стучало, и я дрожал, как в лихорадке, сотрясая гамак.
«О'кей! – сказала Кончита, поднимаясь. – Пора в лавку. Увидимся». У порога она наклонилась к жабке так, что сердце мое перестало стучать вообще, и вышла. А я остался в каком-то забытье. Все казалось мне серым, пустым, никчемным.
С тех пор я видел каждую ночь, как погружаюсь в те водоросли и проникаю в глубины кораллового утеса. Он всегда снился отдельно. Было приятно, но и обидно, что я не вижу Кончиту целиком. В этом было какое-то неуважение. Лучше сказать, мачизм.
Долго я видел во сне только ту самую отдельную часть Кончиты. А саму ее избегал наяву. От стыда и неловкости, так я сейчас думаю. Мне казалось, я был с ней груб тогда, разглядывая местами, как курицу на рынке.
Донья Кончита теперь хозяйка пяти сигарных магазинов, у дверей которых стоят деревянные болваны в сомбреро, дымя показательной сигарой круглые сутки. Кончита все также хороша и ходит босиком, по привычке, – можно видеть ее розовые и длинные пальцы. Она ко всем равна и приветлива. Но однажды вот что мне сказала. Просто так при встрече на улице она сказала, что страсть как боится пауков, и обмирала от ужаса в моем гамаке.
Нас связывает какая-то паутинка, так я сейчас думаю. Тогда в гамаке я обрел бы Кончиту сполна, стоило потрогать пальчики ее ног, и она бы сама всем распорядилась. Но я не сожалею. Между нами есть эта паутинка, которая могла бы тогда оборваться.
А потом, года не прошло, я женился на моей толстушке Ампаро. И мы лежали с ней в гамаке. Но это только между мной и моей любимой желанной Ампаро, мир ее праху. Она часто приходит во сне, такой красавицей, какой всегда была, и я вижу ее – с головы до ног.
И дон Томас вновь заворковал старинную балладу.
«Ку-ку-ру-ку-ку, па-а-ало-оо-ома! Ку-ку-рру-ку-ку, но-о-о – йо-о-о-орес! Говорят, что по ночам эта мучачита только плакала. Говорят, не ела, а только пила. И клянутся все, что небо само трепетало, слыша ее рыдания. О, как небо страдало по ней и звало! Вот и ушла мучачита на небо. А теперь, уже который год, одна голубка плачет от смертельной тоски, погибает. По утрам спозаранку стенает – ай-йа-йа-йа-ай – в домишке с резными дверьми. И клянутся все, что эта голубка – душа той мучачиты, ушедшей на небо. Ждет голубка, не дождется, когда вернется несчастная. Не плачь, голубка, но йорес!»
Умолк дон Томас, собираясь с духом для следующей песни.
А по морю все бродили пятна света от подводных фонарей ныряльщиков, то разгораясь у поверхности, то угасая в глубине. Эти ныряльщики беззастенчиво разглядывали коралловые рифы, покрытые водорослями, вспугивали стаи рыбешек, которые, сверкнув под фонарным светом, исчезали во тьме, подобно воспоминаниям дона Томаса Фернандо Диаса.
Хозяин дон Хасим
В полушаге от победы нашей последней революции знаменитый генерал Франциско Вийа собрал в штабе своих самых доверенных команданте.
Это было неподалеку от города Пачука. И вот что сказал герой революции Франциско, или Панчо, Вийа: «Кабальерос и камарадос, – а говорил он негромко, в пышные усы. – Мы долго сражались за свободу, за равенство. Мы скоро их добудем. Но как при них жить, мы еще не знаем. Поэтому нам необходимы золотые запасы на всякий случай».
Панчо Вийа обратился к карте Мексики. Он указал на остров Пьедра Рота, то есть Разбитый Камень, что в Тихом океане, и на другой – в Карибском море. «Я склоняюсь к этому островку Чаак, где издавна гнездились пираты, – сказал Панчо Вийа. – На нем будет наша кладовая, и к ней мы приставим нашего человека, чтобы берег и приумножал запасы».
Вообще Панчо Вийа многим насолил за годы революции. Например, за ним охотился целый отряд гринго в десять тысяч человек, потому что Панчо часто переходил границу и хозяйничал в северо-американских штатах. Поймать его не удавалось. Панчо Вийа мыслил хорошо и был ловок, но из простого народа.
И вот те, с кем вместе сражался он за свободу и равенство, но более образованные, убили его, приперев все ж таки к стенке. Это произошло в 1923 году, летом, еще до начала сезона дождей.
Примерно в это самое время на остров Чаак прибыл человек по имени Хасим. Он купил участок земли, мимо которого проходит сейчас дорога в аэропорт, и окружил высокой каменной оградой. Рабочих, строивших дом и стену, он привез с собой, а потом они исчезли с острова. Дон Хасим зажил очень тихо, но вскоре все наши почувствовали, что это появился хозяин.
Сначала о нем много говорили. То ли он из арабов, то ли из японцев, потому что на самом деле Хасимото, то ли это Панчо Вийа, ускользнувший от стенки и поменявший лицо. Полагали даже, что русские обосновались за каменной стеной, где готовят новую всеамериканскую революцию.
Наши любят поговорить просто так, без порицаний и хвалы. Особенно приятно порассуждать о новом человеке. Все равно, что об урожае кокосов или маиса, о курсе песо или кандидатуре губернатора. Наши всегда считали, что из этих разговоров образуется нечто материальное, вроде электрического потока. И придав ему нужное направление, можно повлиять на события. Островные, по крайней мере.
Но со временем дело пошло иначе. Говорить-то говорили, как угодно и о чем угодно, за исключением дона Хасима и всего, что с ним связано, его имя вообще не поминали всуе, – а вот на события разговоры наши уже никак не влияли.
Дон Хасим знал все, что происходит на острове Чаак, и без его ведома ничего по сути дела не происходило. Казалось, у него за стеной тайная армия из янычаров или самураев. Он назначал директора полиции и губернатора, разрешал открывать новые рестораны и магазины и закрывал те, хозяева которых неправильно себя вели.
На острове была одна радиостанция «Эль тибурон амабле», и ее дон Хасим захватил в первую очередь. А другие волны, кроме морских, нас почему-то не доставали. Иногда только удавалось поймать приглушенную классическую музыку и речи Фиделя Кастро с Кубы. Ходили слухи, что у дона Хасима специальные глушители.
В общем, он добрый и разумный хозяин. Установил те порядки, за которые боролся вместе с Панчо Вийа. Ну, может, с неким акцентом – то ли арабским, то ли японским. Дон Хасим, видно, устал от долгих безалаберных лет революции, когда было неизвестно, что ждет завтра, и на острове Чаак постарался исключить всякие неожиданности. Даже в отношении ураганов требовал прогноз погоды на полгода вперед.
Но все это, конечно, удалось не сразу.
В кофейне отеля «Эль пирата» собираются по утрам старички за кофе. Отсюда хороший вид на морской причал, куда подходят катера с Юкатана, на парк с ротондой в центре, на старинную башню с часами, единственными публичными на всем острове. Один из старичков всегда в черном сомбреро с золотым позументом. Лицо его напоминает слоновью ногу или мертвый ствол кокосовой пальмы. Это и есть дон Хасим.
Много лет назад, когда он был моложе, но так же сидел за этим кофейным столиком, к нему подошел человек в шортах, сандалиях и панаме. К нему часто подходили просители, но этот был с портфелем, откуда быстро извлек какой-то предмет, оказавшийся молотком, и со всего маху погрузил в голову дона Хасима.
Тогда дон Хасим не носил сомбреро, и молоток прочно засел в голове, с хрустом, будто в кокосе. Только белая ручка торчала, и казалось, что на плечах дона Хасима сковорода.
В те времена пошла какая-то мода бить по голове ледорубами и молотками. Так погиб Леон Троцкий, за которого некому было переживать. Так погиб и дон Хасим. Закончилась его власть на острове, что сулило бурные перемены и беспокойство с уголовным уклоном. Все наши разом подумали об этом и не захотели нового хозяина. Вот что, говорят, спасло дона Хасима. Хотя и сам он стойко выдержал удар молотка, который, как оказалось, не повредил ничего существенного.
Правда, в американском госпитале, куда отвезли дона Хасима, сказали, что извлечь молоток невозможно. Ручку, которая торчала слишком безобразно, отпилили. Она теперь едва выступает над левой бровью. Когда дон Хасим в сомбреро, совсем ничего не заметно. А ударная часть молотка как-то прижилась, черная среди серого вещества. «Молот у меня есть, серпа не хватает!» – так шутит дон Хасим, сидя в бронированном сомбреро за чашкой кофе.
История эта случилась, когда власть дона Хасима не была так крепка, Позже, уже с молотком в голове, он навел полный порядок. Разве что велосипед украдут. У падре Себастьяна крали дважды, и все три раза полиция возвращала, сверив номера, выбитые на раме, с теми, что в велосипедном паспорте.
Дон Хасим, конечно, приумножает те запасы, что вверил ему Панчо Вийа. Каждую неделю к дикому берегу острова Чаак подходят катера или вертолеты, которые сбрасывают в море непромокаемые пакеты с оранжевыми буями. В условный час подгребают наши на баркасах и забирают товар. Известно, в каких домах позволено торговать колумбийской кокой. Грамм порошка в фунтике, – цена твердая, – за двести песо. Ну туристам, особенно гринго, – подороже.
Дон Хасим допускает все, но в меру, как апостол Павел – «все мне позволительно, но ничто не должно обладать мною». Поэтому он строит две клиники – для наркоманов и алкоголиков. Пить-то наши совсем не умеют. Это наследственное, от индейцев майя, которые напиваются со времен конкисты.
Ближе к Рождеству дон Хасим проводит благотворительные вечера, где собирают деньги – не менее миллиона – для инвалидов и запредельных бедняков. «Блажен, кто не осуждает себя в том, что избирает». Эти слова из послания апостола Павла выбиты на мраморном пороге дома, где живет дон Хасим.
«Падриссимо» – есть у наших такое слово. Его не просто объяснить. Падре – отец. А «падриссимо» вроде замечательно, колоссально. Когда кто-нибудь спрашивает, как у нас на острове, ответ один – «падриссимо»! Или – «муй падре»! И это чистая правда. Только дон Томас бывает прибавит: «син падре, ни мадре, ни перро ке ле ладре». То есть – без отца, без матери и без собаки даже, которая тебе побрешет. Ну один-одинешенек. Сам себе хозяин. Так ему, дону Томасу, кажется лучше. Вот и сидит под пальмой на белом песке, ожидая заката.
Дон Томас Фернандо Диас не любит говорить о нашем хозяине доне Хасиме, потому что плохо его понимает. Он подозревает, что это дон Хасим виноват в падении племянника-губернатора дона Авелардо Мадрида.
– У него власть. А я не знаю, что это такое, – говорит дон Томас. – Мне Господь власти не дал. Да я никогда об этом и не просил. Лучше сказать, я никого ни о чем не просил. Даже моего племянника дона Авелардо, хотя он сам предлагал – проси, мол, чего хочешь.
Но однажды, было дело, просил, когда сильно выпил. Много текилы в сезон дождей. И вот я вдруг почувствовал большую неприязнь к самому себе, отвращение, так я сейчас думаю. И жизнь представилась очень тяжелой, каменной и несправедливой во всех деталях. «Зачем жить в этом подлом мире такому, как я, подлому? – спрашивал себя и отвечал. – Незачем!» Можно было утопиться или повеситься, хотя у нас в сезон дождей веревок не продают, можно отравиться газом или приникнуть к электропланте. Да мало ли простых способов на нашем маленьком острове?! Но ничего подобного мне в голову не пришло, потому что это чистой воды грех – самоубийство. В моей голове сидел, как молоток, другой замысел.
И вот я пошел в один ресторанчик с дурной славой, где на столах плясали голые мучачиты и выпивали парни, у которых револьверы под рубашкой. Я взял еще текилы и подсел к двум таким. По лицам было видно, что с револьверами. Впрочем, приняли меня хорошо и угостили пивом. Но вот что я ответил: «Спасибо, парни. У меня к вам дело». «Говори, – сказали парни, помрачаясь глазами, – какое еще собачье дело?» «Есть ли у вас хоть один исправный револьвер на двоих?» – спросил я просто, как о здоровье крестного. Тогда они помрачились целиком и полностью, но отвечали: «Есть! У нас три револьвера и коктейль-молотов. Почему?» И я сразу объяснил, чего бы мне от них хотелось: «Отъедем в сельву, парни, подальше, и вы меня пристрелите. Лучше сказать, одной пулей».
Они стихли и заерзали, озираясь на голых мучачит. Потом молча выпили. «Нечего сомневаться, парни! Напишу записку, что застрелился по своей воле, отдам все деньги, которые имею, гамак и двух павлинов, а прямо сейчас закажу еще пива и текилы на всех», – вот как я уговаривал. Им понравились мои слова, так я сейчас думаю. Было видно, что им хочется пристрелить меня, хотя бы даром. Сначала пулю в живот, чтобы помучался с полчаса, пока они пиво допьют, а уж потом – в голову. Но я так хорошо настроился, что был готов на все. Парни разглядывали меня, как свиную тушу перед разделкой. У старшего, я заметил, лобик был высотой в полмизинца, а у другого такой же ровно ширины. И я был счастлив в ту минуту и уже полюбил их за то, что Господь сотворил такими, чтобы пристрелить любого, кто попросит. Казалось, мы давние друзья.
И вот тут-то все рухнуло. Парни вспомнили что-то очень важное. Даже растерялись и напугались, как могли позабыть об этом, будто о кондоне в портовом публичном доме. «Есть бумага от дона?» – спросил старший с надеждой. Но я ничего не понял, поскольку очень отвлекся от этого мира. Какая бумага? Какой дон? «Разрешшшение от дона Хххасссима, – зашипел парень, не открывая рта. – Если нет, каброн, вали! Еще пивом, козла, угощали! Вали, пока зубы в ряд!» И я быстро вышел на улицу под ливень. Одно дело – умереть. Совсем другое быть избитым. На это я не настраивался.
Я выбежал к набережной, которую захлестывали мокрые черные волны. И мне показалось, что я только что из них вынырнул и что ливень немного газированный, с признаками Святого Духа, потому что жить стало куда как легче. И вот я благодарил дона Хасима, так я сейчас вспоминаю. Без его участия уже валялся бы в сыром овраге с пулей в голове, и душа моя скорбно витала бы рядом, не понимая, растерявшись, куда ей дальше.
Но удивительное это то, что вот еще скажу, какая мысль сверкнула в моем тогдашнем существе. Она была так уместна, как лимон к текиле. Может, подумал я, Святой Дух воплотился в доне Хасиме. Сошел в виде молотка по голове. Была такая мысль, четкая и ясная, как пуля. Чего отказываться? Наш хозяин дон Хасим. У него власть. И все ему чем-то да обязаны. Его порядки, его правила.
Большинство наших вроде ни в чем этом не участвует, но во всем этом живет… Остров-то маленький. Говори ни говори, а и без того все слышно.
Помню, что услыхал я от падре Себастьяна, которого подвозил на трицикло, потому что в то время у него украли велосипед. «Не так важны поступки, видимые в этой жизни, – вроде сам себя утешал падре Себастьян. – Не так, что ты сделал перед людьми. А значительней, сколько дух твой претерпел перед Отцом нашим, изменился ли к лучшему. А об этом только Сеньор знает. Вот простил разбойника за одно только движение духа его. Потому, как же нам возможно судить ближнего? По Ветхому судим, а Новому не следуем».
Так и подвез я падре Себастьяна к каменной стене, за которой дом дона Хасима. А что там, как там, не знаю, не могу сказать.