Текст книги "Пепел"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
ГЛАВА 5
Суздальцев в валенках, в вязаном свитере, сидя за столом у окна, уже вполне уподобился тете Поле, для которой это маленькое, заклеенное бумагой оконце с зябким полузамерзшим цветком было окном в мир. Через это оконце поступали знаки, сигналы и сведения о происходящей за пределами избы жизни. Давали представление о деревенских событиях, их повседневных участниках и героях. Прошел деревенский плотник Федор Иванович, однорукий, с пристегнутым рукавом телогрейки. Топор с белой, как кочерыжка, рукоятью торчал за поясом, а в здоровой руке он нес какие-то доски. Проехали сани с бойкой заиндевелой лошадкой. В санях стояли ящики с водкой, а возница сельпо суровый мужик Антон Агеев полулежал на соломе. К колонке с ведрами на коромысле подошла деревенская красавица Елена Злотникова, рыжая, в цветастом платке, в кокетливой шубе и маленьких ловких валенках. Не глядя по сторонам, таинственно улыбаясь, поставила ведра, наполнила их одно за другим, колыхнув бедром, поддела на крюки коромысла и понесла, роняя капель, плавная, осторожная, плывущая среди снегов со своим цветастым платком и волшебной улыбкой. Проезжали «уазики» с совхозными инженерами, синие колесные трактора с тележками, из которых пали на дорогу клочки зеленого силоса. Прокатил автобус, возивший пассажиров от железнодорожной станции по окрестным деревням. Все было интересно Суздальцеву, все касалось его, деревенского жителя.
Увидел, как у соседа Николая Ивановича приоткрылась дверь на крыльце. Некоторое время темная щель оставалась пустой. Потом из нее выглянуло чуткое, пугливое лицо Николая Ивановича, его расстегнутая, со свисающим ухом ушанка, перемотанная грязным шарфом шея. Он озирался – не грозит ли ему опасность, не идут ли по улице его вечные мучители и насмешники – малолетние школяры. Убедился, что улица пуста. Скрылся и через минуту вывел на крыльцо козу. Белоснежное животное грациозно переступало, сладко нюхало воздух, выбрасывало из розового носа кудрявые струйки пара. Николай Иванович бережно потянул ее за рога, свел с крыльца и выпустил на белый, усыпанный снегом двор. Коза стояла, серебряная, с чистой белоснежной шерстью. Пошла по двору, осторожно нюхая снег, доски забора, заваленное снегом деревянное корыто, осевшие венцы избы. Николай Иванович благоговейно смотрел на козу, восхищался ею. Его обычно сумрачное, с понурым взглядом, болезненное лицо было исполнено нежности и восхищения. Он любовался совершенным творением, которое терпело его подле себя, не гнушалось его обществом, как это делали остальные деревенские жители. Суздальцев чувствовал, что их обоих соединяет какая-то языческая тайна, связанная с приручением животных, когда стиралась грань между человеком и зверем и на свет появлялись кентавры, русалки, птицы сирины. Коза была божеством, предметом языческого поклонения. Николай Иванович в своей измызганной телогрейке и грязном шарфе был языческим жрецом. Там, в темной, плохо протопленной избе, он оказывал козе царственные почести, украшал ее рога венком из живых цветов, исполнял в честь ее песнопения, подставлял под ее нежное женственное вымя серебряный подойник, стискивая в пальцах мягкие соски, выдавливая из них певучие сладкие струйки.
Коза гуляла по двору, мерцала своими длинными зелеными глазищами, оставляла на снегу следы, похожие на сердечки. На улице послышались детские голоса, смех. Николай Иванович испуганно сжался, сошел с крыльца, потянул упиравшуюся козу в дом, затворил дверь. И проходящие мимо школьники размахивали портфельчиками, громко скандировали: «Козодой! Козодой!»
Из магазина пришла тетя Поля с буханками хлеба, подсолнечным маслом и карамельками к чаю. Принесла Суздальцеву вести, добытые во время стояния в очереди, которая не торопилась расходиться, являла собой деревенский сход. На нем обменивались новостями и суждениями.
– Учитель Петр Никитич себе возле дома беседку строит, как башня Кремля. Хочет часы повесить. Ему однорукий Федор Иванович доски тешет. «Зачем, говорит, тебе, Петр Никитич, часы»? – «А чтобы, говорит, люди на работу не опаздывали, часы по Кремлю сверяли». – Тетя Поля снимала у порога сапожки, вставляя ногу в самодельные теплые чувяки. Кот вился у принесенной сумы, вдыхая вкусные запахи магазина. – У Ленки Злотниковой, у рыжей, любовник появился. Директор магазина. Из города к ней ездит, мясо привозит. Он ей платок подарил, а она и вылупилась. Глаза ее бесстыжие, рыжие. – Тетя Поля гремела у печки дровами, отодвигала мешавшие чугуны, собираясь топить. – А Кланьку снова мужик ейный избил. Пришел в сельпо за бутылкой, бабы на него набросились: «Когда хулюганить перестанешь?» «Все равно, говорит, ее убью!» А сам пьяный, и глаза, как у волка.
Уже трещали в печи сухие щепки. Уже смеркалось на улице, и черной гурьбой шли по дороге совхозные рабочие. И прилетела на забор, прежде чем укрыться на ночлег, шумная сорока.
Суздальцев еще днем получил от лесничего задание доставить в соседнюю деревню Сафонтьево бензопилу. Передать ее бригадиру пильщиков, которые приехали из Чувашии подзаработать на лесосеках. Бензопила стояла в сенях, недалеко от тулупчика, на котором дремала собака. Он стал одеваться, чтобы отнести пилу бригадиру.
Было почти темно, куры, которые днем расхаживали по дворам и клевали зерно, все уже находились на насестах. Суздальцев спустил собаку с поводка, та лизнула его, понеслась по улице, исчезая в сумраке; вслед за ней вышел и он, отправляясь за село, навстречу дующему из белесых полей ветру.
Он поднимался на плоскую бесконечную гору по протоптанной тропе, среди черных лесов. В небе, среди гаснущей лазури и зелени, сияла заря. Ее свет был волнующе-дивным, словно изливался на землю из райских высот, где о нем, Суздальцеве, знали, ждали его, развесили над ним волшебные светильники, указывали ему путь. Шаг его был упруг и легок. Дыхание сильное и ровное. Он был молод, одинок, абсолютно свободен. Невидим для людей, но открыт для божественного, его созерцавшего, ока. Это небесное око сулило ему чудесное будущее, исполненное красоты, творчества и любви. Он шел в гору, глядя на зарю, и собака то исчезала в сумерках, то набегала на него, радостно и преданно заглядывала в лицо.
Он прошел половину горы, и идти стало труднее; мускулы напряглись, пила давила плечо, и сердце стучало на каждом глубоком и сильном вздохе. Заря утратила золотое свечение, лазурь и волшебная зелень исчезли. Малиновое зарево, вязкое, как кипящее варенье, клубилось у горизонта. И в этой гуще вскипали взрывы, извергали пугающую магму, разбрасывали по небу багровые брызги. Словно там, у горизонта, начиналось сражение, в неистовой схватке сошлись две враждующие армии, и там, куда он приближался, поджидало его нечто ужасное, гибельное. Из малиновых и багровых взрывов неслась бессловесная молвь. Будто кто-то его останавливал, не пускал, поворачивал вспять, гнал обратно вниз по горе, отговаривал его от этого опасного странствия. И он, пугаясь, смотрел на эти багровые знаки, пламенеющие письмена, в которых раздавалось: «Стой! Ты умрешь! Тебе не будет пути назад!» Он был готов повернуть, быстрым шагом сойти с горы, очутиться в теплой, с абажуром и половиками избе, а наутро, среди тихого солнца одолеть гору и доставить в Сафонтьево свою ношу. Так думал он, но шел вперед, туда, где его ожидали великие испытания, неотвратимые несчастья.
Теперь все небо бушевало над ним, красное, жуткое, исполосованное рубцами, отекающее кровью. Битва вышла из-за горизонта и охватила все мироздание. Погибала Вселенная, сгорали миры и галактики, красная буря носилась по небу и сметала планету и солнца. Казалось, по небу хлещут огненные перья. Оно рассекается от ударов огромных крыл. В разрывы падают горящие светила, как пылающие головни, и кому-то угодно, чтобы он стал свидетелем этой гибели, летописцем конца. И ему не убежать и не скрыться, а стоять, запрокинув лицо, глядя, как рушатся сверху сгорающие планеты и луны.
Он задыхался, не было сил идти. Бензопила весила тонны, ломала плечо. И хотелось бросить ее и упасть, зарыться лицом в снег, не слышать, как над ним сгорает мир. Он шел, задыхаясь и кашляя, и собака подбегала и тревожно на него смотрела.
Заря погасла. Небо было мглистым и пепельным. Только на западе, сумрачная, траурная, извивалась лента зари, и ее заволакивала тьма. Мир был испепелен. Он, находящийся в испепеленном мире, был никому не нужен, всеми забыт. От него отвернулось таинственное око. Он, старик, проживший огромную жизнь, с испепеленными любовью и творчеством, брел по горе, которая не имела вершины.
Петр пришел в Сафонтьево, когда было темно, в черных избах горели оранжевые и золотые окна. Он постучался в избу, где остановился чуваш-лесоруб. Ему открыла немолодая хозяйка, впустила. В простой избе пили чай, блестела на столе бутылка водки. Часть избы была отгорожена, и за пряслами стоял, раздвинув зыбкие ноги, пятнистый теленок. Смотрел на Суздальцева черными милыми глазами.
Он возвращался в темноте под гору, повеселевший, отдохнувший. Было горячо и весело от выпитой стопки, горячего чая, бестолкового говора подвыпивших чувашей, от розовой телячьей мордочки, которая просовывалась сквозь тонкие прясла. Собака бежала где-то впереди, а он шагал, раздумывая над тем, как все-таки хороша, необычайна и содержательна его жизнь, которую он сам выбрал и отстоял, выдержав противодействие самых любимых и близких.
Внезапно залаяла собака. Подбежала, взвизгнула и опять убежала во тьму. Он шел по тропе, часто ее терял, проваливался в снег. Впереди что-то затемнело, зачернело на тропе. Он приблизился и увидел, что в снегу лежит упавшее недвижное тело. Собака нервно бегала вокруг и повизгивала. Он наклонился к телу, сквозь утлую одежду нащупал худое плечо, костлявый горб. Зажег фонарик. Приподнял голову лежащего человека, заглянул в лицо. Это была тетка Анна Девятый Дьявол. К ее морщинистому лицу пристал нетающий снег, глаза были закрыты, но губы шевелились. Одна нога ее была в валенке, а другая голая, со скрюченными старушечьими пальцами.
– Тетя Аня, тетя Аня, вы как тут?
Он не мог понять, как она оказалась тут на ночной тропе далеко от дома, сколько времени здесь замерзала, пока он чаевничал, чокался стопкой, слышал цоканье телячьих копыт по половицам.
– Тетя Аня, куда вы идете? Почему одна?
– Поликарпушка позвал, – едва слышно отозвалась она, и Петр понял, что в ее гаснущем разуме звучал непрестанно далекий любимый голос, звал на долгожданную встречу.
Он расстегнул свой полушубок, отворив разгоряченную грудь. Приподнял старуху, прижал к груди и, запахнув полой, понес вниз под гору. Она была легкой, сухой и, казалось, похрустывает в его объятиях, как пучочек веток. Он торопился, грея ее своим телом, вслушиваясь в невнятные ее бормотанья:
– Поликарпушка позвал. Пошла к Поликарпушке.
Он торопился, поскальзывался, боялся ее уронить. Ноша его была драгоценна. Ему вдруг начинало казаться, что он несет свою бабушку, которая отправилась на поиски любимого внука и замерзла в снегах. Или маму, которая услышала жалобный зов раненного на снежном поле отца и кинулась его спасать. Он нес русскую старуху, военную вдову, и ему казалось, что из темного неба молча смотрят за ним множество молчаливых мужчин в военных телогрейках и касках, и среди них его отец, лейтенант пулеметного взвода, погибший в сталинградской степи.
Он внес ее в Красавино, постучал ногой в дверь. Открыла племянница, простоволосая, с грубым лицом женщина:
– Господи, это что же за несчастье! Тетя Аня, ты куда же ушла? – Обращаясь к Суздальцеву, помогая ему переступить высокий порог, объясняла: – Сказала, пойдет к соседке. Я и сижу себе, ничего такого не знаю. Тетя Аня, да что же ты сама с собой делаешь? Да какое же это у нас несчастье!
Суздальцев положил старуху на высокую постель, над которой в деревянной рамке висела поблекшая фотография, молодые мужчина и женщина прижались друг к другу щеками.
– Если есть водка, разотрите ее, и на печь, на лежанку, – произнес Суздальцев, покидая избу. Шагал по улице с нежностью и печалью.
Еще из сеней, сквозь толстую дверь услышал громкие голоса, смех. Вошел в избу и увидел, что за столом, под лампой, перед горячим самоваром сидят два его московских друга, Левушка Субботин и Натан Ройзман, оба оживленные, порозовевшие с мороза, с хмельными глазами. Встретили его радостными возгласами:
– Вот он наш отшельник, явился в родимый скит! Так вот ты где скрываешься от мирских соблазнов, предаешься молитвенному созерцанию, помышляешь о жизни вечной? – Левушка обнял его и расцеловал. Сияющие голубые глаза, полные хмельного блеска и восхищения, впалые щеки, золотистый клинышек бороды и кисточка усов, оттопыренные пунцовые уши на бритой, в буграх и выпуклостях голове. – Ты думал скрыться от нас? Нет, брат, слава о чудесном схимнике распространилась далеко по округе, она-то и привела нас к тебе.
– Ты, брат Петрусь, как Пушкин в Михайловском. А мы, как два Пущина, приехали скрасить твое изгнание. – Натан раздвигал свои красные влажные губы, растворял редко посаженные зубы, в которых виднелся недожеванный хлеб. Его черные курчавые волосы, еще недавно примятые шапкой, не поднялись плотной копной. – Мы приехали тебе сообщить, что твое отсутствие ощущается нашей компанией как невосполнимая пустота. При наших встречах всегда наливаем рюмочку, накрывая ее корочкой хлеба. Пьем за тебя не чокаясь.
– Чтой-то вы его хороните прежде времени? – произнесла тетя Поля, довольная появлением гостей, которые привезли с собой бутылочку красного вина и неразрезанный батон колбасы. – Он вон какой, Петруха, здоровый, на свежем-то воздухе. А вы вон бледные, как чахоточные.
– А мы и есть снедаемые тоской-чахоткой по другу, который добровольно губит себя в глуши лесов сосновых, хотя и под присмотром Арины Родионовны. – Натан полез целоваться, и Суздальцев почувствовал у себя на щеке его мокрые губы.
Он был рад друзьям. Почувствовал вдруг, как не хватает ему московских посиделок, во время которых за ночь, до одури, спорили, обсуждая политические новости и проблемы отечественной истории. Кружок молодых протестантов, историков, философов, доморощенных писателей, которым казалось, что своим вольнодумством они расшатывают унылое однообразие господствующих взглядов и норм.
– Петрусь – гений. Он гениальней тебя и меня, вместе взятых, – говорил Левушка, поглядывая на бутылочку красного, ожидающую, когда ее раскупорят. – Он видел, как несутся навстречу друг другу два железнодорожных состава – славянофилы и западники, готовые столкнуться, породив очередную русскую катастрофу. Петрусь отпрыгнул, чтобы не попасть в зону взрыва. Многие погибнут в зоне взрыва, а он уцелеет, и будет кому служить новой, рожденной после катастрофы России.
– А я-то как раз считаю, что это не гениальность, а слабость. Если угодно, трусость. Он бежал с поля боя. Предстоит великая схватка идей, темпераментов, человеческих волеизъявлений. А он укрылся в скиту. Скуфеечку и ряску ему. Он беглец, а не воин! – Натан кипятился, его бурная еврейская кровь побуждала спорить, не соглашаться, везде видеть конфликты и противоречия. Его волосы постепенно распрямлялись, поднимались сальной курчавой шапкой.
– Петруха, какие у тебя друзья языкастые. Ну, че глядеть на бутылку. Полезай в шкафчик, подавай лафитники. А я конфет принесу.
Суздальцев был рад оказаться опять в сумбурном водовороте слов, которыми питались яростные споры. Эти споры прерывались, когда спорщики ссорились. Порознь переживали обиды и снова сходились, раскручивая воронки споров и нескончаемых диспутов.
Суздальцев полез в висящий на стене шкафчик, растворил ее звонкие стеклянные створки. Отыскал среди посуды, банок с вареньем и клюквенным морсом зеленые и красные, похожие на лампадки рюмочки, поставил на стол. Левушка сбивал сургуч с пробки, ловкими ударами в стеклянное дно выталкивал пробку.
– Ну, Петрусь, за тебя, за твою Арину Родионовну.
Тетя Поля мелко смеялась, пригубляла красное вино, закусывала сладкой подушечкой.
– А я считаю, что Петрусь совершил мировоззренческий подвиг, – продолжал Левушка, опустошив свою «лампадку», отчего сияющая синева его глаз оделась лучистым восторженным блеском. – Он оставил город, с его индивидуализмом и книжной мудростью, и пошел в народ. Учиться у народа терпению, трудолюбию, вере.
– Какой подвиг? Какой народ? Он просто дачник, приехавший пожить на природе. Чему он может научиться у народа? Пить водку? Терпеть утеснения начальства? Пора оставить этот зловредный миф о народе-мудреце, народе-богоносце. Спившееся рабское население, которое и народом-то назвать нельзя. Мягкое, как пластилин, из которого власть лепит то страшилище, то шута горохового. Нет никакого народа, а есть крохотная горстка уцелевшей от погромов интеллигенции, отрицающей этот архаический строй, глядящей на запад, ждущей, когда эта чудовищная кровавая власть рухнет под тяжестью собственной глупости и порочности. – Натан жадно опустошил лафитник, стал заедать замусоленным печеньем, роняя крошки себе на грудь.
Сидели заполночь у черного слюдяного оконца. Вели спор, бесконечный, начатый век назад, перетекавший из поколения в поколение, из университетских кафедр в поэтические салоны. Он дотянулся до этой глухой деревушки и теперь длился с неостывающим жаром за столом под клеенчатой скатертью, на котором были расставлены цветные стаканчики, мерцала зеленым стеклом бутылка, стоял рогатый самовар с медалями и орлами. Тетя Поля, делая вид, что понимает содержание спора, надкусывала последними зубами жесткий пряник.
Суздальцев пытался найти зазор в споре, чтобы вклиниться в него, но его не пускали. Вдохновенный Левушка и неистовый Натан плотно сцепились в схватке, в которой не было победителей. Он вдруг подумал, что все их всплески и вскрики, вся неприязнь и дружеские симпатии будут перенесены на ту, ожидавшую их всех войну. Что они своими идеями и высказываниями, своей страстью и жаром питают ту войну, дают ей силы, одевают ее в оболочку брони и ненависти. И можно совершить маневр, сломать течение спора, направить их яростное противодействие по другому руслу. И войны не случится. Она, едва зародившись, тут же растает за черным слюдяным оконцем, за стеклянной дверцей шкафчика, мелькнув красной зловещей искрой.
– Ты нетерпелив, как все революционеры. Ожесточен, как все еврейские диссиденты. Ты хочешь сломать систему, уничтожить всю без остатка. А ведь частью этой системы является сам народ. Советский народ. Сокрушительный удар по системе будет сокрушительным ударом по народу, как это уже было однажды. Ударом по нашей милой хозяюшке, ударом по этим деревням, по теплящимся лампадам народного духа. Остановись и останови своих жестоких еврейских зелотов. Нужна не революция, а преображение. Русский народ преобразится, преобразует все скверные античеловеческие свойства системы и создаст православное государство. Нужно только терпение и вера в народ и в Бога. – Левушка побегал глазами по избе, нашел икону, истово, немного напоказ, перекрестился и глотнул из рюмки.
– Народ! – едко захохотал Натан, блестя лиловыми, как виноградины, глазами. – Народ, о котором ты говоришь, не способен к преображению. Он изуродован системой и питает систему своими гнилыми соками. Пока не поздно, нужно разрушить систему, пожертвовать той частью народа, которая с ней срослась, а оставшуюся отдать на перевоспитание цивилизованным европейцам. Быть может, удастся спасти десять-двадцать миллионов, которые смогут влиться в полноценнуюю европейскую жизнь. А остальных – в топку, в крематорий истории.
– Странно мне слышать от еврея восхваление крематория. Если бы не русский народ, крематории горели бы сейчас до Урала, а то и дальше. И мы не сидели бы сейчас и не говорили бы так вольно о судьбе России. Русских уже не раз пытались отдать на перевоспитание – французам, немцам и вам, евреям. От этого перевоспитания косточки русские белеют по всем лесам и полям.
– Что? – взвился Натан. – Во всем жиды виноваты? – Он надвинулся на Левушку, сжав кулаки, приблизив к нему свой щербатый рот, приплюснутый с вывернутыми ноздрями нос, из которых вырывалось жаркое, похожее на пламя дыхание. – Ну, дай, дай мне в морду! Дай в мою жидовскую морду!
– И дам, еще как дам. Не смей клеветать на русский народ!
Они готовы были схватиться, наносить друг другу беспощадные удары. Тетя Поля отставила чашку, прикрикнула:
– А ну, перестать у меня фулюганить! Приехали бог знает откуда и в чужом дому драку затеяли. А вот я вас сейчас на мороз! Петруха, вон ведра пустые стоят. Бери своих фулюганов и ступайте к колонке, принесите воды!
Гости сердито пыхтели, не смотрели один на другого. Брали пустые звякающие ведра, накидывали шубы, выходили вслед за Суздальцевым на крыльцо.
Было звездно, великолепно. Под многоцветными россыпями спала деревня. Музыкально похрустывало крыльцо. Звонко потрескивали доски забора. Они втроем шли через улицу к колонке, и Суздальцев думал, что их ссора, их непреодолимая распря рассыпала, разорвала цепочку причин и следствий, ведущих к войне, и она не возникнет. Останется в небесах, как невнятная туманность, едва заметная среди драгоценных цветастых россыпей.
– Натанчик, прости меня, дурака, – каялся Левушка, плетясь за Натаном. – Прости мою злобную дрянную натуру.
– Да ладно, – отозвался Натан, и было видно, что он смягчен и растроган покаянием Левушки.
– Простил?
– Ну конечно!
Они приблизились к колонке. Слабо поблескивала черная наледь. Суздальцев надавил стертую от прикосновений рукоятку, стал качать. В ледяном чугунном теле колонки что-то слабо пропело, и в жестяное дно подставленного ведра ударила громкая звенящая струя. Суздальцев качал, пока ведро не наполнилось. Левушка подставил второе. Оба ведра, полные до краев, стояли на снегу у колонки. Вода успокоилась, и в них отражались звезды, словно ведра были полны нападавших с неба звезд. Натан наклонился, выставил толстые губы и втянул в себя ледяную струю вместе со звездами. Вслед за ним наклонился Левушка, сделал осторожный глоток, ухватив губами отраженное в ведре созвездие. Третьим пил Суздальцев, и ему казалось, что в него вместе с ледяной водой льются разноцветные звезды.
Они принесли ведра в избу. Тетя Поля уже стелила на полу широкий, согретый на печке сенник.
– Давайте ложитесь, фулюганы. Утро вечера мудренее.
Погасила свет. Сама возлегла на кровать, а гости валетом, прижавшись друг к другу, улеглись на сенник и, поерзав, пошипев друг на друга, быстро уснули. А Суздальцев ушел за перегородку в каморку и положил перед собой лист бумаги…
Ротный сидел на зарядном ящике под зыбкой тенью маскировочной сетки и разглядывал заставу, начальником которой являлся. Старался в ее привычных, утомительно знакомых очертаниях разглядеть нечто новое и не находил. За грязным полосатым шлагбаумом проходила бетонка, по которой время от времени спускались от туннеля колонны. Те, что он был призван охранять, и, в случае обстрела колонны, выезжать к месту боя с бронегруппой. Сразу за бетонкой вознеслась в небо гора, с фиолетовыми осыпями, расплавленными от жара камнями, с едва заметной мучнистой тропой, ведущей от подножия к вершине, где находился высотный пост. По другую сторону заставы был обрыв. На крутом каменистом склоне рос старый яблоневый сад с глянцевитой листвой и множеством мелких зеленых плодов. В саду перелетали разноцветные, похожие на попугайчиков птички. Блестела внизу река, и солдаты, разложив на камнях выстиранные портянки, ополаскивались студеной горной водой. Застава была окружена мешками с песком, зарядными ящиками с амбразурами, в которые были просунуты пулеметы. Под маскировочной сеткой тускло зеленела броня боевых машин; командирский бэтээр мягко постукивал двигателем, булькал рацией. Связист дремал на броне под свисты и всхлипывания эфира. В брезентовой палатке для личного состава спали полуголые, сомлевшие от жары солдаты. На воздухе за деревянным столиком сидели комвзвода и сержант и лениво, без азарта и страсти, хлопали домино. Все было привычно, скучно для глаз – и закопченная железная печь, в которой гудели форсунки, и два узбека, разделывающие тушу барана, который утром подорвался на минном поле в саду. Они уже содрали шкуру, которая грязным ворохом валялась на земле, покрытая мухами. Мясо они отсекали острыми ножами и кидали кусочки в большую алюминиевую кастрюлю.
Все было привычно, скучно. Застава была построена с какой-то уродливой основательностью, нарочитой грубостью, нелепо и случайно прилепилась к сиреневой горе, старым яблоням, блеску горной реки, из которой вдруг вылетали голубые и зеленые птички, садились на ветки над минным полем и заливисто, неутомимо пересвистывались.
– Вот, суки, свистят, покоя нет, – произнес взводный, шлепая костяшкой о стол.
Ротный перевел взгляд на соседнюю розоватую гору, к которой прилепился кишлак. Он был удален и оттого казался тончайшим орнаментом, нанесенным на склон горы. Был ее украшеньем. Казалось, гора взрастила кишлак на своем склоне. В нем было что-то нежное, возвышенное и воздушное, как в гнезде, приподнятом над землею в небо. Словно на склоне были сделаны легчайшие прорези, и сквозь них туманно, влажно проступила живая мякоть горы, скрытая под черствым чехлом. Кишлак был окружен едва заметным свечением – так светилась укрытая в нем жизнь. Слабо зеленело, голубело, поблескивало, будто в каменистом склоне раскрылось множество век, и под ними мерцали глаза. Он был совершенен, этот горный кишлак, казался произведением изысканного художника, отыскавшего для него на горе единственно возможное место.
Ротный поднес бинокль к глазам, и в голубой оптике стали различимы желтоватые глинобитные стены, плоские земляные крыши, на которых сушились какие-то плоды. От кишлака к бетонке извивалась дорога, и по ней верх медленно катила двуколка, запряженная осликом, и шел усталый возница.
Из ворот вышли две женщины в нежно-розовых паранджах, прошли вдоль стены и скрылись. И он в бинокль старался угадать, молоды они или стары, и что они несут на головах, корзины или плоские сосуды. Кишлак дышал скопившейся в нем влагой, зеленью деревьев, прозрачным дымом очагов.
Кишлак был мирный, из него никогда не звучали выстрелы, но он стоял под прицелом минометной батареи.
Узбек, разделывающий барана, что-то сердито крикнул, и его товарищ поспешно побежал к железной цистерне с водой, подставил под нее мятое ведро.
Ротный, борясь с дремотой, чувствовал себя заключенным в раскаленный оплавленный шар, где вместе с ним плавились бесцветные горы, блеклые небеса, броня машин, не спасаемых зыбкой маскировочной сетью. Командирский бэтээр продолжал рокотать и постукивать, выбрасывая ядовитый дымок. Из открытого люка, где спал связист, неслись голошенья эфира, позывные, голоса других застав и высотных постов. Аукались, перекликались по всей извилистой горной трассе от устья туннеля до далекой, в арыках и садах, долины. В этих голосах и биениях чудилась рассредоточенная на обширном пространстве жизнь горно-стрелкового батальона. Шли переговоры со штабом полка, с диспетчерами, выпускавшими из тоннеля колонны, с минометными батареями и вертолетами огневой поддержки, готовыми вылететь к месту боя. Ротный чувствовал это размытое пространство, наполненное оружием, засадами неприятеля, минными полями и растяжками, преграждавшими путь к горным постам. Он был бесконечно малой, исчезающей точкой в этой геометрии войны, в которую его поместила судьба.
Ротный вдруг подумал, что в это же самое время, на другой половине земли существует его дом, большая красиво обставленная квартира с окнами на Петропавловский шпиль – то тусклый, черно-зловещий среди снежных буранов, то солнечный и сияющий среди весенней лазури. Отец, начинавший стареть, со стариковской неуверенностью тянется к книжной полке, раздумывая, какую бы книгу снять. Его костлявая дрожащая рука шарит по корешкам и бессильно опускается, так и не сделав выбор. Его седая, с неопрятными хвостиками голова, впалые щеки с серебристой щетиной. Мать, пополневшая к старости, с ее милыми, добрыми карими глазами, в которых вдруг сочно блеснет слеза, когда она о чем-то задумается, утирая фартуком губы, да так и забудет опустить шитый шелковыми цветами передник. Жена кормит годовалого сына, открыв белую млечную грудь, и он с обожанием смотрит на ее чудесное с тонким носом и высокими бровями лицо, которое она склонила к сыну. Тот жадно сосет ее розовый сочный сосок, и оба они окружены золотистым свечением. Он представил их всех, испытав прилив слезной тоски и нежности, не понимая, по каким законам устроен мир, в котором он и они существуют отдельно, и жизни их протекают отдельно, полные невосполнимых, отдельно прожитых дней.
– Расчирикались, суки, – зло произнес взводный. Кинул костяшку, встал, скрылся в палатке. Вновь появился, держа в руках снайперскую винтовку. Пошарил глазами в деревьях сада, углядел поющую на ветке райскую птичку. Поднял винтовку, прицелился. На вороненом стволе тускло лежал луч солнца. Белесая голова взводного чуть наклонилась, щека приподнялась, обнажая крепкие зубы. Ротный провел линию вдоль ствола к ближнему дереву, увидел верткую зеленоватую птичку, свистящую самозабвенно на ветке. Раздался выстрел, и вместе с огнем и дымом птички не стало. То ли она успела увернуться, то ли ее сожгла попавшая пуля.
Взводный положил на лавку винтовку, сел рядом, взял оброненную костяшку. И словно откликаясь на выстрел, громче захлюпала рация бэтээра, понеслись команды, зачастили позывные. Ротный подошел к бэтээру, связист протянул ему шлемофон:
– Всем постам и заставам! Первая нитка выходит из горла! Приготовиться встретить нитку у Самиды и Таджикана! Повторяю, первая нитка пошла!
Часовой у шлагбаума ударил в пустую танковую гильзу. Солдаты вскакивали с кроватей, бежали к машинам. Другие карабкались вверх от реки, мокрые, голые по пояс, неся оружие, одежду и каски.
Ротный сидел на броне бэтээра, свесив ноги в люк, по голошенью эфира следя за приближеньем колонны. Бетонка была пустой, в стеклянных миражах. Но впереди невидимой колонны неслись незримые вестники, оповещали о ее приближении.
За горными поворотами послышался гул, эхо перекладывало со склона на склон рокот невидимых моторов. Гул усилился, и на дороге, чуть размытые жаром, показались два бэтээра с задранными вверх пулеметами. Солдаты в касках сидели на броне, поглядывали на вершины. Бэтээры, прошли, выбрасывая из кормы копоть; за ними прокатил грузовик с открытыми бортами. Двуствольная зенитная установка чертила небо над вершинами, была готова открыть огонь вертикально вверх, подавляя засады стрелков. Затем потянулась колонна, тяжелая, шумная, разрывая воздух. Зеленые грузовики с цистернами, по которым пролегли вязкие черные потеки. Боковые окна кабин были занавешены бронежилетами, и водители, голые по пояс, крутили баранки, ослепнув от солнца и жара. Двадцать «наливников» прокатились вниз по ущелью, в долину, где их поджидали танки и боевые машины, ведущие бои в кишлаках и больших городах. Колонну замыкала еще одна спаренная зенитка и бэтээр с приспущенным передним баллоном, который равномерно шлепал по бетону.