Текст книги "Михаил Васильевич Ломоносов. 1711-1765"
Автор книги: Александр Морозов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 56 страниц)
Стихи, присланные в Петербург еще никому не известным студентом, изучавшим горное дело, были до такой степени новы и неожиданны, что повергли всех в изумление, вызвали оживленные толки среди людей, причастных к литературе. Воспоминание об этих толках даже создало потом у Якоба Штелина ошибочное впечатление, что ода была напечатана и роздана при дворе, хотя это неверно. Однако имя Ломоносова стало известно в Петербурге не только в стенах академической канцелярии. В нем стали видеть надежду России.
Ломоносов открывал новую страницу в истории русской культуры. Поэтому В. Г. Белинский в своей статье «Взгляд на русскую литературу 1846 года» счел необходимым особенно подчеркнуть, что «в 1739 году двадцативосьмилетний Ломоносов – Петр Великий русской литературы – прислал из немецкой земли свою знаменитую «Оду на взятие Хотина», с которой, по всей справедливости, должно считать начало русской литературы».
* * *
Жизнь во Фрейберге для Ломоносова стала невыносимой. Горькая нужда и мелкие придирки Генкеля выводили его из себя.
В доме Генкеля происходили бурные сцены. Гордый и независимый русский студент вышел из повиновения и не хотел трепетать перед скрягой и лицемером Генкелем. Формирующийся крупный ученый хорошо сознавал свое умственное и моральное превосходство над этим пигмеем. Он не мог больше переносить, чтобы с ним вечно обращались, как с провинившимся школьником и лабораторным подмастерьем.
Генкель, как он сам признается в письме в Петербургскую Академию наук, был особенно озлоблен «предосудительными для меня рассказами в городе о том, что я только хочу разбогатеть на русские деньги», о чем разгласил Ломоносов. Генкель брал с русских студентов за обучение втридорога, тогда как те же занятия проводил с местными студентами за более низкую плату. «Я узнал, – пишет Ломоносов в Петербург, – что граф Рейский платит ему за слушание химии 150, а г. фон Кнехт и магистр Фрейеслебен каждый только по сто рейхсталеров. Посему я за тайну некую сообщил, что берграт с нас слишком высокую цену берет, а мы для того должны нужду терпеть и от некоторых вещей отказываться, полезных при научении химии и металлургии. Слова мои, однако же, не остались втайне, а были ему переданы. На что он отвечал: Царица богата и может заплатить сколько угодно. После того я приметил, что злости его не было пределов».
Алчный и завистливый Генкель был ущемлен за самое больное место. Ломоносов смело утверждал, что берграт на деньги, отпущенные на русских студентов, «покупал паи в рудниках и барышничал». Этого Генкель снести не мог и стал изводить Ломоносова, поручая ему грязную и бесполезную для его занятий работу. «Первый случай, – рассказывает Ломоносов, – к поруганию меня ему в лаборатории представился (в присутствии гг. товарищей). Он меня растирать сулему заставил, и когда я от оного отказался, ссылаясь на скверный и вредный запах, которого никто выносить не мог, то он меня не токмо ни на что не годным назвал, но и спросил меня, не хочу ли я лучше сделаться солдатом, и наконец меня с ругательством из комнаты выгнал».
Вне себя Ломоносов шумно ушел к себе на квартиру, где его охватил припадок неудержимого бешенства. По донесению Генкеля, он «начал страшно шуметь, изо всех сил стучал в перегородку, кричал из окна, ругался и даже по самому простонародному немецкому обыкновению крикнул из окна на улицу: «Hunng fuit!» (собачья нога – саксонское ругательство). И все это, как подобострастно сообщает Генкель, Ломоносов проделывал, «несмотря на то, что насупротив его жил полковник, и в то же время на улице проходил офицер». Но Ломоносов переломил себя. На следующий день он хотя и не явился в лабораторию, но прислал Генкелю письмо, написанное на безукоризненной латыни:
«Мужа знаменитейшего и ученейшего, горного советника Генкеля Михайло Ломоносов приветствует.
Ваши лета, Ваше имя и заслуги побуждают меня изъяснить, что произнесенное мною в огорчении, возбужденном бранью и угрозою отдать меня в солдаты, было свидетельством не злобного умысла, а уязвленной невинности. Ведь даже знаменитый Вольф, выше обыкновенных смертных поставленный, не почитал меня столь бесполезным человеком, который лишь на трение ядов был бы пригоден. Да и те, чрез предстательство коих я покровительство Всемилостивейшей Государыни Императрицы Нашей имею, не суть люди нерассудительные и неразумные. Мне совершенно известна воля Ее Величества, и я, в чем на Вас самих ссылаюсь, мне предписанное соблюдаю строжайше. Но то, что Вами сказано было в присутствии сиятельнейшего графа [165]165
Ломоносов имеет в виду графа Рейского, бывшего в числе учеников Генкеля.
[Закрыть]и прочих моих товарищей, терпеливо сносить никто мне не приказал. Понеже Вы мне косвенными словами намекнули, чтобы я Вашу химическую лабораторию оставил, того ради я два дня и не ходил к Вам. Повинуясь, однако, воле Всемилостивейшей Монархини, я должен при занятиях присутствовать; почему желал бы знать, навсегда ли Вы мне в сообществе своем и люблении отказываете и пребывает ли все еще в сердце Вашем гнев, не важною причиною возбужденный. Что ж до меня надлежит, то я готов предать все забвению, повинуясь естественной моей склонности. Вот чувства мои, которые чистосердечно пред Вами обнажаю. Помня Вашу прежнюю ко мне благосклонность, желаю, чтобы случившееся как бы никогда не было или вовсе не вспоминалось, ибо я уверен, что Вы в учениках своих скорее друзей, нежели врагов видеть желаете. Итак, ежели Ваше желание таково, то прошу Вас меня о том известить.
Писал сегодня».
Это гордое и полное чувства собственного достоинства письмо задело Генкеля, который хорошо понял, что Ломоносов «под видом извинения» обнаруживает «упорство и дерзость». Генкель счел для себя «неприличным» отвечать на это письмо. Но он не хотел упускать ученика, за которого так дорого платили. После продолжавшихся целых четыре дня переговоров Генкель потребовал, чтобы Ломоносов пришел к нему с личным извинением. Ломоносов снова переломил себя и, явившись к Генкелю, «изъявил раскаяние в своем необычайном поступке». Случилось это в начале января 1740 года. Несмотря на брюзжание и всякие притеснения со стороны Генкеля, Ломоносов еще проработал во Фрейберге до весны.
Приблизительно в начале мая произошло новое столкновение. Ломоносов, как жаловался в Петербург Генкель, «в совершенно трезвом виде до такой степени забылся против меня, что я уже не мог не взяться за перо». Оказывается, он стал требовать денег, к чему Генкель всегда был очень чувствителен. Генкель наотрез отказал. Ломоносов нахлобучил на голову шляпу, плюнул и ушел из лаборатории. Положение студентов было тяжелое. В долг им никто ничего не давал. Они обносились и бедствовали. Посоветовавшись между собой, они пошли гурьбой к Генкелю на квартиру. Генкель встретил их руганью и грозил послать за городской стражей.
Терпение Ломоносова лопнуло. В один прекрасный день он просто ушел из Фрейберга налегке, оставив пожитки у Виноградова, и, по видимому, без гроша в кармане. Он только прихватил с собой небольшие пробирные весы с гирьками, вероятно надеясь как-нибудь прокормиться по дороге у горного дела. Куда он двинулся, никто не знал. Генкель сообщал только, что перед уходом из дома Ломоносов в ярости «изрубил и изорвал на мелкие кусочки изданные мною книги, хотя они составляли его собственность», и при этом так бушевал, что привел «все строение в сотрясение».
Но Ломоносов ушел из Фрейберга не только потому, что Генкель довел его до крайнего ожесточения. «Во Фрейберге мне не токмо нечего было есть, но и нечему было учиться, – писал он в Петербург, – пробирное искусство я уже знал, курс химии был окончен». Ломоносова неудержимо тянуло на родину, и он отправился разыскивать русского консула в Саксонии – Кейзерлинга, бывшего одно время президентом Академии наук. Узнав, что консул должен быть на лейпиигской весенней ярмарке, Ломоносов отправился туда. Но консул к тому времени успел отбыть в Кассель на бракосочетание принца Фридриха. Ломоносову посчастливилось встретить на ярмарке каких-то «добрых друзей из Марбурга», которые помогли ему добраться до Касселя, для чего пришлось снова тащиться через всю Германию. Но когда Ломоносов добрался до Касселя, консула и след простыл.
Ломоносов подался в Марбург, до которого было недалеко, повидал Христиана Вольфа, но «быть ему в тягость не захотел». «При этом приметил я, что он в сие дело вмешиваться не хочет». Но Ломоносов не терял присутствия духа и бодро смотрел на жизнь. Не зная, как еще сложится его будущее, он неожиданно для всех окружающих женился на той самой девушке, с которой вел переписку из Фрейберга. В книгах марбургской реформатской церкви сохранилась следующая запись об этом браке:
«6 июня 1740 года обвенчаны Михаил Ломоносов, кандидат медицины, г. Василия Ломоносова купца и торговца из Архангельска в России родной сын от законного брака, и Елизабета Христина Цильх, оставшаяся после покойного г. Генриха Цильха, бывшего члена здешней городской думы и церковного старшины, законная дочь».
Елизавета Цильх (22 июня 1720 – б октября 1766) была старшей дочерью скромного марбургского пивовара, избранного в члены церковного совета немногочисленной в Марбурге реформатской общины. Должность эту он отправлял вместе с юристом Рейнгартом и профессором Дуйзингом, у которого Ломоносов занимался химией.
Женитьба, разумеется, не только не поправила, а чрезвычайно осложнила положение Ломоносова. Брак приходилось скрывать от академического начальства, а небогатая бюргерская семья, лишившаяся кормильца, могла дать Ломоносову лишь временное пристанище.
Ломоносову нужно было на что-то решиться. Тоска по родине сжимает его сердце. И вот, как сообщает академическая биография, он надумал идти пешком или в Любек, или в Голландию, а после отправиться морем в Петербург и самому объясниться с Академией. Ушел он, по своему обыкновению, тайно. «Не простившись ни с кем, ниже с женой своей, одним вечером вышел со двора и пустился прямо по дороге в Голландию». Добравшись до Франкфурта, Ломоносов отправился водой в Роттердам и Гаагу. Но русский консул граф Головкин отказал ему в помощи. Тогда Ломоносов пошел в Амстердам, рассчитывая устроиться на какой-нибудь корабль, отправляющийся в Петербург, но повстречавшиеся ему земляки-архангелогородцы настойчиво отсоветовали ему самовольно возвращаться в Россию.
Тем временем Ломоносова хватилось петербургское начальство и начало его разыскивать. Генкель язвительно сообщил, что Ломоносов сбежал в Лейпциг и «живет там очень весело и просит, чтобы квартира его была сдана, что и сделано». Но след Ломоносова потерялся. Генкель струсил. 23 сентября 1740 года он уже растерянно писал: «не могу себе представить, где бы г. Ломоносов мог находиться в настоящее время, разве что нашел себе убежище у г. гофрата Вольфа». На всякий случай Генкель даже не поскупился на похвалу, отозвавшись, что Ломоносов довольно хорошо усвоил «теоретически и практически химию, преимущественно металлургическую, а в особенности пробирное дело, равно как и маркшейдерское искусство, распознавание руд, рудных жил, земель, камней, солей и вод, способен основательно преподавать механику, в которой он, по отзыву знатоков, очень сведущ».
Ломоносов же вел бедственную, полную приключений жизнь и едва не попал в большую беду. Якоб Штелин передает с его слов следующий эпизод: «По дороге в Дюссельдорф зашел он на большой дороге в местечко, где хотел переночевать в гостинице. Там нашел он королевского прусского офицера, вербующего рекрутов, с солдатами и некоторыми новобранцами, которые весело пировали. Наш путешественник показался им прекрасной находкой. Офицер вежливо пригласил его без платы поужинать и попить в их компании. Они так напоили его, что на следующий день он ничего не мог себе припомнить, что происходило с ним в течение ночи. Проспавшись, увидел он только, что у него на шее красный галстук, который он тотчас же снял, и в кармане несколько прусских монет. Офицер же назвал его славным молодцом, которому, наверно, посчастливится в королевской прусской службе; солдаты называли его товарищем… «Я вам товарищ? – сказал Ломоносов: – я про то ничего не знаю: я русский и никогда не был вашим товарищем». – «Что, – возразил вахмистр: – ты им не товарищ? Разве ты проспал или уже забыл, что ты вчера при нас принял королевскую прусскую службу; ударил по рукам с господином поручиком, взял задаток и пил с нами здоровье твоего и нашего полка. Ты красивый молодец и верхом будешь очень хорош на параде».
У прусского короля Фридриха Вильгельма I было болезненное пристрастие к великанам. Он составил целый полк рослых гренадеров и хотя был скуп до того, что собственноручно перешивал пуговицы со своего старого камзола на новый, истратил на свою гвардию почти двенадцать миллионов талеров. Рыскавшие повсюду прусские вербовщики беззастенчиво охотились за людьми, врывались в церкви во время богослужений, хватали долговязых католических монахов и неосторожных иностранцев, отважившихся при своем соблазнительном росте проезжать через Пруссию. За пределами Пруссии вербовщики действовали обманом, подкупом и насилием. Известный впоследствии писатель Карл Юлий Вебер, проживавший в Нюрнберге в качестве домашнего учителя, был схвачен во время прогулки, брошен в карету и увезен в Потсдам. Прусских вербовщиков боялись и ненавидели во всей Германии. Нескольких офицеров в Гессен-Касселе даже повесили на площади.
То, что случилось с Ломоносовым при его росте и богатырской внешности, было, так сказать, в порядке вещей. Под стражей вместе с другими рекрутами его отвезли в крепость Везель. Бежать было мудрено. За дезертирство из прусской гвардии полагались страшные кары. Вольтер в своих «Мемуарах» рассказывает, что в крепостной тюрьме в Шпандау в течение многих лет томился французский дворянин из Франш-Конте, шести футов роста, насильно захваченный вербовщиками Фридриха Вильгельма I. Когда этому дворянину вздумалось бежать и его поймали, ему отрубили нос и уши, тридцать шесть раз прогнали сквозь строй и, приковав к тачке, заточили в Шпандау. Он продолжал отбывать каторгу и после смерти Фридриха. Вольтер застал его в живых уже стариком. Лишь по настойчивым просьбам знаменитого писателя дворянина перевели из крепости умирать в госпиталь.
Но Ломоносов был не такого нрава, чтобы примириться с подобной участью. Заметив, что за ним присматривают не особенно зорко, он сумел прикинуться, что прямо рад, что попал на военную службу к прусскому королю. Все же его не поместили на городском постое, а оставили в караульне. Но это было как раз его счастьем. Караульня находилась неподалеку от крепостного вала, а заднее окно выходило прямо на вал. Ломоносов, все хорошенько выглядев, стал искать удобного случая к бегству. После полуночи, услышав, что все храпят, Ломоносов выбрался из окошка, прополз мимо часовых на четвереньках до вала, спустился в ров, сумел бесшумно его переплыть, затем «вскарабкался на контрэскарп, перелез через частокол и палисадник и с гласиса выбрался в открытое поле». Едва он преодолел все эти крепостные сооружения и в мокрой мятой шинели, облепленной глиной, повязав вместо красного галстука носовой платок, опасливо брел вперед, с крепости грянул пушечный выстрел. Беглеца хватились. Ломоносов побежал что было сил. У самой вестфальской границы он увидал у себя за спиной прусских кавалеристов, но успел скрыться в лесу. Даже в Вестфалии он не сразу отважился выйти на дорогу. Отоспался в густом кустарнике, высушил платье и лишь в сумерки двинулся дальше, выдавая себя за бедного саксонского студента.
Несмотря на чрезвычайно беспокойную жизнь, Ломоносов не забывал о своих научных интересах. Он зорко смотрел на все, что открывалось его взору, и ловил знания на лету. В Голландии он обращает внимание на добычу торфа, о чем через много лет подробно рассказывает в своем сочинении «О слоях земных».
Рослый, живой и веселый, наделенный необычайной физической силой, жадно всем интересующийся, русский студент был приметной фигурой в Германии.
Порывистый, доверчивый и сердечный, он легко и быстро сходился с простыми людьми за границей и находил среди них искреннее сочувствие и поддержку. Это облегчало ему скитания на чужбине.
Он бродит по косогорам Гарца, посещает рудники, толкует с известными знатоками горного дела. Имеется известие, что на Гарце Ломоносов работал некоторое время у Крамера, видного металлурга и химика, только что выпустившего на латинском языке «Начальное руководство пробирного искусства» (1739).
Наконец Ломоносов снова в Марбурге, откуда 16 ноября (по видимому, вскоре после прибытия) пишет в Петербургскую Академию наук длинное письмо, в котором рассказывает о причинах своего ухода из Фрейберга и о своих скитаниях. «В настоящее время, – сообщает о себе Ломоносов, – я живу инкогнито в Марбурге у своих приятелей и упражняюсь в алгебре, намереваясь оную к теоретической химии и физике применить. Утешаю себя пока тем, что мне удалось в знаменитых городах побывать, поговорить с некоторыми искусными химиками, осмотреть их лаборатории и взглянуть на рудники в Гессене и Зигене».
Слова Ломоносова о том, что он намерен применить алгебру к теоретической химии, знаменательны. Они говорят об исключительной зрелости и глубине теоретического мышления Ломоносова. Совершенно очевидно, что речь идет не о мнимо математическом методе рассуждений, которого придерживался Вольф, а о подлинно математическом обосновании химии, что было тем новым словом, которого еще долго ждала европейская наука и после того, как его сказал в России гениальный Ломоносов.
Ломоносов верит в свои силы и в самой неблагоприятной обстановке не перестает работать и научно мыслить. Он знает, что нужен России, и верит в свою судьбу.
28 февраля 1741 года Шумахер сухо сообщил Ломоносову, что ему выслан через Христиана Вольфа, переехавшего в Галле, вексель, по которому он получит сто рублей, после чего должен немедленно отправиться в Любек, а оттуда, как только откроется навигация, прибыть в Петербург. Получив деньги, Вольф 25 апреля 1741 года послал их Ломоносову, одновременно попросив «доброго приятеля в Марбурге» на свою ответственность поручиться за Ломоносова в новых, накопившихся за время зимовки в Марбурге, долгах, которые на сей раз не превысили ста рейхсталеров.
Собираясь в дорогу, Ломоносов 18 апреля 1741 года написал во Фрейберг Виноградову обидчивое письмо, в котором упрекает его за то, что тот успел «совершенно забыть своего земляка и товарища», и просит переслать ему оставленные во Фрейберге три книги – «Риторику» Коссена, сочинение о России в начале XVII века Петра Петрея де Эрлезунда и стихи Понтера, а остальные пожитки и книги продать. О себе он сообщил, что питает надежду на повышение и через три недели отправляется через Ганновер в Любек. [166]166
Штелин утверждает, что Ломоносов возвратился на родину через Амстердам, русский поверенный по делам Ольдекоп снабдил его платьем и направил в Гаагу, где его окончательно снарядил в путь Головкин. Рассказ этот, несомненно, относится к первому и единственному появлению Ломоносова в Амстердаме. Штелин в данном случае просто напутал, на что указывал еще П. Пекарский. Однако Б. Н. Меншуткин в своем «Жизнеописании М. В. Ломоносова» принимает эту версию без достаточных оснований.
[Закрыть]По свидетельству Штелина, Ломоносов, отправляясь на родину, наказал своей жене, чтобы она временно не писала ему, пока он «не даст ей знать о будущем своем состоянии и о месте своего пребывания».
8 июня 1741 года Ломоносов возвратился на родину. В Петербурге он узнал от холмогорских артельщиков, что его отец погиб в море.
Глава восьмая. Адъюнкт Ломоносов
«Вы, что украсили себя чужими трудами,
Вы не хотите признать за мной право на мои собственные».
Леонардо да Винчи
Ломоносов вернулся из-за границы в град Петров, в основанную Петром I Академию наук. По улицам и набережным еще ходили сподвижники Петра, свидетели славных его дел. Ломоносов приехал служить делу «приращения наук» в России. Звонко и горячо билось его молодое сердце. Но Ломоносов возвратился в неспокойное время. Русским императором числился Иоанн Антонович, которому не минуло и года от роду. Хотя Бирон был уже арестован, но развязка еще не настала. В Петербурге ощущалось приближение нового переворота. Эти подземные толчки явственно чувствовались и в Академии наук. Лучше всего их подмечал Шумахер.
Месяца за полтора до прибытия Ломоносова от должности президента был уволен Карл Бреверн, заменявший Корфа, а его преемником никто не был назначен. Всеми делами ведал Шумахер. Времена бироновщины тяжело отозвались на Академии. В профессоры Академии попал секретарь Бирона Штрубе де Пирмон, затем домашний учитель детей Бирона француз Пьер Ле Руа, возомнивший себя историком и даже огласивший некий доклад, озаглавленный «О надгробной надписи на могиле Адама, предполагаемой на острове Цейлоне». Впрочем, Пьер Ле Руа не слишком обременял науку своей особой и был освобожден от обязательного присутствия на ученых заседаниях «по тому уважению», что был занят в доме Бирона.
Положительная деятельность Академии наук не затихла и в мрачные дни бироновщины. В Сибири и на Камчатке работала хорошо организованная академическая экспедиция сыгравшая исключительную роль в изучении России Участники экспедиции изъездили всю Сибирь, добрались до Енисейска и Мангазеи, собрали обширные гербарии, посещали рудники и остроги, наблюдали быт сибирских народов – бурят, якутов и остяков, изучали дела старинных приказов. Русские картографы и геодезисты с «прилежным рачением» трудились над «сочинением ландкарт». Но вся эта работа совершалась или за тысячи верст от Академии, или в тиши академических кабинетов, а на виду была лишь академическая канцелярия, управляемая Шумахером.
Академия наук вызывала резкие нарекания русских патриотов. Близкий к придворным кругам С. Порошин приводит в своих записках слова Н. И. Панина: «Какая из того польза и у разумных людей слава Отечеству приобретена быть может, что десять или двадцать человек иностранцев, созванные за великие деньги, будут писать на языке, весьма немногим известном (т. е. по латыни. – А. М.).Если бы крымский хан двойную бы дал цену и к себе таких людей призвал, они бы и туда поехали и там писать стали, а со всем тем татары всё бы прежними татарами остались». В особенности сильны были эти нарекания в месяцы, непосредственно предшествовавшие воцарению Елизаветы, когда вся страна кипела от негодования на иноземцев, слишком долго злоупотреблявших терпением русского народа.
Ломоносов явился в Академию наук весьма кстати. Шумахеру было полезно обзавестись даровитым русским человеком и, оказывая ему покровительство, показать свое усердие к русским интересам.
Шумахер был не прочь поладить с Ломоносовым. Он не подверг его неприятностям за студенческие прегрешения. Ломоносову отвели две комнаты на Васильевском острове, за Средним проспектом, в так называемом Боновском доме, близ нынешнего Тучкова моста. Ломоносову было предложено продолжать и подготовить к печати начатый еще Гмелиным каталог хранящихся в Академии минералов. Работу эту он должен был проводить под наблюдением академика Аммана, зятя Шумахера. Амман ведал академическим «ботаническим огородом», который находился при том самом Боновском доме, куда и поселили Ломоносова.
Ломоносову была поручена скучная и неблагодарная работа. Наиболее ценная часть коллекции, охватывающая рудные ископаемые, соли и земли, была уже описана Гмелиным. На долю Ломоносова досталось описание коллекций, куда входили разные мраморы, «Маргариты», горные хрустали и поделки из драгоценных камней и т. д. Было здесь немало и «монстрозитетов». Ломоносову приходилось их описывать таким образом: «камень подобен спеленутому младенцу», «камень, видом похожий на некоторую часть лягушки или рака». Здесь был даже «камень, найденный в правой почке короля польского Иоанна III по его смерти».
Ломоносов обращал особое внимание на полезные ископаемые. В некоторых случаях он дополнял сведения, сообщаемые Гмелиным. Так, к описанию «каменного масла Сибирского» им было собственноручно приписано: «в великом множестве при реке Енисее находится». Интересует его и «самородная сера лимонного цвету… из Самары, что при Волге», и «самородная медь из Олонца». По видимому, Ломоносовым внесено в рукопись Гмелина и описание серебряных самородков с Медвежьего острова на Ледовитом океане. Материалы каталога были использованы Ломоносовым и для его книги «Первые основания металлургии, или рудных дел», над которой он уже тогда начинал работать.
Вслед за составлением каталога минералов Ломоносову были поручены переводы статей академика Крафта для «Примечаний к Ведомостям»: о твердости разных тел, о варении селитры и пр.
10 октября 1741 года Академию наук неожиданно посетила правительница Анна Леопольдовна. Оказывая свое расположение, она передала в Кунсткамеру только что полученный в подарок от персидского шаха «дорогой жемчугами и алмазами украшенный пояс супруги Великого могола». Обрадованный посещением правительницы, Шумахер спешит выслужиться. Он готовит книгу, которая могла соперничать с лучшими европейскими изданиями и показать, до какой высоты дошло типографское искусство в России. Книга называлась «Палаты Санкт-Петербургской императорской Академии Наук». Она была украшена двенадцатью великолепными гравюрами, изображающими внешний и внутренний вид академических зданий. На пышном фронтисписе был изображен «летящий гений» с грамотой в руке, на которой было начертано:
«Петр I
Начал.
Анна
Совершила».
Шумахер позаботился о том, чтобы шумно разрекламировать это издание, где выставлялись его заслуги. Целый номер «Примечаний к Ведомостям» от 13 ноября 1741 года заняло «краткое содержание оной преизрядной книги», причем было полностью перепечатано и составленное им «Приношение» Анне Леопольдовне. Но Шумахер поторопился.
В ночь на 25 ноября того же года царевна Елизавета, надев поверх платья кирасу, явилась в казармы Преображенского полка, напомнила гвардейцам, что она дочь Петра, ворвалась во главе их во дворец, арестовала правительницу Анну Леопольдовну, поцеловала низвергнутого ребенка-императора и провозгласила себя русской царицей.
Родившаяся в год Полтавской виктории от невенчанной еще Екатерины I, отстраненная от престола и все же оставшаяся опасной претенденткой, Елизавета Петровна провела всю свою молодость в нужде и страхе, опасаясь если не прямо за свою жизнь, то по меньшей мере заточения в монастырь. Чтобы «не входить в долги», она носила простенькие платья из белой тафты, подбитые черным гризетом, умела вести хозяйство, воспитывала захудалых племянниц и редко показывалась при дворе. У себя дома она панибратствовала с гвардейцами, не без умысла задаривала их маленькими подарками, крестила их детей, веселилась, как умела, каталась с крестьянскими девушками на масленой, угощала их пряниками и изюмом, гадала, была охотницей до народных песен, сама их певала и, по преданию, даже сочиняла.
Круглолицая, курносая, с яркими рыжими волосами, необычайно подвижная и веселая, она была полна жизненных сил и растрачивала их понапрасну. Она совсем не была подготовлена к государственной деятельности, хотя по-своему старалась не посрамить дело Петра и проявляла большое упорство, когда считала свое мнение справедливым. Как бы в память Петра, путешествовавшего за границей под фамилией «Михайлов», она даже подписывалась иногда на бумагах «Михайлова». Она посильно старалась вникнуть в дела, читала черновики депеш, отсылаемых за границу, просиживала до обеда в Сенате, принимала ежедневно доклады. Но ее порывов хватило ненадолго.
Воцарение Елизаветы Петровны вызвало много надежд и иллюзий. Народ ждал улучшения своей участи и был ожесточен против иноземцев, попиравших на каждом шагу его национальное достоинство. Однако переворот, произведенный Елизаветой, удовлетворил главным образом стремления дворянских групп, возведших ее на престол, тогда как жизнь крепостного населения России нисколько не улучшилась.
При дворе появились новые люди – недавние гвардейцы, участники переворота – Михаил Воронцов, Петр и Александр Шуваловы, Алексей Разумовский. Все унтер-офицеры, капралы и рядовые Преображенской роты гренадерского полка были вписаны в герольдии в дворянскую книгу, а сама рота переименована в «Лейб-кампанию».
Елизавета Петровна взошла на престол в обстановке национального воодушевления. Долго сдерживаемое негодование против наглых иноземцев, заполонивших Петербург, бурно прорывалось наружу. Все языки развязались. С церковных амвонов громко произносились слова, которые раньше едва осмеливались передавать с уха на ухо. Молодой казанский архимандрит Димитрий Сеченов уверял свою паству, что иноземцы «прибрали все отечество наше в руки, коликий яд злобы на верных чад российских отрыгнули», а другой проповедник в Москве восклицал, что Бирон, Остерман и Миних «влезли в Россию, яко эмиссарии диавольские». Больше всего кипела злоба в армии против бездушных и надменных офицеров-иноземцев, обращавшихся со своими подчиненными с невыносимой жестокостью. На пасху 1742 года толпа гвардейцев в самом Петербурге основательно поколотила нескольких иностранных офицеров под одобрительные крики собравшейся большой толпы народа, а в русских войсках, стоявших под Выборгом, разразился целый бунт против офицеров-иноземцев, который был сурово подавлен командующим англичанином Кейтом. Елизавета демонстративно не жаловала иноземцев. Когда речь заходила о назначении на должность иностранца, она прежде всего осведомлялась, а нельзя ли его заменить русским? 15 февраля 1742 года в заседании Сената было доложено о приеме на службу инженер-подполковника Гамбергера. Присутствовавшая Елизавета тотчас же приказала «в инженерном корпусе освидетельствовать, есть ли подполковничий чин из российских, к произвождению достойные», и если не найдется, тогда уж представлять Гамбергера по освидетельствованию его в науках. Академические адъюнкты, переводчики и канцеляристы не могли не знать о подобных происшествиях и связывали с ними личные надежды.
* * *
Дело о присуждении ученых званий возвратившимся из-за границы студентам Ломоносову, Виноградову и Рейзеру тянулось медленно. Еще в конце августа 174! года они подали на суд академиков свои «специмены» – ученые сочинения на латинском языке. Их разбирали на академической Конференции, заняв этим несколько заседаний.
Студенты волновались и с нетерпением ждали отзыва Конференции. 8 января самый нетерпеливый из них ударил челом «на высочайшее имя», как тогда полагалось писать прошение в Сенат:
«Всепресветлейшая Державнейшая Великая Государыня Императрица Елисавет Петровна Самодержица Всероссийская Государыня Всемилостивейшая.
Бьет челом Академии Наук студент Михайло Ломоносов, а о чем, тому следуют пункты:
1. В прошлом 1736 году указом Ея И. В-а блаженныя и вечнодостойныя памяти великия Г-дрни Императрицы Анны Иоанновны, данным из высокого кабинета, повелено было мне, нижайшему, ехать в Германию в город Фрейберг для научения Металлургии; а по определению Академии Наук послан был я, нижайший, в Марбургский университет для научения Математики и Философии с таким обнадеждением, что ежели я, нижайший, мне указанные науки приму, то определить меня, нижайшего, здесь экстраординарным профессором такожде и впредь по достоинству производить.
К сему
2. Во оных городах будучи я чрез полпята года не токмо указанные мне науки принял, но в Физике, Химии и Натуральной гистории горных дел так произошел, что оным других учить и к тому принадлежащие полезные книги с новыми инвенциями писать могу, в чем я Академии Наук специмены моего сочинения и притом от тамошних профессоров свидетельства в июле м-це прошедшего 1741 года с докладом подал.
прошению студент
3. И хотя я Академию Наук многократно о определении моем просил, однако оная на мое прошение никакого решения не учинила и я в таком оставлении будучи принужден быть в печали и огорчении.
Михайло.
И дабы указом Вашего И. В-а повелено было сие мое прошение принять и меня, нижайшего, тем чином пожаловать, которого Императорская Академия Наук меня по моим наукам удостоит, в котором чину я, нижайший, отечеству полезен быть и Вашему Величеству верно и ревностно служить не премину.
Ломоносов.
Всемилостивейшая государыня Императрица прошу Вашего И. В-а о сем моем прошении всемилостивейшее решение учинить.
Руку приложил».
На это прошение, не доводя дело до Сената, Шумахер наложил следующую резолюцию: