Текст книги "Былое без дум"
Автор книги: Александр Ширвиндт
Соавторы: Борис Поюровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Поюровский Борис , Ширвиндт Александр
Былое без дум
Борис Поюровский, Александр Ширвиндт
БЫЛОЕ БЕЗ ДУМ
Попытка диалога
БОРИС ПОЮРОВСКИЙ
Хочется объяснить читателю, как будет строиться эта книга. Каждый из нас расскажет о том, что он помнит. Таким образом, в книге возникают два автора. При этом вовсе не обязательно совпадение точек зрения. Постараемся вспомнить только о том, чему сами были свидетелями, ибо всю сознательную жизнь прожили рядом, у нас много общих друзей (недруги, кстати, у нас тоже общие).
АЛЕКСАНДР ШИРВИНДТ
Я с тревогой принял вызов Бориса Михайловича – в дружеском тандеме перелистать страницы нашей биографии, так как вдвоем легче ухватить ускользающую мысль и честно и откровенно (больше откровенно, чем честно) пожаловаться эфемерному читателю на прожитую жизнь.
БОРИС ПОЮРОВСКИЙ
Главный смысл этого сбивчивого диалога состоит в том, чтобы наконец выяснить, что это за явление – Александр Анатольевич Ширвиндт. Именно поэтому, следуя лучшим традициям, начинаем с его автобиографии.
АВТОБИОГРАФИЯ
Меня всегда удивляло, почему биографии и автобиографии пишутся от рождения и дальше, а не наоборот. Ведь очевидно, что человек ярче и доскональнее может обрисовать именно сегодняшнюю свою незамысловатую жизнь, а уж потом, постепенно, вместе с затухающей памятью, опускаться в глубь своего житейского срока.
Итак.
Ширвиндт Александр Анатольевич. Ему в 1994 году должно по идее исполниться шестьдесят лет. В этом году (1993-м) впервые понял значение выражения "слаб в коленках" – оказывается, это когда они, во-первых, болят, во-вторых, плохо сгибаются и, в-третьих, стали слабыми. Обращался к двум знакомым светилам по коленкам – оба дали диаметрально противоположные рекомендации, и решил донашивать коленки в таком виде, как есть, ибо новые коленки мне не по карману.
В этом же, 1993 году исполнится пятьдесят девять лет – на свои годы не выгляжу, выгляжу моложе, потому что седею снизу. На голове же довольно много волос, почти не тронутых серебром (красиво! образно!). Этому феномену обязан Леониду Осиповичу Утесову – обладателю (если кто помнит) в свои восемьдесят лет вполне густой шевелюры с относительной сединой. "Шура! Никогда не мой голову!" Эту заповедь нашего веселого ребе я осуществляю и проповедую друзьям. Голову мою только по большим революционным праздникам, а с уменьшением их количества, согласно новому мышлению, стал мыть ее по праздникам религиозным, причем суть вероисповедания для мытья головы значения не имеет. Голова при таком режиме не должна быть грязной, она не должна испытывать на себе (по заветам Утесова) постоянного надругательства мылом, а так – делай с ней, что хочешь и сколько хочешь. Остальное тело можно мыть часто и даже с мылом. Этого покойный Ледя мне впрямую не говорил, но и не отговаривал ходить регулярно в баню.
В 1993 году исполнилось ровно двадцать три года (1993-1970), как я работаю в Московском академическом театре сатиры. Дата хоть и очень "круглая", но никто, по-моему, отмечать ее не собирается.
Чего я только не сыграл в Театре сатиры. Не сыграл Остапа Бендера, хотя все прогрессивное театральное человечество до сих пор считает, что сыграть его я должен был обязательно. Даже Леонид Иович Гайдай, который перепробовал на роль Остапа Бендера половину мужского насе-ления России, признался мне недавно в поезде "Красная стрела", что жалеет о несостоявшемся нашем романе, а Марк Анатольевич Захаров снимал Андрея Александровича Миронова в роли Остапа с моей личной трубкой в зубах и с моим тусклым блеском в глазах, как признавался мне Андрей.
Не сыграл я сначала Ставрогина, а потом Верховенского-старшего в "Бесах" Достоевского, к которым пару раз с гандикапом в несколько лет подступался Валентин Николаевич Плучек.
Не сыграл я Кречинского, зыбкую мечту моей актерской судьбы, хотя вроде бы годился для этого, и, как с возмущением рассказывал мне покойный Владимир Владимирович Кенигсон, сыгравший Кречинского в Малом театре, на репетициях спектакля Леонид Хейфец призывал его: "Ничего не делайте, играйте Ширвиндта". Проще было бы взять на эту роль первоисточник. Была попытка воссоздать Кречинского на сцене Театра сатиры. Семижильный Михаил Козаков сам написал инсценировку – помесь Сухово-Кобылина и Колкера под названием "Игра". Этот спектакль мы целиком сыграли в репетиционном зале, но волею судеб, – а судьбами в театре вершат эмоции, амбиции и опасность успеха пришлых художников, – на сцену мы так и не вышли, к большому горю моему и лично Спартака Мишулина, интересно репетировавшего Расплюева.
Да что там вспоминать! Вместо этих ролей я поставил в родном театре к шестидесятилетию образования СССР "Концерт для театра с оркестром", предварительно в муках написав его с Григорием Гориным в Малеевке, в перерывах между рыбалкой и бильярдом.
Я создал:
бенефис С.В.Мишулина,
семидесятилетие Валентина Николаевича Плучека,
восьмидесятилетие Валентины Георгиевны Токарской,
восьмидесятилетие Георгия Павловича Менглета
и шестидесятилетие родного театра,
легшее в основу и поныне идущего обозрения "Молчи, грусть, молчи...".
В этом же, 1993 году произошла попытка моей реанимации как драматического актера. Леонид Трушкин (в дальнейшем Леня) руководит в Москве "Театром Антона Чехова", не имени Чехова, а просто Чехова. Я один из первых зрителей всех спектаклей Лени, и не потому, что я самый умный или главный, а потому, что я когда-то выпускал Леню из стен нашего с ним родного института в дипломном спектакле "Дитя от первого брака". Принято (фото прилагается) считать, что родителей не выбирают, – вот он и выбрал меня в число первых зрителей своих спектаклей. А тут вот такая напасть: приглянулся ему Слэйд – американец, драматург. Сначала он попробовал его и себя в дуэтной пьесе "Там же, тогда же" с уже апробированными у него артистами К.Райкиным и Т.Васильевой, а потом набрал "команду" побольше и взялся за "Чествование". Опасностей масса:
1. Был широко известный фильм с Леммоном в главной роли.
2. Семь артистов из шести театров Москвы.
3. Я – в главной роли с драматическим уклоном.
Никто не знает, что из этого получилось. Я знаю только одно: упертость в профессию, маниакальная жажда добиться успеха, стопроцентное знание, что ты хочешь сказать и какими средствами этого добиться, высочайшая организованность и непримиримость к небрежности – все эти качества я с некоторым удивлением и белой завистью наблюдал в своем бывшем ученике. Пускаясь в это плавание, я твердо решил убить в себе на весь репетиционный срок внутреннего цензора, забыть опыт, привычный способ подминать "под себя" все неудобные, трудные моей индивидуальности повороты жизни образа и отдаться целиком режиссуре Трушкина. Что получилось? Получилось два месяца (за два месяца сделали спектакль) творчества в самом чистом смысле этого слова. Спасибо Лёне, спасибо коллегам, спасибо мне, ну а результат... Кто его знает! Зритель плачет – уже приятно.
1993 год – год максимального политизирования интеллигенции и спонсирования отдельных творческих коллективов и наиболее ярких индивидуумов.
Звонит мне как-то удивительная и непредсказуемая Нонна Викторовна Мордюкова, вскоре после того как ей где-то на самом высоком уровне присвоили звание лучшей актрисы столетия, и говорит: "Шура! Срочно выбирай день и едем в совхоз за 120 км от Москвы. Дадут 100 яиц и кур, а может быть, и свинины". Я положил благодарно трубку и представил себе, как Софи Лорен телефонирует Марчелло Мастроянни и предлагает смотаться в Падую за телятиной.
Наши актеры всегда вынуждены были любить публику и пресмыкаться перед ней. "Спасибо за теплый прием!" Наши актеры всегда должны были благодарить начальство за заботу и ласку. "Выступить перед вами – это великая честь..."
Наша культура, заложенная в бюджет как 0,00001% от половины процента, всегда должна была быть партийной. Главной партии пока нет – теперь работники культуры с пеной у рта и слезами поддерживают фракции. Сразу же после временной победы тех или иных сил силы эти тут же забывают об интеллигенции и спохватываются перед очередной катастрофой. Экспансив-ный и впечатлительный Зиновий Ефимович Гердт удрал из больницы, чтобы поддержать Президента в телемарафоне. На подступах к Дому кинематографистов его окружила толпа сторонников другого лагеря, и сорокалетняя женщина кричала ему: "Куда вы идете? Там же одно жидовьё!"
И семидесятипятилетний Гердт, пришедший увечный с войны, защищая будущее этой твари и сбежавший из больничной палаты, чтобы защитить ее еще раз, со слезами на глазах рассказывал об этом с экрана. Бедный Зяма!
Не желаю быть циником, но где уверенность, что если бы Гердт вдруг стал пробиваться на марафон в защиту противоположного лагеря через толпу сторонников Президента, он не услышал бы аналогичное "жидовьё" из уст своих нынешних единомышленников. "Среди гнилых яблок выбора быть не может", гласит старинная русская мудрость. Гнили накопилось столько, что "воздух перемен", попавший в наш подпол, активизировал процесс гниения и выдул вековой смрад наружу.
1993-1965 проживаю в высотном доме на Котельнической набережной. Если бы был жив Юрий Трифонов, он обязательно написал бы вторую серию "Дома на Набережной", ибо по мощности своего внутреннего существа наша "высотка", думаю, не уступает знаменитому дому на Набережной, что около "Ударника", напротив Кремля через речку. Построенный по личному приказу Сталина, первый советский небоскреб был роздан поквартирно многочисленным сталинским клевретам и просто знаменитостям.
Жилой фонд "высотки" распределялся ведомственно – военные, КГБ, светила науки, искусства, партаппарат. Ничто не предвещало возможности скромного, уже не слишком молодого, но еще вполне свежего артиста Театра имени Ленинского комсомола поселиться в этом престижном жилье.
Всё случай.
Скромно и весело проживая в двух комнатах многосемейной квартиры в Скатертном переулке, я никогда не вожделел к внекоммунальному жилью, так как приехал в свою "скатертную" альма-матер сразу из роддома им.Грауэрмана и не знал, что человеку можно жить без соседей. Знала и даже помнила об этом моя жена – Белоусова Наталия Николаевна, которая, в отличие от меня, абсолютно чистых кровей: по отцовской линии ее древо уходит корнями в элитарное купечество. У нас дома на всякий случай висит грамота 1838 года за личной подпи-сью Николая Первого, где купцу I гильдии Белоусову присваивается звание потомственного почетного гражданина (не во все, оказывается, века 38-й год был 38-м годом). Ну а по материн-ской линии моя супруга чистейшая столбовая дворянка – их семеновский род восходит до знаменитого Семенова-Тян-Шанского (при моей любви к лошадям я иногда, в отсутствие Наталии Николаевны, вру, что род ее начинается с Пржевальского). Так что семья Семеновых-Белоусовых помнила времена несколько иных жилищных возможностей. У них на даче уже в нынешнее послевоенное время была даже корова, но к периоду моего сватовства корову продали, очевидно решив, что держать в семье и меня и корову накладно. В общем, Наталия Николаевна страдала в коммуналке и менялась из последних сил. Менялись две комнаты в семикомнатнои квартире и однокомнатная квартирка в "хрущевке" на трехкомнатную квартиру. Утопия! Я к этой борьбе за выживание не подключался – мне и так было хорошо, а Наталия Николаевна страдала и ненавидела меня за жилищную бездеятельность. Трагическая ситуация привела к счастливой случайности.
Мама моя потеряла зрение очень давно, и только бешеный оптимизм и человеколюбие позволяли ей быть в гуще событий и бурной телефонной жизни. Наталия Николаевна в метаниях по работам, магазинам и обменным бюро сломала ногу и лежала дома. Был солнечный воскрес-ный день. Я возвратился с бегов, несколько отягощенный воздухом и прощальным бокалом чего-то белого, повсеместно продававшегося в тот период на ипподроме. Войдя осторожно в жилье и приняв предварительно усталый вид, я не заметил на полу арбузной корки, наступил на нее и, проехав весь свободный от мебели метраж, плашмя приземлился у ног матери, сидящей в кресле. "Тата! Тата! (Это домашние позывные Наталии Николаевны.) Все! Он пьян! Это конец. Уже днем!" В иное время я бы благородно вознегодовал, но, лежа на полу на арбузной корке, органики в себе для протеста не обнаружил и тихо уполз в дальний угол, прикинувшись обиженным.
Зловещая тишина висела в доме, нарушаемая звуком моторов, исходящим из уст играющего на полу в машинки моего шестилетнего наследника. В передней прозвучал телефонный звонок, и соседка, сняв трубку, крикнула: "Мишенька (это наследник), тебя Хабибулин". Хабибулин – сын нашей дворничихи, одногодок и закадычный друг наследника. Наследник подошел к телефону, и через полуоткрытую дверь бабушка и родители услышали душераздирающий диалог, вернее, одну сторону этого диалога, ту, что была по эту сторону телефонной связи: "Привет!.. Не!.. Гулять не пойду... Довести до бульвара некому!.. Баба слепая!.. Мать в гипсе... Отец пьяный! Пока!"
Представляю себе, что говорили в подвальной квартире дворника о судьбе бедного Мишеньки, живущего в таких нечеловеческих условиях. И на фоне этого кошмара раздался следующий телефонный звонок. Во избежание следующих неожиданностей я сам бросился к телефону и услышал невнятный мужской голос человека, очевидно только что поднявшегося с арбузной корки огромных размеров.
"Э! Меняетесь? Что у вас за вариант?.. Ну да не важно – приезжай, посмотри квартиру", – плавно перешел он на "ты", и, прежде чем послать его обратно на арбузную корку, я на всякий случай спросил: "А чего у тебя?" "Трехкомнатная в высотке на Котельниках".
Через пять минут, с усилием сделав трезвое лицо при помощи актерского перевоплощения и причесывания холодной водой, я уже стоял на тротуаре около автомашины ГАЗ-20 ("Победа"), представлявшей из себя огромный ржавый сугроб в любое время года. Всякий раз, когда я выезжал на этом "сугробе" к Никитским Воротам, из милицейского "стакана" бежал инспектор Селидренников и, грозно размахивая палкой, привычно орал: "Ширвинг, ты у меня доездишься – сымай номер". Угроза эта была символическая, ибо оторвать номерной знак от моего "сугроба" можно было только автогеном, которого у Селидренникова под рукой не было. По иронии судьбы, когда я пересел на "сугроб" ГАЗ-21 ("Волга"), "сугроб" ГАЗ-20 ("Победа") приобрел тот же Селидренников и катается на нем до сих пор. Заводился мой "сугроб" зимой уникальным способом. Скатертный переулок имеет незначительный уклон в сторону Мерзляковского переулка. Задача состояла в том, чтобы столкнуть "сугроб" по наклону и завести его с ходу. Сдвинуть "сугроб" с места было невозможно даже буксиром, и, живя в другом месте столицы, я бы, конечно, не смог пользоваться этим транспортным средством в зимний период. Но я жил в доме 5а по Скатертному переулку, а в доме 4 (напротив) помещался в те годы Комитет по делам физкультуры и спорта. По каким "делам" он там помещался, для меня всегда было загадкой, но около него всегда стояла кучка (или стайка, не знаю, как грамотнее) выдающихся советских спортсменов в ожидании высылки на очередные "сборы". О допингах у нас в стране тогда еще не знали, и чемпионы были грустные и вялые. Рекордсмены любили меня и от безвыходности реагировали на мои шутки, которые я бросал им через переулок. Впрягались они в "сугроб" охотно и дружно, и у устья Скатертного переулка "сугроб" уже пыхтел, изображая из себя автомобиль. Тут, конечно, очень важно было, чтобы у подъезда стояли не Таль со Смысловым, а нечто более внушительное. На этот раз повезло необычайно: не успел я вынести из подъезда свое уже описанное выше лицо, как ко мне с улыбками поспешили мои друзья Абрамов, Лагутин, Григорьев и Енгибарян – славная сборная по боксу тех лет. Они швырнули мой "сугроб", как снежок, в конец переулка, и через пятнадцать минут я уже осквернял им огромный двор престижного дома.
На пороге места моей будущей прописки стоял молодой человек неопределенного возраста с чертами всего чего угодно на изможденном лице. Он был сыном покойного генерала КГБ, сам носил незамысловатые капитанские погоны этой же структуры и жил в отцовской квартире с двумя женами – бывшей и нынешней. Как он жил с ними, только территориально или по-всякому, мне до сих пор неизвестно, но атмосфера в семье была накалена до крайности. После недолгой, маловразумительной беседы мы решили, что в его ситуации мой вариант – находка, и, выпив по рюмке чего-то неслыханно мерзкого, ударили по рукам.
Я скучаю по Скатертному, часто стою там по утрам, находясь внутри очередного четырехколесного "сугроба", и учу слова роли перед репетицией.
В моем доме жили и живут многие известные люди из нашего клана: Уланова и Богословский, Канделаки и Зыкина, Лидия Смирнова, Клара Лучко и Нонна Мордюкова и т.д. – не хватит книжки для перечисления. Жили здесь и Михаил Иванович Жаров, и легендарная Фаина Георгиевна Раневская – великая актриса и уникальная личность. Она никогда не шутила и не острила – она мыслила парадоксально. Многие ее молниеносные афоризмы стали уже легендой. Каждый второй, как это принято, приписывает себе дружбу с ней и якобы лично услышанные от нее фразы. Со мной она тоже подчас перекидывалась парой слов. Не буду их хвастливо цитировать, чтобы не подумали, что я зарвался, но одну приведу, так как вряд ли кто-нибудь другой может это себе присвоить: "Шурочка, проволоките меня по двору метров пять-шесть – очень хочется подышать!" Жил в этом доме и Евгений Александрович Евтушенко, "левому" творчеству которого я обязан своим въездом в гараж нашего дома. При "высотке" есть гараж – зыбкая и редкоосуществляемая мечта каждого советского автомобилиста. Мест в этом гараже раз в тридцать-сорок меньше, чем жаждущих туда на чем-нибудь въехать. Поэтому при дирекции существует гаражная комиссия. Учитывая контингент жильцов, вы можете себе представить состав этой комиссии. Когда я пошел на комиссию впервые, я подумал, что влез на полотно художника Лактионова "Заседание Генерального штаба". Ниже адмирала в комиссии чином, по-моему, не было, или мне тогда с перепугу так показалось. "Очередники" тоже были не с улицы, и, естественно, мне не светило ничего и никогда, хотя я честно числился в списках жаждущих парковки многие годы. Жаждал парковки и Евтушенко.
Мы родились с Женей в один день, 19 июля, матери наши служили в Московской филармо-нии и сидели в редакторском отделе друг против друга, дружили и завещали это нам с Женей. Попытки дружбы были: у меня есть несколько Жениных книг с лихими перспективными надписями, и однажды был произведен эксперимент совместного празднования дня рождения. В списках на возможность въезда в гараж наши кандидатуры стояли почти рядом, но разница в весовых категориях была столь велика, а вероятность освобождающегося места в гараже столь ничтожна, что мне оставалось только вздыхать. Покойный директор "высотки" Подкидов, очевидно вконец замученный великим населением своего дома, проникся ко мне теплотой, и я с благодарностью вспоминаю его ко мне отношение. Подкидов и прошептал мне однажды, что случилось ЧП – умер архитектор академик Чечулин, автор нашего дома, родственники продали машину, и неожиданно внепланово освободилось место в гараже – и что вопрос стоит обо мне и Евтушенко. Я понимающе вздохнул, и мы с Подкидовым выпили с горя.
В этот критический момент появляется известное и очень мощное по тем временам стихо-творение Евтушенко "Тараканы в высотном доме". Тараканов в нашем доме действительно были сонмища – вывести их практически, как известно, невозможно, можно только на время насторожить, и Женино стихотворение потрясло своей бестактностью руководство дома и, конечно же, патриотически настроенную гаражную комиссию. Сколько ни разъяснял им бедный Евгений Александрович, что это аллегория, что высотный дом – это не дом, а страна, что тараканы – не тараканы, а двуногие паразиты, мешающие нам чисто жить в высотном здании нашей Родины, все было тщетно: гаражная комиссия обиделась на Евтушенко, и я въехал в гараж. Вот как надо быть осторожным с левизной, если хочешь при этом парковаться.
1970-1957. Московский театр имени Ленинского комсомола. Помимо молодости и уже зафиксированных и сфотографированных творческих свершений я пережил в этот период получение первой правительственной награды – медали "За освоение целинных и залежных земель". Мало кто сегодня помнит об этом врЕменном или временнОм знаке отличия, но в конце пятидесятых она зарабатывалась трудно, а в моем случае могла быть приравнена к медали "За отвагу". Дело в том, что профсоюзную организацию театра в те годы возглавлял Борис Федорович Ульянов – человек круглосуточного патриотизма и наивной, но всепоглощающей тщеславности. Он организовывал все шефские концерты театра. Мы играли эти концерты везде – от близлежащих поликлиник до отдаленных воинских частей. Сам Б.Ф., как он назывался в кулуарах театра, вел эти концерты и читал стихи Маяковского в неизменной "бабочке" на неизменной серой рубашке, которая, очевидно, была когда-то белой, но от постоянного использования не успевала окунаться в мыльную воду и от этого немного посерела. Вел он концерты с ожесточенным вдохновением, переходящим часто в патетический экстаз. Мы, молодые артисты, всегда с воодушевлением откликались на призывы Б.Ф., зная, что на любом концерте после заключительных слов руководителя: "Дорогие солдаты (врачи .. ремонтники... комсомольцы... и т д ), служите спокойно! Знайте, что за вашей спиной стоит многомиллионная армия советских артистов!" – последует угощение, а в случае воинской части даже обед. Срывы случались только в художественном плане, так как Б.Ф. при своем энциклопедическом знании всех патриотических стихов очень точно помнил их содержание, но постоянно забывал конкретные слова. Для примера вспоминаю трагический случай, происшедший на концерте для нянечек и сестер милосердия в Московском институте им Склифосовского.
Ничто не предвещало катастрофы, плавно заканчивался концерт. Мы за кулисами, усталые, но довольные, хлебали подкрашенный под цвет марганцовки разведенный медицинский спирт, закусывая его бутербродами с копченой колбасой, которая, очевидно, в ожидании конца нашего шоу несколько поусохла и стала свертываться в трубочку на хлебе На сцене привычно заканчивал свое выступление Б. Ф. "коронкой", и финалом были "Стихи о советском паспорте" Маяковского. Читались они приблизительно так:
Я волком бы выгрыз
бюрократизм,
К мандатам почтения нету.
Ко всем чертям с матерями катись
Любая бумажка... но ЭТУ!
По длинному фронту купе и кают,
тут наступила зловещая пауза, и спирт в наших руках не был донесен до рта – Б. Ф. забыл следующие слова, но вековой эстрадный опыт и безумная ответственность заставили его довести все же смысл этого произведения до напуганных медсестер.
"Дорогие друзья! – услышали мы неожиданную прозу в стихотворной канве хрестоматий-ного стихотворения Маяковского, – как вы понимаете, в поезде началась таможенная проверка документов... все сдают паспорта. Ну, и я...
сдаю свою краснокожую
книжицу",
проскользнула фраза истинного текста...
Пауза. Очевидно, в затухающем сознании мастера художественного слова блеснула надежда, но не случилось, и Б. Ф. стал рассказывать содержание вещи дальше.
"Что вам говорить – отношение к различным документам у проверяющих различное – "с почтением берут, например, паспорта с двухспальным английским лёвою", – опять неожиданно проклюнулся у чтеца подлинник. Но... когда, друзья, я предъявил ему наш с вами паспорт, вы не представляете, что с чиновником случилось...
Берет как бомбу – берет как ежа,
как бритву обоюдоострую,
берет, как огромную, в двадцать жал змею..."
легко понесло исполнителя и тут же заклинило, ибо дальше "двухметроворостую", – этого словообразования лучшего и талантливейшего поэта нашей эпохи Б.Ф. осилить не смог и, вновь плавно перейдя на прозу, закончил свою поэтическую информацию: "В общем, друзья мои... я всегда с гордостью достаю из широких штанин свой бесценный груз – смотрите, завидуйте, я гражданин Советского Союза"...
Итак, в феврале месяце актерская бригада "Ленкома" вызвалась (в лице, естественно, Б.Ф.) поехать в Кустанайский край на обслуживание целинников. Такой заявки даже обезумевшие от призывов "Все на целину!" работники ЦК ВЛКСМ не ожидали и мягко намекнули нашему предводителю, что порыв сам по себе прекрасен, но возможны неожиданности, ибо в феврале там вьюга, снег, минус 30-40°, и не пашут, а сидят в землянках и бараках и пытаются согреться чем Бог послал... Б.Ф. был неумолим, и, невзирая на возможность летального исхода, мы полетели (лихо получилось!) в Кустанай.
Не буду подробно описывать гастрольный маршрут – скажу только, что два раза при перелетах мы были на краю гибели, а однажды, разминувшись со встречающими нас тракторами, стали замерзать посреди степи. "Газик", в котором коченел я, был населен тихо поскуливавшей актрисой Ириной Костровой, тенором – выпускником Института Гнесиных Владимиром Трощинским, завернутым с ног до головы в огромный шарф и все время проверяю-щим голос, как будто надеялся, что у Царских врат ему придется петь "Ландыши", пик его гастрольного репертуара, и был еще водитель Леша – рыжий гигант комсомолец в драном меховом полушубке на голой рыжей волосатой груди. Матерился он мало, старался казаться спокойным, но когда бензин кончился (а двигатель работал, чтобы не замерзла вода в радиаторе, и что-то типа теплого воздуха дуло в "салон"), он выполз на снег, спустил воду из радиатора, влез обратно и сказал: "Все! ...дец!" Кострова зарыдала, Трощинский перестал петь "Ландыши", а я тихо спросил Лешу, можно ли как-нибудь устроить мне комплект резины для "Победы", так как передние два колеса на комбайнах тех лет ходили на "победовских" колесах, а комбайнов этих в замерзшей степи стояло столько, сколько, очевидно, было подбитых танков после битвы при Курской дуге. Леша внимательно посмотрел на меня, проверяя, очевидно, не поехал ли я умом перед смертью, и сказал: "Александр! Клянусь тебе! Если случайно выживем, будешь иметь колеса". Мы случайно выжили – на нас буквально натолкнулись два поисковых трактора, доволокли до Кустаная, где нас встретили как папанинцев, в зале Филармонии был прощальный концерт. Б.Ф. рассказал кустанайцам "Стихи о советском паспорте", нам вручили медали, а через полтора месяца я получал на Казанском вокзале маленький контейнер с пятью покрышками от самоходных комбайнов и ласковым письмом от Леши с благодарностью за оптимизм и жизнелюбие.
1956-1952 – Театральное училище (вуз) имени Б.В.Щукина. Получил диплом с отличием. (Странное это словообразование – понимай как хочешь: или с отличием от остальных, или с отличными оценками.) Учился у замечательных мастеров. Курс наш вела незабвенная Вера Константиновна Львова – педагог милостью Божьей. Сыграл в дипломных спектаклях "Трудовой хлеб" Островского и "Ночь ошибок" Голдсмита главные роли, занимался уже тогда "капустниками", лелея зыбкую мечту показаться на глаза и понравиться самому Ролану Быкову и встать под его "капустные" знамена. Попался, понравился, встал и стою под теми или иными его знаменами до сих пор.
1952-1943. Учился девять лет в знаменитой московской 110-й школе под предводительством директора Ивана Кузьмича Новикова. Говорю "девять лет" не потому, что мне не удалось доучиться до финиша десятилетнего среднего образования, а потому, что первый класс я закончил в г.Чердыне, в эвакуации. Школа № 110 тогда была на редкость элитная и престижная. Детей привозили на ЗИСах, и попал я туда только потому, что жил в соседнем от школы дворе и физически попадал в самый что ни на есть "микрорайон" 110-й школы, хотя в те времена такого понятия не существовало.
1943-1934. Счастливое детство. Дача в Ильинском (Рязанская ж.д.). Попытка музыкального воспитания. Бабушка и няня. Молодые родители. Дровяной склад в устье Мерзляковского переулка. Трехцветная кошка. Плотники во дворе едят языковую колбасу со свежим батоном. Больше ничего не помню.
Борис Михайлович! К барьеру!
Зажмурившись,
окунаю память на глубину тридцати шести лет
и воспроизвожу облик Александра Ширвиндта
образца пятидесятых годов.
ПЕРВОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ
Это произошло в самом начале 1957 года. По приглашению Софьи Владимировны Гиацин-товой Бенедикт Наумович Норд ставил "Первую Конную" Вс.Вишневского в Московском театре имени Ленинского комсомола. На премьеру были приглашены бывшие буденовцы и, конечно, сам Семен Михайлович. Зрительный зал сверкал орденами и медалями. Многие плохо слышали, плохо видели, с трудом двигались. Но все искренне радовались встрече. Чувствова-лось, что люди приехали сюда из разных мест специально по такому торжественному случаю. Будто даже не спектакль собрал их вместе, а сами воспоминания о далекой юности: "Бойцы вспоминают минувшие дни..."
Норд поставил пьесу Вишневского как документальную драму, сочиненную самой действительностью. Многочисленные эпизоды соединялись в целое повествование с помощью кинохроники. Это было небольшое, всего на две минуты кольцо, много раз повторявшееся между сценами. Бывшие буденовцы с восторгом узнавали себя и своих товарищей на экране. Но может быть, им только казалось, что это они. А уж в антракте такие споры начинались! Кто скакал слева, кто справа? Как звали кобылу? Да мало ли какие неточности могут возникнуть в воспоминаниях о событиях почти сорокалетней давности!..
Роль белого офицера исполнял дебютировавший Александр Ширвиндт. После окончания представления мы беседовали с Бенедиктом Наумовичем и Софьей Владимировной, и кто-то из них сравнил Ширвиндта с молодым Прудкиным-Шервинским. К сожалению, я не видел знаменитый мхатовский спектакль и поэтому не имел собственного мнения. Однако понимал, что сравнение это должно быть лестно для дебютанта, тем более что Прудкин, блистательный характерный актер, не раз пленял меня во многих других ролях.
Сочетание особых внешних данных, вызова с усталостью, чистоты с порочностью, как нельзя кстати пришлось для образа. Жадная нетерпеливость насильника становилась особенно отвратительной оттого, что мы видели перед собой человека внешне вполне благопристойного. Напомню, что роль-то была эпизодическая, где нужно за пять-семь минут успеть рассказать о многом.
Первая встреча, конечно, памятна. Но затем наступила какая-то пауза, и я потерял из виду Ширвиндта на несколько лет. А тут подоспел Новый год, и хотя праздник этот сугубо семейный, я, как человек в ту пору холостой, решил провести его в Доме актера. Шум, гам, танцы, аттрак– ционы, лотерея, всевозможные конкурсы, зарубежный фильм и "капустник". Его придумали и сделали несколько человек: Лев Лосев, Анатолий Адоскин, Всеволод Ларионов, Леонид Сатановский, Элла Бурова, Майя Менглет, Нина Палладина и, конечно же, конечно же, Александр Ширвиндт и Михаил Державин.