Текст книги "Пепел"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Ротный смотрел на колонну, на картонные и фанерные надписи за стеклами грузовиков, на которых водители писали названия родных городов. Передал сообщение в штаб комбату и ротному на соседней заставе, что колонна благополучно прошла.
Некоторое время было тихо, дорога оставалась пустой, только на бетоне чернели жирные мазки от резины. Снова послышался шум, надвинулся из-за горы, и из этого шума проявилась колонна. Снова бэтээры и зенитка. Следом грузовики с тяжелыми, крытыми брезентом кузовами, в которых лежали ракеты для установок залпового огня, снаряды для вертолетов и гаубиц, авиационные бомбы и взрывчатка. Грузовики шли быстро, брезент пузырился. Груз ракет и бомб поджидали в долине «ураганы», «вертушки», штурмовики и дальнобойные гаубицы. Нападения на такие колонны были особенно разрушительны и опасны. Взрывы грузовиков выкалывали в скалах черные ниши, и вся колонна, детонируя, взлетала на воздух.
Колонну замыкала зенитка, и голова стрелка была обвязана красной косынкой.
Ротный передал сообщение о благополучном прохождении колонны. Смотрел, как скрывается за поворотом зенитка и красная косынка стрелка. Шоссе опустело, но над бетоном продолжали лететь вслед за колонной незримые духи. Это были духи войны. И ротный внезапно с похолодевшим сердцем вдруг подумал, что он будет убит на этой войне. И духи, летящие над дорогой, – это духи его будущей смерти.
ГЛАВА 6
Петр проводил друзей на утренний автобус, и Левушка обнял его и перекрестил, а Натан поцеловал своими мокрыми горячими губами. Они укатили, неся в себе выпитые накануне звезды. Суздальцев возвращался домой и увидел, как с крыльца сбегает Николай Иванович – кособокий, торопливый, несчастный, в расстегнутом ватнике, в неуклюжих валенках. Он пробежал мимо Суздальцева, что-то бормоча, не отвечая на приветствие. Вбежал на свое крыльцо, исчезая в сенях. Суздальцев, войдя в избу, увидел тетю Полю, необычайно возбужденную. Она уже была в своей замшевой шубейке, хватала какие-то флаконы, цветные нитки, бумажки, срывала с печи пучки сухих трав.
– У Николая Ивановича коза заболела. И все-то ко мне идут. Нашли себе дохтура. Есть же ветелинар в совхозе. Ан нет, к Пелагее Васильевне… – Она ворчала, но и было в ее глазах торжество, сознание своей незаменимости.
Она убежала, и Суздальцев представил себе лубочную картину – больная коза в ночном чепце лежит под одеялом, а над ней склонилась тетя Поля, вливает ей в рот ложку целебного снадобья.
Ему предстоял поход в лес, где на дальней лесосеке свалили несколько старых елей, и женщины из окрестной деревни ощипывали с поваленных стволов хвою, которую потом на скотном дворе подмешивали коровам в корм. Питали их витаминами. На лесосеке должен был ждать его хромоногий лесник Капралов, которому вменялось срубать с елей ветки, передавать их женщинам, а потом ощипанные, лишенные хвои суки сжигать в костре.
Суздальцев получил в лесничестве широкие красные лыжи, похожие на лодки, которые позволяли ходить по глубокому снегу. Взял на поводок радостно завизжавшую собаку, прихватил ружье, сунул за пояс топор и, забросив через плечо бечевку, продернутую сквозь дырочки в лыжах, вышел на улицу. Прошел все село, не рискуя спустить с поводка свою шкодливую собаку, любительницу погоняться за курами. Лыжи катились следом, тихо позванивая на ледышках. И когда впереди открылось поле с далекой синей бахромой леса, он вдел валенки в ременные петли лыж. Спустил с поводка собаку, и та заметалась, зарываясь мордой в снег. Он заскользил на лыжах, легко переставляя ноги, видя, как красные лодки догоняют друг друга, ломают торчащие из-под снега черные, оставшиеся с осени соцветья. Те с тихим треском ломались от удара красной лыжи. Жгучий ветер лизал щеки. Бежала перед ним цепочка лисьих следов. Синий лес приближается, и уже видны были ели, пересыпанные отяжелевшим снегом. Петр испытал молодую радость, чувствовал бесконечную красоту и волю окружавшего его мира.
Он прошел сквозь лес, пробираясь по просекам и заваленным снегами лесным дорогам. Собака то исчезала, петляя в стволах, наслаждаясь свободой, то подбегала к нему, преданно глядела в глаза. И он укорял ее:
– Ну что ж ты, Дочка, молчишь, как немая. Хоть бы белочку облаяла, рябчика спугнула. Видно, порченая. С тобой только кур гонять да штраф платить.
Лайка виновато смотрела, соглашалась, приближалась, чтобы лизнуть ему руку, а потом опять уносилась, мелькая в еловых стволах.
На поляне у просеки лежали поваленные ели, белели свежими надрезами пни, и две женщины, орудуя кухонными ножами, срезали с суков зеленые веточки хвои, насыпали их в лохматые кучки, ощипывая елки, словно это были большие зеленые птицы. В лесу работали две сестры-вдовицы из ближней деревни Ананьево. Старшая – Матрена, почти старуха, с обрюзгшим усталым лицом, вислыми щеками, малиновыми от мороза, в уродливых валенках и тяжелом зипуне. Она орудовала ножом, монотонно и привычно срезала хвою. Не ответила на приветствие Суздальцева. Ее младшая сестра Агафья, молодящаяся, с крашеными губами и подведенными выщипанными бровями, весело зыркнула на Суздальцева бедовыми глазами. Заиграла бедрами, притоптывая крепкими, в новеньких валенках ногами.
– И чтой-то никто к нам не идет, не поможет, топориком не помашет, костерка не разведет, – певуче говорила она, морща в смехе белый сдобный подбородок с соблазнительной ямочкой.
– Да вы и без помощников уже все общипали, – отозвался на ее смешки Суздальцев. – Теперь только вас пощипать.
– А и пощипи, – засмеялась Агафья, выставляя под полушубком полную грудь.
Суздальцева раздражало отсутствие лесника Капралова. Тот, ссылаясь на свою хромоту, часто уклонялся от лесной работы, от обходов, обмеров, оставался в своей далекой деревне, лишь изредка появляясь на общих сходках в лесничестве.
Суздальцев повесил на сук ружье, извлек из-за пояса топор и, двигаясь вдоль поваленного ствола, стал сшибать суки, слушая, как сталь топора перерубает тугое морозное дерево. Набросав к ногам женщины зеленые лапы, он сложил в стороне очищенные от хвои голые ветки и поджег. Ветки принялись неохотно, дымили. Он подкидывал в костер зеленую хвою. Та начинала трещать, испускала синий, радужный дым, благоухала. Дым возносился к вершинам, туманя солнце, которое пылало, дрожало, двоилось, проступая сквозь дым. Суздальцев рубил сучья, замечая, что Агафья наблюдает за ним, поигрывает бровями, пунцовыми насмешливыми губами.
Он услышал кашель, глухие постанывания. Обернулся. На лесосеку выходил Капралов. Одна ватная порточина была заправлена в резиновый сапог, другая, обнимавшая негнущийся деревянный протез, была вставлена в большую, клееную калошу, притороченную к протезу кожаной лентой. Небритое лицо было красное, с выпученным от надрывной ходьбы здоровым глазом, с мертвенной стекляшкой вместо второго. Фуражка съехала назад, открывая лысеющий, с клочками седины череп. За солдатским поясом со звездой торчал топор. Вид у него был измученный, но не виноватый, а злой и упрямый, словно он, Суздальцев, был виновен в его усталости, в его страданиях, в бесконечных выпавших на его долю хлопотах. Суздальцев уловил исходящую от него неприязнь, ответил встречной.
– Что-то ты, Капралов, зачастил опаздывать. За тобой посылать, как за мертвым. И сейчас к концу работы поспел.
– Вишь, не могу ходить, – сипло ответил лесник, кивая на свой протез. – На лыжи не встать, а снегу глыбко насыпало, едва дошел.
– Тогда бы уж совсем не приходил. Но кто-то за тебя работу должен сделать? Кто-то сучья должен срубить, костры разложить. Кто-то у баб работу должен принять. Мое это дело?
Капралов молчал, тяжело дыша, глядя в землю.
– Я тебя, Капралов, спрашиваю: мне, что ли, за тебя работу делать? А ты будешь на печке лежать? Только за денежками в лесничество являться?
Капралов не отвечал, и это сердило Суздальцева. Ему казалось нарочитым это вытягивание напоказ негнущегося протеза, озлобленное выражение одноглазого лица.
– Нехорошо это, Капралов, скверно от работы отлынивать, на других свои обязанности вешать.
Он увидел, как медленно поворачивается в его сторону лицо Капралова, и здоровый глаз на этом лице страшно выпучивается, окруженный кровавым белком; губы побледнели и дрожали, и на них появилась пена. Лесник рванул себя за ворот, словно хотел сбросить удушающую телогрейку.
– Ты, сука! Гнида вонючая! Ты, засранец, будешь мне, фронтовику, мораль читать? Ты еще в штаны ссал, а я уже в атаку ходил. Тебя, засранца, защищал, харю твою сытую! Ты, мудила, под бомбами лежал? Ты в атаку на пулеметы ходил? Ты саперными лопатками череп человеку рубил? Ты кровью блевал? Ты ногу свою оторванную в руках держал? – Он захлебывался, его бил озноб, он падал, хватая воздух руками.
Суздальцев подскочил, поймал его на лету, прижал к себе колотящееся, тощее, пахнущее дымом тело. Усадил на сваленную ель, придерживая за плечо:
– Ну, что ты, ей-богу, Капралов. Прости ты меня, дурака. Не знал, чего говорил. Не можешь ходить, не ходи. Я тебя, фронтовика, понимаю. Я тебе по гроб жизни благодарен. У меня отец на войне погиб. Может, ты с ним на войне встречался. Может, ты последний его перед боем видел. Ну, прости меня, Капралов… – Суздальцев обнимал его, гладил по плечу, и Капралов все еще вздрагивал, отирал ладонью глаз, сморкался в грязный, вынутый из кармана платок.
– И ты меня, Андреич, прости. Психованный я. Психоз на меня нападает после контузии. Ты ступай, я с бабами один управлюсь. Ну ты, бедовая, – попробовал он прикрикнуть на Агафью, – чего на Андреича вылупилась? Молоденького захотелось? Ничего, и я для тебя сойду. Протез в одно место вставлю.
Суздальцев уходил от костров, направляя лыжи в глубь леса, слыша треск огня, звон топора, неразличимые голоса.
Он плыл на своих малиновых лодках, подныривая под еловые лапы, протискиваясь сквозь кусты орешника, обредая поваленные стволы. Он испытывал чувство вины и раскаяния. За пределами его молодой счастливой души, за пределами его сильной, ищущей радости жизни простиралось людское страдание, была разлита людская боль, – этих бедных деревень, одиноких вдов, утомленных, израненных войной мужиков. В каждом доме притаилась беда, нацелила на него свой чуткий пугливый зрачок.
Петр вышел к лесному болоту. Из-под снега торчали черные, обломанные бураном камыши. Местами снег сдуло, и обнажился сизый, стальной лед с седыми вмороженными пузырями воздуха. На болоте водились лоси, и он представлял, как ночью, под заездами лежит черный горячий зверь, видит, как текут над ним разноцветные хороводы светил.
Протискиваясь сквозь кусты бузины, он машинально отломил смуглую почку, растер ее, обнажив крохотные бутоны будущего соцветья. Понюхал. В морозном зимнем лесу слабо пахнуло запахами будущего лета, и он пожалел о том, что погубил в зародыше пышно-белую, дурманно-горькую кисть бузины.
Он вышел на опушку и ахнул. Перед ним на снегу было огромное кровавое пятно, вытянутое с поблескивающими ледяными краями. К этой красной вмятине вели глубокие следы, среди которых краснели застывшие бусины крови. От окровавленной выемки уводили следы, пересыпанные красным бисером, и вдалеке, выделяясь среди снегов, краснело другое пятно. Он понял, что это кровавая лежка, оставленная раненым лосем. В лесу накануне проходила охота, был ранен зверь, уходил от погони, из него хлестала кровь, и, остужая огненную рану, утоляя нестерпимую боль, зверь ложился на снег, остужал ожог. В кровавой лежке оставались шерстинки, отпечаток косматой шерсти, и растаявший под горячим телом снег остекленел и блестел на солнце.
Это зрелище было ужасно. Среди прекрасной природы, белого нежного поля, голубых молчаливых лесов краснел кричащий след боли. Эта боль звучала в полях, разливалась в лесах, летела в солнечные небеса. Мир страдал и содрогался от боли.
Чувствуя эту огненную, разлитую вокруг боль, Петр пошел на лыжах, боясь наступить на следы раненого животного. Вторая лежка казалась вмятиной, оставленной упавшим из неба метеорита. Боль имела космический характер, была занесена на землю вместе с жизнью, сопровождала жизнь, прерывала ее, превращая в смерть.
Он шел по кровавым лежкам, представляя, как бредет, переставляя ноги, раненый зверь, как из его разодранного бока, из перебитой кости хлещет кровь. Он валится на бок, тяжело дыша, выкидывая из ноздрей розовые букеты пара. Через силу поднимается и снова бредет, уходя от погони, от собачьего лая, криков и выстрелов.
Суздальцев вдруг подумал, что эти лежки оставил не лось, а его, Петра, раненый отец. Умирая, он через силу приподнимался и брел туда, где за тысячу верст находилась его молодая жена и любимый новорожденный сын. Петр представлял отца, его обмороженное лицо, щуплую шинель и обмотки. И как он вставал на ноги, делал несколько шагов и падал, оставляя на снегу кровавый отпечаток, пока не перестала сочиться кровь; и он лежал в дикой степной ночи с открытыми ледяными глазами, и жгучие звезды водили над ним хороводы. Мысль об отце была столь острой, боль, которую он испытывал, была столь нестерпимой, что Петр скинул лыжи и лег в кровавую лежку, помещая свое тело туда, где лежал то ли раненый отец, то ли умирающий зверь.
Собака подбежала, удивленно на него взглянула, лизнула пропитанный кровью снег и отбежала. Он поднялся и пошел через поле, чувствуя, как среди поземок и ледяных ветерков струится боль.
Он чувствовал себя измученным. Ему было тоскливо, невнятно. Он не понимал себя. Жизнь на природе, которая казалась исполненной красоты, благодати, жизнь, в которую он бежал от городской неразберихи и неустройства, оказалась все той же мучительной человеческой жизнью. В ней страдали и плоть, и дух, и он не умел найти в ней свое место. Его творчество, которое казалось восхитительным увлечением, роман, который он задумал как нарядную сказку, обернулось ужасными кровавыми текстами. Эти тексты странным и мучительным образом были связаны окровавленными лежками на снегу.
Еще засветло он подошел к селу, видя, как из-за горы поднимается черный крест, и на нем в вечернем солнце редко блестят золотые крупицы.
Лайка моталась взад и вперед, и Суздальцев решил на входе в село взять ее на поводок. Еще по дворам копошились куры, прежде чем неохотно и вяло исчезнуть в темных дверях сарая и затихнуть на насесте, погружаясь в птичий тревожный сон. Он подзывал собаку, то нежно и ласково: «Дочка, Доченька, иди! Кому говорю?», то строго и требовательно: «Ко мне! Кому говорю?». Собака не приближалась, смотрела на него весело и насмешливо, словно потешалась его строгому голосу, его рыкающим интонациям. И наконец, после его очередного гневного окрика, повернулась к нему хвостом, весело поскакала вперед и скрылась за деревенскими огородами.
Он был возмущен, рассержен. Собака, которую ему подсунул Ратников, была дурной, своенравной, не слушалась хозяина, доставляла массу неприятностей.
Мимо проходил однорукий плотник, насмешливо фыркнул:
– Какой же ты охотник? Ни рыба ни мясо. Собака над тобой издевается.
Суздальцев, раздраженный и обиженный, вернулся в избу, оставил в сенях свои красные лыжи, стал сволакивать валенки с заледенелыми катушками снега на шерстяных ворсинках.
На крыльце раздались голоса, крики. Он, с тоской, уже знал их причину. В избу, гневные, сотрясая задавленными курами, ворвались соседки, трясли мертвыми птицами у него перед глазами, заходились в криках:
– Да что это за чума проклятая завелась! Да когда же этот разбой прекратится! Да кто же таких собак держит! Да надо милицию вызвать, пусть бешеную собаку пристрелят, заодно и лихого хозяина! Только с осени стала нестись, внучке яички свежие, а эта вражина на нашу голову взялась!
Тетя Поля увещевала соседок:
– Ну что вы, Вера, Лизавета, ну он еще молодой, непривычный. Он вам заплатит, убыток покроет. А собаку эту – пристрелить. Ты на нее не напасешься, пристрели ее к лиху!
Суздальцев выбирал остатки зарплаты, раздавал пострадавшим. Они, увидев деньги, затихали, совали в свои байковые шубейки, удалялись, не забыв прихватить с собой кур.
Взвинченный, изведенный, еще слыша визгливые крики женщин, ядовитую насмешку плотника, Суздальцев схватил ружье и выскочил наружу.
Вечерний, зеленеющий воздух начинал каменеть от мороза. Петр нашел собаку за деревней, на склоне горы. Она весело на него смотрела, высунув розовый язык, словно улыбалась. Во всем ее облике чудилась все та же насмешка над ним, несчастным, безвольным, кого не обязательно слушаться, а можно потешаться над ним.
– Ко мне! Иди, кому говорю! – Он хлопал себя по бедру, подзывая собаку.
Та мотнула головой, сделала скачок сначала влево, потом вправо, словно играла с ним. Чувствуя, как поднимается в нем бешенство, душит слепая жуткая волна гнева, он снял ружье, выследил ее заостренную с торчащими ушами голову и выстрелил. Сквозь дым он видел, как собака упала на все четыре лапы, словно провалилась в снег. Не понимала случившегося, не знала, откуда ворвалась в нее страшная боль. Обратилась за помощью к хозяину, стала ползти к нему, умоляя о спасении, а он прицелился и выстрелил из второго ствола. Собака уронила голову, ее задние ноги еще продолжали дрожать.
Чувствуя, что совершил чудовищное злодеяние, убил существо, которое, умирая, ползло к нему, веря в его милосердие, в его благую волю, он пустился было бежать, оставляя лежащую на снегу собаку. Но потом, повинуясь безрассудной понукающей его силе, вернулся. Схватил за ременный поводок собаку и поволок к оврагу, оставляя на снегу красную дорогу. Сбросил в овраг, видя, как дернулись в падении ее мертвые ноги.
Ему было ужасно. Он был злодеем. Он был способен на это убийство, а значит, был способен убить самых любимых и близких – маму, бабушку, невесту. Их умоляющими глазами смотрела на него лайка. В их любимые умоляющие глаза выстрелил он, злодей и грешник.
Небо зеленело, как камень. На кресте горели крупицы золота. А он стоял на снежной горе и рыдал, сотрясался плечами. Чувствовал тщету жизни, свое слепое и отвратительное в ней пребывание, свой страшный неотмолимый грех, который будет гнаться за ним по пятам.
Суздальцев сидел в избе, сутулый, несчастный, вздрагивая плечами, удерживая рыдания. Тетя Поля сидела напротив, мотая клубочек из разноцветных тряпиц, и утешала его:
– Ты, Петруха, плачь, слез в себе не держи. А то тебе слезы сердце разорвут. Бывало, мой-то Иван Михалыч из города от полюбовницы приедет пьяный, меня пнет. Сапоги с себя сымать заставляет. Я грязные сапоги сыму, в постелю его уложу, мою сапог-то и плачу тихонько, чтоб никто не слыхал. Слезы сердце рвут, а я плачу, пока сердце пустое станет. И дальше живу.
Она крутила клубочек, наматывала на него красные, зеленые, синие ленточки, оставшиеся от старых рубах, платков, изношенных блузок, чтобы после соткать из них половик. И в этот половик улягутся все исчезнувшие весны и зимы, все ее слезы и радости, все исчезнувшие чада и домочадцы, что глядят своими строгими лицами со старинных фотографий.
– Деточки мои один за одним помирали. Иван Михалыч больно бил меня прямо в живот. Чрево не держало сыночков. Иван Михалыч плакать мне не велел; гробик тесовый сошьет, и я одна ребеночка своего на гору несу. Зарою, а уж после плачу и плачу, сердцу волю даю…
Тетя Поля мотала клубочек, закручивая в него ленточку от красного сарафана, зеленый лоскут солдатской гимнастерки, голубой обрывок от нарядной блузки, словно связывала воедино обрывки разорванного времени, распавшиеся судьбы людей, не давая им исчезнуть. И его, Суздальцева, судьба была намотана на волшебный клубочек. Чтобы потом лечь на половицы цветастым половиком, и черный кот Вася ляжет на разноцветные полосы, станет сторожить собранные в половик жизни, их ученый страж и хранитель.
– Когда умер Иван Михалыч, и осталась я одна, работала в колхозе на трудодни, лук сажали, пололи, собирали, чистили, сдавали на склады. И так я уставала на поле, так мне тошно одной было жить, что хоть в реку кидайся. Терпела, приходила домой, ложилась в эту самую вдовью кровать и плакала, плакала… Так до реки и не добрела.
Суздальцеву было легче. Его слезы, его грехи и проступки, его упования и мечты превращались в блеклые ленточки, наматывались в клубок, чтобы слиться в половике с другими грехами и упованиями, слезами и радостями.
– Раз иду с поля домой пополдничать. Ба, что такое! Смотрю, из дома моего, по крыльцу, по ступенькам уходят тараканы. Строем, один за другим, за вожаком. Сошли со ступеней, прошуршали в траве, перешли через дорогу и исчезли у реки. А через два дня война началась. Тараканы о ней раньше нас узнали…
Дремучее, древнее, сказочное чудилось Суздальцеву в словах тети Поли. Они переносили его в то время, когда сбывались предсказания, действовали заговоры, являлись знамения. Жизнь человека окружало множество знаков, которые придавали ему невидимые силы, и в каждом цветке, в каждом облаке, в каждой падучей звезде можно было угадать волю того, кто предостерегал, наущал, указывал путь. Тетя Поля была ведунья, была хозяйкой избушки, которая поворачивалась окнами то к заметенному полю, то к близкому заснеженному лесу.
– Когда война началась, был за лесом большой бой. Наших солдат немцы побили, и в деревню остатки отряда пришли – кто раненый, кто оглушенный. Всего-то пять человек. Я их чаем поила, картошку сварила, и был среди них один человек, который знал молитвы. Худющий, одни глаза. В ботиночках на морозе, в телогреечке рваной. И сказал он: «Давайте помолимся, чтобы Бог нас всех сберег и немцев из России погнал». И встали мы вот здесь, перед этой иконой Богородицы на колени, и он молитву читал, а мы повторяли. Уже после, когда немца отогнали, он, этот человек, опять ко мне в дом пришел, весь справный, в полушубке, в валенках, в меховой шапке со звездой, а на плечах офицерские погоны. «Услышала, говорит, Богородица нашу молитву, прогнала немцев». Рассказал мне о чуде Пресвятой Богородицы.
– Какое чудо? – завороженно спросил Суздальцев, чувствуя, как жизнь его чудесно окружена предсказаниями и пророчествами, и только нужно научиться читать их по морозному узору инея на стекле, по полету ворона на снежной опушке, по череде красных, голубых и зеленых полосок в половике. – Какое чудо?
– В другой раз расскажу, Петруха. Ступай, отдыхай. Ложись и поплачь в подушку. Отпусти сердце…
Ротный осматривал пепельную, оплавленную зноем гору, по которой спускалась крохотная, как чаинка, едва различимая фигура солдата, заносившего на высотный пост флягу с водой. Перевел взгляд на соседнюю гору, на которой кишлак казался множеством прилепившихся хрупких ракушек. Он чувствовал, как в этом беззвучном пекле что-то копилось. Струилось в бесцветном, разделявшем горы небе, приближалось к блестевшей на солнце трассе. Та делала поворот и исчезала за склоном, потом появлялась выше, казалась тоньше, темней и опять скрывалась за склоном. И это копившееся безмолвье, этот прозрачный оплавленный сгусток достиг заставы, проник сквозь броню бэтээра и вырвался из люка хрипящим клекотом:
– Я – Первый! Я – Первый! Всем постам и заставам! Нападение на колонну на участке «42-й километр»! Третьему и Пятому выдвигать в район с резервными группами! Как поняли меня? Я – Первый!
Этот командирский клекот комбата, прорвавшийся сквозь горы на сонную заставу, был подхвачен его, ротного, зычным криком: «Застава, в ружье!» И уже часовой у шлагбаума бил что есть мочи в подвешенную танковую гильзу. Вскакивали с коек разморенные зноем солдаты и, еще продолжая спать, бежали на ходу к боевым машинам пехоты. Взводный и сержант побросали костяшки домино и, схватив бронежилеты и автоматы, скачками неслись к машинам. Солдаты, плескавшиеся у реки, карабкались, задыхаясь, вверх. И уже выходили из-под маскировочных сеток машины, затворялись бронированные двери в десантные отделения, и последним нырнул в машину узбек, откинувший нож и шматок бараньего мяса, напяливший на голое тело замызганный бронежилет.
Ротный сидел в люке в головной машине, чувствуя, как ветер, горячий, срывавший с откосов клубки прозрачного жара, хлещет в щеки, за ворот рубахи, врывается в рот, иссушая язык и небо. Три боевые машины, звеня гусеницами, мчались вверх по трассе, среди расступавшихся и снова сходившихся гор, которые, казалось, танцевали свой неуклюжий танец, вели тяжкий хоровод, колыхая розовыми, серыми, черно-блестящими подолами. Ротный, зная, что его убьют на этой войне, не просил у Бога пощады, не умолял заслонить его от пули, отвести от его головы прицел снайпера. Отрешенно и покорно отдавал свою судьбу Богу, полагаясь на его волю, вручая ему свою жизнь, которой тот был волен распорядиться по своему усмотрению: оборвать ее на следующем повороте или продлить еще на несколько дней и недель среди этих выцветших азиатских вершин.
Он услышал звук боя сквозь звенящий рокот гусениц, хриплое хлюпанье двигателя и шлепки горячего ветра. Этот звук состоял из гулких стуков, разрозненных тресков, редких тупых ударов. Он отражался от склонов, перелетал от горы к горе, словно горы передавали его на огромных ладонях, перелистывали огромную, тусклую книгу с хрустящими металлическими страницами. Последняя страница упала рядом, на соседний, с рыжими осыпями склон. На повороте дороги возникла колонна наливников – длинная, составленная из цилиндров змея, уткнувшаяся в рыжий, пылающий факел. Головной наливник горел, вывернув в сторону кабину, загородив дорогу. Остальные цистерны, полные топлива, в сальных потеках, сомкнулись, не смея пробиваться сквозь рыжий огонь и охваченную пламенем цистерну. Водители покинули кабины, лежали в кювете, стреляя вслепую вверх. Спаренная зенитка грохотала, плевала на вершину огонь, вонзала в камни бледные трассы. По склону вразброд вставали пыльные взрывы. Это невидимая минометная батарея кидала на гору мины. И в камнях, в нескольких местах на горе, ярко мерцало, словно там работали сварщики; и там, где искрило, раздавалась тяжелая плотная дробь крупнокалиберных пулеметов, бивших из засады по колонне.
Ротный понимал чертеж боя, его геометрические линии, соединявшие пулеметы, зенитку, пылающий наливник, и второй, стоящий рядом, еще не горящий, но с пробитой цистерной, из которой под разными углами хлестало топливо. Две боевые машины уже вели бой, воздев пулеметы и пушки, стараясь засечь мерцающие всплески вражеских пулеметов.
– Сдвигай его, на хер, с дороги! Дай ход колонне! – крикнул он в люк водителю, сам рывком выбрасывая ноги на броню, спрыгивая на бетон. Дорога, политая бензином, горела; огненные волны, набегая одна на другую, омывали горящий наливник, его баллоны кипели, изрыгали черную копоть. Вся цистерна была охвачена пламенем. В ней начинало закипать топливо, испарялось, давило на стенки, которые вот-вот разломятся от страшного взрыва. Красный шар света опалит соседние скалы, хлынет на колонну, превращая связки машин в вереницу страшных грохочущих взрывов.
Ротный все это видел и знал. Знал, что он будет убит. Знал, что его жизнь находится в огромных ладонях, которые перелистывали железную книгу. Он кинулся к кабине наливника. Увидел фанерную надпись «Саратов», водителя, упавшего пробитой головой на баранку, и его сменщика, на обочине, бинтующего себе поврежденную ногу. Раскрыл кабину и рывком вытащил мертвое тело. Оно упало в огонь, и он, ухватив его за плечи, тащил сквозь пламя, видя, как загораются рубаха и брюки, чувствуя, как жгучая боль впивается в ноги. Он отволок водителя к скале, топоча на бетоне, сбивая с ног пламя. Боевая машина уперлась заостренным носом в цистерну, давила, и кабина с цистерной сгибалась пополам, не хотела уходить с дороги. Ротный скакал перед носом боевой машины, заманивая ее руками в сторону, показывая водителю, с какой стороны давить на кабину.
Зенитка долбила гору. Звонко охали пушки. Мелко и дробно стучали автоматы, и на горе поднимались фонтаны минометных разрывов. Ротный знал, что его убьют, но жизнь еще перекладывали с одной пыльной ладони на другую, и он танцевал в текущем огне, кричал от ожогов, показывая водителю боевой машины, куда следует ударить, чтобы сдвинуть «КамАЗ» с дороги. Машина попятилась, утаскивая на гусеницах липкое пламя. Рванула вперед, ударила косо кабину, толкнула, надавила – и наливник неохотно, продолжая гореть, сдвинулся с места. Стал съезжать к откосу, а машина его подталкивала, клевала, била, и наконец, «КамАЗ» навис над пропастью, окунул вниз кабину, все его длинное туловище потекло вниз. Отломилось горящими колесами от склона и полетело в пропасть. Взрыв произошел, когда машина еще летела в воздухе. Пухлый, плотный удар сотряс ущелье, снизу к дороге долетел вихрь огня, наполнил жаром и ветром ущелье, а весь стальной факел цистерны окунулся в реку, и она текла красная, горящая, в огненных завитках и воронках.
Второй «КамАЗ» отогнали к обочине, из него продолжало хлестать топливо; а вся колонна ожила, зашевелилась, стала огибать горящий бетон, катила вниз, наполняя ущелье гулом двигателей. Над горой летали два вертолета, вонзали острия своих дымных залпов в невидимого врага. Враг совершал отход. Легкая, зыбкая цепочка стрелков была едва различима на горе. Ротный, в обугленной одежде, с ожогами на ноге, забрался на броню, и боевая машина, утягивая за собой бронегруппу, катила вслед за колонной, прикрывая ее от возможных ударов.