355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Проханов » Господин Гексоген » Текст книги (страница 13)
Господин Гексоген
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 14:07

Текст книги "Господин Гексоген"


Автор книги: Александр Проханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 45 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

– Да она тебя не боится, хрыч!.. Ты бы ее не боялся!.. Своя небось баба обрыдла!.. Свежатинки захотелось?.. Кушай, кушай, с подливочкой!.. Скоро икать начнешь!..

Белосельцев смотрел на это эротическое лунное шоу. Оно не вызывало в нем вожделения. Не вызывало вины и раскаяния. Ему не было жаль Прокурора. Он не испытывал злорадного ликования, видя, как бездарно и пошло гибнет одно из первых лиц государства. Обнимавшиеся на экране голые люди были давно мертвы. Их тела и возбужденные губы, жадные глаза и похотливые трясения голов, сладострастное дрожание животов и рук – все давно истлело в могилах, превратилось в пыль и труху. На экране двигались призрачные тени, болотные духи, сквозь которые беспрепятственно пролетал свет луны, порождая недоумение и печаль, какие бывают, когда разглядываешь снимки начала века – кафешантаны, царские выезды, первые автомобили, исчезнувшие, с конками и бородатыми мужиками, кварталы Москвы.

Затем следовали кадры, которые не включали в себя раздевание Прокурора, по-видимому, состоявшее из бестолкового сволакивания пиджака, дерганья галстука, отстегивания нелепых подтяжек, комканья брюк, стыдливого освобождения от длинных семейных трусов. Сразу появилась постель с двумя телами, уже успевшими смять покрывало и сдвинуть мутаки. Вероника лежала лицом вверх, согнув красивый локоть, подложив ладонь под голову. Другой ладонью чуть прикрывала грудь, растворив тонкие пальцы, сквозь которые невинно выглядывал сосок. Она была похожа на спящую Венеру, и эта поза была усвоена ею из созерцания репродукций итальянских мастеров кватроченто. Прокурор тыкался в нее по-собачьи, жадно целовал ее неподвижное тело, и казалось, что он собирается не любить ее, а торопливо ею поужинать. Были слышны его постанывания, утробные, похожие на всхлипывания слова:

– Богиня!.. Несравненная!.. Помоги мне!.. Ты мне как дочь!.. Я теряю сознание!.. Сделай так, чтоб я умер!..

– Ты уже умер, козел!.. – ликовал Гречишников. – Ты уже на Ваганьковском!.. Закажем тебе памятник работы Эрнста Неизвестного!.. Фаллос в прокурорском мундире!.. «Под камнем сим лежит законник, он членом бил о подоконник!»

Они с Копейко подняли рюмки. Не дождавшись того же от Белосельцева, чокнулись, жадно выпили, хватая руками жирные розовые ломти семги.

Белосельцев вдруг испытал острое, нарастающее чувство позора. Сознание своего мерзкого греха. Того, за который в Дантовом аду сводники и держатели домов свиданий превращались в ветки ивы. Мимо человекоподобных деревьев ходил чернокожий палач, срубая секирой ветви. Обрубки брызгали кровью, кричали человечьими голосами. И тут же вновь вырастали. На них со свистом падал удар секиры, которую ловко держал черноликий, белоглазый экзекутор, напоминавший воина на эфиопском лубке. Позор усиливался ощущением необратимого проигрыша, при котором в одночасье погибли крохи драгоценного опыта, мучительно обретенного знания, добытого в долгие дни одиночества, когда он пытался очистить свой разум от бессмыслицы похотей и страстей, стремился обнаружить в своей сумбурной греховной жизни божественный закон бытия, чтобы, следуя ему, приготовиться к смертному часу. Теперь он сорвался вниз. Лежал среди расколотых коробок коллекции, где каждая бабочка означала его грех и проступок. Чью-нибудь загубленную жизнь или затоптанную любовь.

Прокурор лежал навзничь, лицом в потолок, с полуоткрытым постанывающим ртом, идиотическими, побелевшими от наслаждения глазами, уродливо раздвинув стопы с загнутыми большими пальцами. Женщина склонилась над ним, белея гибкой спиной, с подвижной линией позвоночника, круглыми, кувшинообразными бедрами. Она целовала его волосатую грудь, выпуклый дышащий живот. Ее голова двигалась, плавно описывала цифру «восемь». Были видны ее маленькие, тесно сжатые стопы. Время от времени она поднимала голову, отбрасывая назад спадавшие волосы.

– Как хорошо!.. – подавал ноющий голос Прокурор. – Мы созданы друг для друга!.. Мы поедем во Францию!.. Будем жить у моря!.. Как мне хорошо, моя радость!..

– Обещаю, козел, через день это услышит вся Россия! – гоготал Гречишников, подливая водку. – Только уточни, где будете жить?.. В Ницце?.. На Лазурном Берегу?.. В какой-нибудь маленькой уютной гостинице под Марселем?.. Может быть, вам обвенчаться?.. Справим свадьбу в «Метрополе», позовем на нее всех валютных проституток Москвы!..

Женская голова описывала цифру «восемь», и это напоминало фигуру, которая создавалась в вечернем воздухе над каким-нибудь влажным черно-зеленым листом монотонно пульсирующей бабочкой шелкопряда, танцующей брачный танец. Это сходство изумило Белосельцева, а потом породило в нем мучительное влечение, разгоравшуюся слепую похоть. Он пытался с нею бороться, чувствуя, что проваливается все глубже. Его грех становится все ужаснее, обретая черты языческой оргии, свального соития, когда все они – Прокурор с ноющими бабьими звуками, Гречишников с безумными похотливыми смешками, Копейко с напряженным посапыванием и он сам, Белосельцев, хватающий жадно воздух, – все они набросились сообща на молодую женщину, терзают ее, выдирают один у другого, распинают на полосатом покрывале, подкладывают ей под спину мутаку. Закрывают ее кричащий искусанный рот своими мокрыми, хрипящими ртами. Эта похоть вошла в него вместе со струей горячего дыхания. Свилась в жгут. Проскользнула под сердце, сдавливая мощным чешуйчатым узлом. Проползла вниз, в желудок, в пах, кидая впереди себя обжигающее ядовитое пламя. Она рвалась наружу, раздвигая тазовые кости, вызывая сладкое помрачение.

Прокурор лежал на женщине, похожий на носорога, с жирной горбатой спиной, тучными плечами, маленькой лысеющей головой. Он сопел, бормотал, хлюпал. Через несколько пропущенных кадров поднялся из постели. Стыдливо отвернувшись от женщины, он стал напяливать нелепые семейные трусы и при этом хотел казаться галантным, благодарил ее. Она, продолжая лежать, смотрела ему в спину и улыбалась.

– Стоп-кадр!.. – возопил Гречишников. – Это лучшее, что мы имеем!.. В журналы «Лица» и «Профиль»!.. На первые страницы!.. Правосудие надевает трусы!.. Зевс покидает Данаю, натягивая сатиновые трусы образца первых сталинских пятилеток!.. После этого его будут узнавать не только по лысине, но и по трусам!.. Ради такого стоит жить и работать!..

Белосельцев почувствовал, как недавняя, переполнявшая его похоть, не находя естественного выхода, превратилась в ком рвоты. Кинулась вспять, подымаясь от сердца к гортани. Не пуская этот ком наружу, он схватил рюмку водки, опрокинул в себя. Внутри что-то начало биться, извивалось и корчилось, как змея, которую бросили в банку со спиртом.

Они выключили магнитофон. Сидели молча, отдыхая, как альпинисты, одолевшие пик, с которого открывалось волнистое лазурное пространство окрестных хребтов, зеленоватый туман глубоких влажных долин.

Внезапно дверь растворилась, и вошел Зарецкий, возбужденный, нетерпеливый, бледный, с крохотными пятнами больного румянца на скулах, словно загримированный Арлекин.

– Где?.. Получилось?.. Покажите!.. – потребовал он, заикаясь, голосом, близким к истерике.

Гречишников и Копейко с победным видом перемотали кассету. Пустили запись с восхищенными лицами, готовые тысячу раз просматривать любимую ленту, как космонавты на Байконуре перед полетом в космос ритуально смотрят «Белое солнце пустыни».

Белосельцев больше не смотрел на экран, где в лунных лучах, среди синих туманных болот, что-то хлюпало, пузырилось и лопалось, вынося на поверхность утробные звуки наполненной газами земли. Он наблюдал за лицом Зарецкого, которое напоминало открытую книгу французского декадента, который, пользуясь образами ядовитых цветов, описывал людские пороки.

В первые минуты просмотра это лицо выражало торжествующую радость и облегчение, как если бы с плеч Зарецкого спала огромная тяжесть. Миновали тревоги, отодвинулись смертельные угрозы, сулившие крушение, арест, тюрьму, торжество беспощадных врагов. Он опять был свободен. Ибо главный его палач, медленно, неуклонно прокручивающий у него на горле деревянный винт, так что начинали потрескивать хрупкие позвонки, пучиться от удушья глаза и из бледного рта начинал выпадать фиолетовый распухший язык, его главный враг – Прокурор – был обезврежен. И Зарецкий ликовал, хлопал себя по худым ляжкам.

Затем на его лице пропали пятнышки румянца, он побледнел еще больше от внезапной страсти, которая была не вожделением, не похотью, не соблазном, а мучительным, до потери дыхания, садизмом. Он представлял все предстоящие Прокурору мучения, позор в семье, крушение карьеры, радостно-злые лица сослуживцев, бессчетное количество газетных статей, где острословы не пропустят ни одной детали этого совокупления, ни одного восторженного воздыхания и смешного стенания. Зарецкий издавал ртом свистящие звуки, словно процеживая сквозь зубы синий, льющийся с экрана сладостно-ядовитый напиток.

Но скоро он успокоился. Лицо его стало сосредоточенным и созерцательным, как у Гарри Каспарова, который уже обдумал десять ближайших ходов и теперь размышляет над двадцатым, обыгрывая компьютер, у которого не хватает кристаллов для предсказывания несуществующего, ненародившегося будущего. Видимо, Зарецкий размышлял над тем, что последует после окончательного истребления врагов, до десятого колена, когда даже семя ненавидящих его будет вытравлено кислотой, выжжено из семенников раскаленным шкворнем.

И, наконец, к моменту, когда Прокурор одолел свое бессилие, превратившись в подвижную гору жира, ревматических костей и дряблых, оплывших мускулов, лицо Зарецкого стало величественным и надменным, словно на голове его образовалась треуголка и он с холма, от походного шатра, сквозь дым батарей и пестрые, уходящие умирать каре, взирал на туманные золотые колокольни загадочной русской столицы, куда он въедет на белом гарцующем скакуне. Больше не существовало армий, способных ему противостоять. Не существовало властителей, смевших ему перечить. Не было сокровищ, которыми бы он не владел. Женщин, которые не взошли бы к нему на ложе. И венерический гепатит, которым он периодически страдал, превращаясь в канарейку, был болезнью великих завоевателей, спутником всемирно-исторической славы.

Экран погас. Зарецкий жадно схватил кассету, засунул ее в нагрудный карман пиджака тем особым залихватским жестом, каким прячут туго набитый бумажник.

– Благодарю! – произнес он тоном, каким полководцы благодарят полки за победу. – Копия сделана?.. Дубль обеспечен?.. Завтра по нашей программе в прайм-тайм мы это покажем стране. Никаких утечек!.. Атомный проект, Лос-Аламос!.. Они узнают о нашем оружии после того, как оно будет взорвано!.. Благодарю вас отдельно! – обратился он к Белосельцеву. – Тогда, в Кремле, не было возможности узнать вас поближе. Ваши друзья прекрасно вас аттестуют. Я убедился, что они абсолютно правы. Хотите вместе работать? У меня есть восточное, кавказское направление. Чечня, Азербайджан, Грузия, нефтяной проект. Вы специалист по Востоку... Или, если желаете, можете вернуться в свою родную контору, в ФСБ. Там нужны преданные, разделяющие наши убеждения люди... В любом случае, я не забываю друзей, не оставляю их без вознаграждения... – С этими словами он повернулся и ушел шагами скорохода, несущего драгоценную ношу.

– Он сдержит обещание, – сказал Гречишников. – Избранник будет директором ФСБ.

Они еще немного посидели, глядя на молчащий, пустой видеомагнитофон, напоминавший отнерестившуюся рыбину, которая, без икры, с опустелым, помятым брюхом, ненужная природе, скатывалась обратно по быстрой воде в океан. Белосельцев простился и вернулся домой.

Он спал бесконечно долго, и ему казалось, что кости его, большие и малые, раздроблены и расплющены. Они превратились в пудру, в костный порошок, насыпаны из щепоти на дно черной ямы, в древний могильник, где ребра, позвоночник, мослы усопшего доисторического человека утратили объем, нарисованы белой известью на черной материи, как карнавальное изображение смерти. Когда наступил день и сквозь веки забрезжило, засветилось, мучительно замерцало, он все еще цеплялся за сон, желая подольше оставаться внутри небытия, болезненно чувствуя, как его медленно, словно рубаху, выворачивает обратно в явь, пуговицами наружу.

Среди дня ему вернули коллекцию. Те же вежливые молодые люди с ловкостью рабочих сцены внесли в кабинет коробки, начали было развешивать. Но он остановил их рвение, сказав, что сделает это сам. Некоторые экземпляры при перевозке были сотрясены и покинули свое место в коробках. У двух или трех бабочек отломились крылья и усики, и он, вооружившись пинцетом, тюбиком резинового клея, приступил к реставрации.

Так реставрировали фрески в новгородском «Спасе Нередице», сорванные взрывом со стен, превращенные в разноцветную крошку. Он наносил на высохшее тельце липкую прозрачную капельку, приближал пинцетом тончайший лепесток крыла, соединял полупрозрачную пластину с остальной обветшалой конструкцией. Нежно хватал обломанный, с едва заметным утолщением усик, стараясь прикрепить к мохнатой головке. Но при этом реставрировал не просто экземпляр, а само лучистое изображение, существовавшее в коробке до вчерашнего святотатства, искривившего и погасившего фреску. Он старался вернуть изображение ангела, свечение нимбов над головами святых и пророков.

Он и сам нуждался в реставрации. Он выгорел, как дом, в который попала струя огнемета. Успел остыть и теперь с болезненным отчуждением осматривал пепелище, находя среди холодных головешек спекшиеся часы без циферблата, оплавленный барометр с обгорелой пружиной, гвоздь в окалине, на котором висел дорогой фамильный портрет.

К вечеру это отчуждение и холодная пустота сменились раздражительным нетерпением, когда болезнь уже проявилась, первый жар начинает накалять отдаленные закоулки тела, вызывая размытость предметов, легкий звон перегретой крови. Он подходил к телевизору, не решаясь его включать. Дождался вечерних новостей. Рассеянно прослушал гадкий набор событий, живописующих жизнь страны как непрерывную череду эпидемий, заказных убийств, производственных аварий, юбилеев еврейских артистов, с небольшим вкраплением праздника в Голливуде и трогательного сюжета из жизни эстонских коллекционеров.

Новости кончились, и после безжизненной синевы экрана, без объявления, возникло знакомое лицо телевизионного хама, с лысым лбом, неопрятными бровями, вывороченными мокрыми губами и лунками ноздрей, в которых, как в вазончиках, кустились волосы. Обычно вертлявый, наглый, добродушно-пошлый, он был теперь страшно взволнован:

– Только чрезвычайные обстоятельства... Детям младшего возраста... По нашему глубокому убеждению... Честь прокурорского мундира... Долг честного журналистского расследования...

У него было лицо растлителя малолетних, которого пришли забирать. Он трусливо пропал, а вместо него возникли знакомые лунные кадры, на которых Прокурор освобождал из лифчика женскую грудь. Обморочно, как раненный в пах, он лежал на кровати, раскрыв рот. Взбухал жирной спиной и тучными волосатыми ягодицами. Подымался смущенно с ложа, стараясь спрятаться в длинные семейные трусы. И все это сопровождалось постанываниями, смешками, сентиментальными и пошлыми признаниями. Прокурор был узнаваем по грассирующему голосу, плешивой голове, рыбьим губам, хотя весь его облик был слегка невнятен, как бывает на кадрах космической или оперативной съемки.

В следующий момент возникла четкая, официальная фотография Прокурора в служебном мундире, словно для того, чтобы подтвердить подлинность недавних кадров. Диктор зачитал Указ Президента о временном отстранении Прокурора от должности, до выяснения обстоятельств, связанных с продемонстрированной пленкой. Еще через минуту была показана иная фотография – Избранника, спокойного, утонченного, с легким свечением в области переносицы, чьи светлые, чуть навыкат, глаза смотрели мимо фотографа, мимо телезрителя, мимо текущего мгновения, наполненного мерзостями бытия, – куда-то вдаль, в другое, еще не наступившее время. Диктор зачитал второй Указ – о назначении Избранника на пост директора ФСБ.

Белосельцев выключил телевизор, испытав облегчение. Болезнь отступила. Жар спал. Кровь уносила в своих красных руслах бессчетное множество мертвых кровяных телец, павших смертью храбрых в битве с жестоким вирусом. Он выполнил долг разведчика, продолжавшего служить Родине после страшного, нанесенного ей поражения. Друзья могли быть довольны. Проект Суахили продвинулся еще на малый отрезок. Он же, выполнив долг, был свободен и одинок. Он станет использовать доставшиеся ему одиночество и свободу для реставрации бабочек. Для реставрации разворошенной души, напоминавшей дом, в котором произвели грубый обыск. Ничего не нашли, лишь оставили на полу груду изуродованных, оскверненных предметов.

Ночью он ушел гулять. Двинулся не вниз по Тверской, куда устремлялся блистающий поток ночных лимузинов, в которых сидели уверенные, прожившие осмысленный день мужчины, иные бритоголовые, в золотых цепях и браслетах, иные в дорогих галстуках, у них были спокойные глаза умных и великодушных победителей. Он нырнул в подземный переход, уклоняясь от этого неиссякаемого потока довольства, преуспевания, неограниченных земных возможностей, который скатывался по Тверской туда, где светились вывесками ночные клубы и казино, отражались в Москве-реке иллюминированные ковчеги ресторанов и игорных домов, стояли под вывесками у огромных озаренных витрин ночные красавицы в коротких юбках, скрестив обнаженные ноги магическим знаком, принятым во всех мировых столицах. Он торопливо обогнул здание кинотеатра «Россия», на котором сверкало самоцветами огромное павлинье перо, привлекая в ночную дискотеку бледных юношей, выросших без солнечного света, под лиловыми фонарями, среди сладких дымов и пьянящих дурманов. Туда же устремлялись нервические, блистающие глазами барышни с огоньками дорогих сигарет в вечно смеющихся, в сиреневой помаде, губах. Достиг Страстного бульвара и оказался в сырой бархатно-коричневой пустоте, под пышными молчаливыми деревьями, отдыхавшими от дневного света, играющих детей, гуляющих собак, от сидящих на лавках, похожих на муляжи стариков. Бульварное кольцо, как спасательный круг, опоясывало Москву, и он, потерпевший кораблекрушение, ухватившись за этот круг, качался на темных волнах, спасаясь от бездонной пучины.

В этот час московской ночи бульвары, окруженные летящими фарами, озаренными особняками, были безлюдны и пустынны, как лес. И ему вдруг начинало казаться, что он идет по лесной дороге, в черной, наполненной водой колее, из которой растут розовые лесные гераньки, фиолетово-золотые иван-да-марьи, желтые лютики и красные метелки осоки. Памятники, которые встречались среди деревьев, напоминали спящих лесных животных, а высокие, спрятанные в листве фонари излучали таинственный блеск лунных лесных озер. Он не думал, не вспоминал. Только шел, желая утомиться в ходьбе, дать предельную нагрузку мускулам, чтобы усталость плоти обманула тончайшую нематериальную печаль, которая двигалась за ним по пятам, как прозрачная тень, от которой он не мог спрятаться ни за высокую липу с круглой кроной, где сидели невидимые сонные птицы, ни за каменный памятник женщине, похожей на лосиху, дремлющую среди ночных болот.

Погруженный в свое созерцание, он вышел по бульварам к Котельнической набережной, где высотное здание смотрелось горой с удалявшимися к вершине огнями окон. Ему не хотелось к набережной, где дрожало зарево неугасимых ночных увеселений, и Кремль, озаренный стараниями московского Мэра, казался праздничным ванильным тортом, с марципанами и цветами сладкого крема. Он уклонился от этого кондитерского дива и свернул на Яузу, сохранявшую таинственность притока, отломившегося от какой-то иной, безвестной реки. Она прилепилась к случайно подвернувшейся Москве-реке, молча вздыхает по другой воде, едва струясь среди обветшалых монастырей, заброшенных парков, старинных бань и купален.

Он шел среди изгибов реки, у подножья холмов, на которых молча, словно стены крепостей, высились здания самолетных и ракетных КБ с погашенными окнами лабораторий, зарастающих мхами и лишайниками. Он думал о своей жизни, которая приближается к завершению, и он не знает, чем она завершится. То ли приступом невыносимой боли, которая сопровождает распад здоровых телесных тканей и образование сгустков больной и прожорливой плоти, после чего наступает освобождение смерти, рассыпание бренного тела на первичные кирпичики мироздания, на капли воды, пузырьки газа, пылинки известняка. Или вслед за этой прожитой жизнью, после краткой темноты, необходимой для смены декораций, наступает другая жизнь, подобная этой, но в виде лесного гриба, или комнатной мухи, или абиссинского бабуина, или маленькой девочки, рожденной в патриархальной ирландской семье, с последующим взрастанием, свадьбой, рождением детей, изменами мужа, морщинами на блеклом лице, с сединой в рыжих прядях, с блекнущей зеленью слепнущих глаз, с неминуемой смертью и погребением на каком-нибудь каменистом бестравном кладбище, после чего последует перемена декораций, поворот круглой сцены и новая, с иголочки, жизнь, с бесконечным колесом воплощений, бессмысленных, как карточный пасьянс идиота. Или же после смерти явится грозный ангел, охватит мощной рукой белую куколку онемевшей души, повлечет сквозь клубящиеся тучи на небо, где сидит Судия в ослепительных лучезарных одеждах, пославший его, Белосельцева, на разведку в земную жизнь, чтобы он добыл драгоценное знание, вернулся к Пославшему его, принес добытые пробы жизни. И вот он откроет перед Судией свой секретный, с двойным дном, чемоданчик, выложит добытую в долгих скитаниях добычу. Горстку стреляных гильз. Женский гребешок, забытый в гостиничном номере. Бабочку-белянку, пойманную на огороде. Щепотку пыли, в которую превратились зрелища стран и народов, пышные пиры и забавы, страстные любови и дружбы. Все это он выложит перед Пославшим его, который медленно, тускнея лицом, отвернется, переводя лучистый вопрошающий взор на другого, что движется навстречу ему в объятиях грозного ангела.

Он шагал вдоль Яузы, к ее верховьям, к неведомому ключу, бьющему в отдаленном лесном овраге. На черной воде струилось длинное, волнуемое отражение фонаря. Он услышал негромкий плеск, как если бы в воду, мягко оттолкнувшись от гранитной набережной, погрузился пловец. Белосельцев заглянул через край каменного парапета, надеясь разглядеть причину плеска. Вода оставалась неразличимо черной, но отражение фонаря всколыхнулось. От него оторвались золотые полумесяцы, побежали, нагоняя друг друга, позволяя определить центр колебаний. В центре была темнота, но Белосельцев чувствовал: река не пустая, в ней присутствует жизнь, она движется, волнуя воду, издавая слабые всплески.

Он чутко вслушивался в звуки, всматривался в колебания света, ощущая лицом от холодной воды тепловое излучение живого невидимого существа. Вдруг он различил едва приметное скольжение, словно в реке двигалось черное гладкое тело, покрытое лаком водяной пленки. Так движутся дельфины, морские котики, ночные выдры, оставляя слабое свечение, заметное лишь на удалении от бесшумной, рассекающей воду головы.

Он всматривался, наклонялся и вдруг с испугом и сладким предчувствием, расширяя зрачки, увидел, что это женщина, черная, с отливом, с глянцевитыми, прижатыми к голове волосами. Светились ее белки. Дышали, отгоняя набегавшую воду, полные губы. Колыхались плечи, окруженные мазками млечного света. Когда она проплывала под фонарем, наполнив все неширокое пространство реки ртутным сверканием, брызгами света, подымая из воды длинную гибкую руку, с которой сыпались яркие капли, и вскипал голубоватый бурун, подымаемый ее стопой, она обратила к нему свое лицо, похожее на африканскую маску, и он на грани счастливого обморока узнал Марию. Африканская богиня, бессмертная волшебница горячих пустынь и душистых зарослей, избегнув огня и смерти, сохранила молодую прелесть, тонкость и гибкость шеи, плавную силу плеч, сочность длинной груди, которая становилась на мгновение видна в свете фонаря, когда рука ее выхватывала из реки пригоршню светящейся воды. Чудо ее возникновения на Яузе состоялось в минуту его отчаяния и духовной болезни. Напоминало давнишнее ее появление в «Полане», когда, вызволенный из плена, он лежал, обгорелый, в ушибах и ссадинах, с умерщвленным духом. И она явилась к нему как целительница, накладывая на переломы и раны отвар из кореньев и трав, шепча заклинания и заговоры, наклоняя к его губам розовый млечный сосок.

Она подплыла к каменным ступеням, на которые плоско накатывалась ночная вода. Поднялась из реки, осторожно ступая, нащупывая дно. Отекала голубоватым блеском, подымая колени, на которых светились два золотых мазка. Ее стопы с длинными гибкими пальцами расплескивали мелкую, облизывающую ступени воду. Длинные груди колыхались над круглым глазированным животом. Он видел ее стеклянно-черный кудрявый лобок, темные чаши бедер, узнавая все таинственные пропорции ее африканского тела, боясь неосторожным вздохом спугнуть ночное видение.

Она подошла и встала рядом с ним, поставив на парапет острый локоть. И он чувствовал, как пахнет рекой ее тело, как она дышит, отдыхая после купания. Видел, как подымаются по ступеням ее мокрые маленькие следы, и в каждом притаился лучик света.

И вот они танцевали на открытой веранде у теплой ночной лагуны, и за белой балюстрадой вдруг возникало бронзовое лицо автоматчика, а потом проплывал саксофон, изогнутый, как морское животное, и он обнимал ее за гибкую спину, чувствуя, как движется у него под ладонью мягкая ложбина, округло колышутся бедра и сквозь блузку давит ее выпуклый твердый сосок. На закрытых веках, поверх изумрудной тени, блестела крохотная слюдяная блестка. В маленьком ухе, похожем на черную ракушку, золотилась серьга с зеленым камушком, и он хотел его коснуться губами. Он прижимал ее к себе, глядя на туманные, за лагуной, огни, и она едва слышно откликалась на его объятья.

Они лежали на просторном ложе в его прохладном номере. В стеклянной вазе круглились спелые яблоки, топорщил перья медовый чешуйчатый ананас, свисали лиловые виноградные грозди. Он украшал ее плодами и ягодами, как богиню плодородия. Клал на ее чело кисточку вишен, помещал на грудь тяжелые золотистые груши, на дышащий живот – полумесяц отекающей дыни, на округлые бедра – два алых ломтя арбуза, на теплую кудель лобка – золотистую виноградную гроздь, на гибкие пальцы ног – душистые земляничины. Она милостиво принимала дары, сладко дремала, улыбалась ему в полусне.

Они плескались в океане, в солнечном зеленом рассоле. Он подныривал под нее, видел, как колеблется размытое зеленое солнце, лучи шатром вырываются из ее ног, гаснущими лопастями погружаются в глубину. Она окружена пузырьками, искрами, стеклянными бурунами. Под водой он охватывал ее колени, целовал ее живот, ее гладкие скользкие бедра. Чувствовал губами соль океана, водяное скольжение вокруг ее ног. Он вырывался на поверхность, в бурю воды и света – ее смеющееся лицо, яркие белки, красный быстрый язык.

Они шли под дождем в ночную «Полану», брызги скакали по белому столику с забытой кофейной чашкой, изумрудный овал бассейна был туманным от ливня, и он, промокая насквозь, держа над ее головой бесполезный журнал, ловил себя на счастливой мгновенной мысли – запомнить навеки этот дождь, золотистую арку отеля, столик с забытой чашкой и ее, в прилипшем к телу сиреневом платье, ступающую босой ногой по газону. Белосельцев стоял, улыбаясь, на набережной. Смотрел на влажный парапет, к которому только что был прислонен ее локоть, на недвижный, отраженный фонарь. Думал: что это было? Кто послал ему это чудное наваждение? Что сулит ему это чудо на Яузе?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю