355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Говоров » Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса: Сцены из московской жизни 1716 года » Текст книги (страница 6)
Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса: Сцены из московской жизни 1716 года
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:54

Текст книги "Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса: Сцены из московской жизни 1716 года"


Автор книги: Александр Говоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

А соловей, окончательно осмелев, выпустил такую ликующую песнь, такой неслыханный перелив, что весь остальной птичий хор завистливо умолк.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. Плеть не мука, а впредь наука

Май многотравный, май пышноцветный быстро шел на исход. Вот и праздник Троицы миновал, с хороводами на лугах, с березовыми ветками в домах, за ним Федосья Аржаница катит, траву косить велит. Майская трава, говорят, и голодного накормит!

По всей Москве во дворах вжиканье оселков – косы отбивают. У кого хоть малая есть усадебка в деревне, всем двором отъезжают на покос, прочие косят по просторным московским дворам да пустырям. Косят, щурятся на погоду да напевают: «Солнышко, солнышко, дай побольше ведрышка, запасти бы травушку по нашу скотинушку!» Косят на зеленых откосах под кремлевскими башнями (это стража, она считает, что кремлевская трава – ее вотчина), косят в церковных оградах попы и дьяконы. Дух упоительный свежего сена на заливном лугу между Неглинкой и Петровкой – там косят мирские пастухи, которые общественное стадо пасут.

– Когда же и нам? – спросила баба Марьяна. – Как там, хозяин, твои планиды[127]127
  Планида – простонародное – планета; в переносном смысле – предсказание по звездам, судьба.


[Закрыть]
показывают?

Она знала, что Онуфрич ничего важного не предпримет, пока не сверится с астрологическим календарем.

Сей Календарь Неисходимый[128]128
  Неисходимый – не кончающийся никогда, вечный.


[Закрыть]
– то есть вечный, постоянный – был во время оно составлен им самим при благосклонном наблюдении генерал-фельдцейхмейстера господина Брюса, который жил тогда в Москве. Иные так теперь его и называют – «Брюсов календарь».

Киприанов взял очки и подошел к висевшей на стене четвертой таблице календаря, которая называлась «Предзнаменование действ на каждый день по течению Луны в Зодии[129]129
  Зодии – зодиак, круг из 12 созвездий, расположенных вдоль годового видимого пути Солнца.


[Закрыть]
». Отыскал, водя пальцем по циклам, месяц «маий», число «два десять девятое». Аспект[130]130
  Аспект – точка зрения, перспектива; в астрологии – взаимное положение небесных тел, влияющее на судьбу людей.


[Закрыть]
Луны не скрещивался здесь с аспектами тех светил, кои для мая месяца 1716 года под знаком Близнецов неблагоприятны почитаются. Значит, смело можно дерзать, начинать.

«Лекарства принимать и кровь пускать… – с трудом разбирал он в полутьме библиотеки те начинания, которые считаются счастливыми в сей день. – Младенцев от груди отнимать…»

– Тьфу! – в сердцах сказала баба Марьяна. – И без твоей науки знамо – пора косить, белоголовником да тмином весь город пропах.

В Шаболове на Хавской стороне Киприановы снимали малую пустошь у монахов Даниловского монастыря, там и косили. Однако сама Марьяна на сенокос не поехала, сославшись на тот же четвертый лист Брюсова календаря: «Всякое суконное платье и мехи просушивать, выбивать и от молю хранить, а ежели много молю, то в хлебном духу и в табачном прахе несколько времени держать, что молю искореняет». Пришлось остаться дома и Киприанову: вице-губернатор весьма торопил с окончанием ландкарты. Не поехал и швед Саттеруп, который, как военнопленный, мог покидать пределы киприановского двора только под конвоем. Остальные же забрали косы, грабли, жбаны с квасом, сели в телегу и двинулись на ночь, чтобы с утра начать по росе. А в киприановской полатке на Спасском крестце состоялась серьезная беседа.

– Онуфрич! – сказала с тревогой баба Марьяна. – Ты знаешь, я посылала во Мценск, чтобы там сведали об этой прыткой Устинье.

– Ну? – равнодушно отозвался Киприанов, который был занят движением своего резца по медной доске.

– Вот те и «ну»! Планиды твои тебе беду не сулят? Пока гром не грянет, ты и не перекрестишься!

– А и то! – поднял очки на лоб Киприанов. – Я и взаправду третьего дня церковь во сне видал. Примета верная, дедовская, ох, шибко не к добру!

– Вот так у тебя всегда! Все «ну» да «ну», а как в трясину какую-нибудь впадешь, Марьяна тебя выволакивай.

– Ну, добро, говори, что ведаешь?

– Да в том и беда, что не ведаю ни шиша. Сродичи наши весь Мценск, можно сказать, перегребли, никакой аутки об той Устинье не нашлось. Разве только, полагают, она из тех, которые жили при остроге. В амченский наш острог пригнали как-то сотни две воров, после замиренья Булавина взятых. Бают, сам атаман Кречет там на цепи сидел, да ведь ушел, разбойник… Там же и баб ихних содержали, и детей, некоторых даже к ворам приковывали, чтоб надежней.

– Так ты думаешь…

– А ты что скажешь?

– Тогда получается так, что и… – Киприанов положил резец, снял очки и с тревогой взглянул на Марьину: – Так, значит, и…

– И Авсеня, ты хочешь сказать?

Мальчик пришелся всем по душе. Баба Марьяна брала его с собой на торжок, сшила ему рубаху с красными петухами крестиком по подолу. Он поминутно задавал разные вопросы: «Баба, а баба, а зачем в колокола бьют? Баба, а баба, а почему у курицы две ноги, а у свиньи четыре?»

Знакомые торговки умилялись: «Это что ж такой мальчик у вас лепый? Марьяна, ты уж не спорь, не спорь – на твоего Онуфрича он как две капли похож!»

Вечером, когда Бяша погружался в чтение какой-нибудь премудрой книги, а подмастерья терли красные от усталости глаза и, пошабашив, расходились, Авсеня забирался на табурет рядом со столом Онуфрича и начинал «то донимать: „А это зачем ты иглою по железке царапаешь? А почему у тебя на карте вон тот кудрявый в раковину трубит?“

И Киприанов задумывался о собственном сыне. Если бы не ранняя смерть жены, была бы сейчас их мала куча, детей. А единственный сын его равнодушен к тому, что считал отец делом своей жизни: математику не любит, в логарифмусовой таблице еле разбирается, градусной сетки рассчитать не может, хоть и ученик того же Магницкого. А паче огорчительно – к гравированию, резцам, офортам[131]131
  Офорт – род гравюры на металле.


[Закрыть]
нет у него никакой тяги.

Но нечего и зря клепать – парень смирный вырос, не ритатуй какой-нибудь вроде канунниковского Максютки! Даже излишне уж тихий, вареный, что ли, лучше б был победовее. Книги читает, на трех языках может, тоже ведь не ахти сказать. Узнает государь Петр Алексеевич и ко двору возьмет, так иной раз бывало. А к гравированию – ни-ни…

Теперь взять – мальчик этот, сиротка Авсеня. Выпросил он старую медную досочку, травлением проеденную насквозь, глядь – иглу подхватил и пытается что-то на той досочке выцарапать! Алеха, Федька заметили – станем, говорят, его гравировальному делу учить. Но тут уж он, Киприанов, вступился – буду учить сам.

А Васка-то, Васка, родимый! Вырос – рукава до локтей, прямо до слез трогает. Девицы им интересуются! Кстати, гиштория его с канунниковской дочкою весьма непонятна – как это знакомство у них могло получиться? И еще – Устинья эта, Устинья, не дай господь!

– Ты не думаешь, что твой Бяша… – как бы читая его мысли, сказала Марьяна.

– Да, да, да… – Тревога Киприанова росла.

– И поет-то она, и подолом крутит… Ворожейница! Заговоры у нее и на присуху, и на остуду…

Долго бы они так сидели, обмениваясь вздохами, если бы не раздался стук палкой из-под пола мастерской. Это означало, что стучит швед Саттеруп, который оставался один в книжной лавке, и что пришел к нему охотник до купли книг, а объясниться он, швед, с ним не может. Марьяна выглянула в окошко и охнула – перед галдареею стояла карета купца Канунникова, запряженная цугом – шесть лошадей цепочкой. Так разрешалось ездить лишь князьям да окольничим, но Канунников благодаря своему миллиону сам себе окольничий.

Там, в библиотеке, царил аромат лаванды и веянье вееров. Цвела улыбками красавица Стеша в летнем, шафранового цвета платье, в прическе «Сугубая огорчительность» (волосы распущены по спине). Вокруг вертели бочкообразными юбками и юная мачеха Софья, и достойная мценская полуполковница, и немка Карла Карловна.

А перед ними выказывал себя не кто иной, как Максюта. Недавно он вернулся из нетей – повинился, стал на колени под образами. Авдей Лукич Канунников, вопреки своему всегдашнему суровству, его помиловал, батогов не назначил, даже пожаловал свой почти новый кафтан табачного цвета с роговыми пуговицами, в котором Максюта сделался похож на какого-нибудь ученого немца.

– Милостивые государыни! – разливался Максюта, кланяясь так, что пальцы почти до полу доставали. – Ей-ей напрасно вы меня не послушали и зашли в сию так называемую библиотеку. Забавных картинок или песен здесь вы не найдете, разве что купите указов об отыскании татей или об уплате мзды ночным стражам порядка. Забавные картинки не здесь, забавные картинки дальше, через мост, у самых у кремлевских ворот…

– Уж этот Максютка, прохиндей! – возмутилась баба Марьяна, сбегая по лестнице. – Давно ли хлеб-соль нашу ел, а теперь покупщиков от нас отваживает!

И вбежала в библиотеку, всплеснув руками:

– Ах, Софья Пудовна, ах, Степанида Авдеевна, ах, Карла Карловна, честь-то какая!.. – Пригласила к себе в горницу. – Сей же миг будут кофеи, шоколаты или чего прикажете…

Стеша отказалась от кофею и шоколату, все оглядывалась – а где же Василий Васильевич, ваш младой библиотекарь? Киприанов-старший, еле успев натянуть парадные чулки, камзол, кафтан с искрой, спустился к гостям, неловко раскланивался, объясняя, что все уехали на сенокос, – что поделать, пора такая! Поминутно ронял очки и был ужасно похож на своего сына.

Воспользовавшись замешательством, Максюта вновь пытался увести Канунниковых на мост к кремлевским воротам, но Стеша обратилась к Василию Онуфриевичу:

– Пожалуйте, герр Киприанов, дайте нам реестр некоторый, то есть разъяснение касательно книг…

А полуполковница и немка-гувернантка, с ними шалун Татьян Татьяныч пошли вслед за Марьяною и пили у нее кофе. Марьяна сама тоже пила, дула в блюдечко и мысленно морщилась – и кто его придумал, басурман, это гадкое кофе?

– Ах! – говорила мценская полуполковница. – Ранняя жара весною вредна. У меня от сего в грудях теснение и по всей природе моей великое оплошание…

– Зер шлехт, – подтвердила немка, моргнув выпуклыми глазами. – Отшень плёхо!

– Позвольте объяснить по-научному, – вывернулся Татьян Татьяныч, который по случаю выезда в город был одет не в сарафан и кику[132]132
  Кика – головной убор замужней женщины.


[Закрыть]
, а в кавалерский кафтанец, на темени же имел розовый паричок с рожками. – Угодно ли вам знать? Тело человеческое разделяется на члены и три живота, сиречь три пустых места. Из оных нижнее чрево первое, грудь вторая, а голова третия.

– Ну, это у тебя, батюшка, голова – пустой член, – сказала баба Марьяна, – а у меня там кое-что обретается.

– Позвольте, позвольте! – затанцевал на высоких каблучках Татьян Татьяныч. – Сейчас объясню. Голова, разделяется на лоб, затылок и виски. Сверху покрыта она черепом, напереди имеет разные части, а именно – нос, уши, виски, глаза, чело и прочее.

– О! – удивилась Карла Карловна.

– Изнемогаю! – обмахивалась веером полуполковница. – Милая Марьянушка, у тебя разве нету форточек?

– Терпение, терпение! – продолжал Татьян Татьяныч. – Оные животы или пустоты повсюдни наполнены мокротою; в нижнем чреве, например, в мокроте селезенка плавает, жилами привязана к спине. От прилития мокрот и происходят колотья, жжения и прочие чувствительные результаты.

– Ах, – сказала умирающим голосом полуполковница, – причины немощей наших мы от ваших слов познали. Но от сего, увы, не ослабляется их зловредность!

– Да и есть ли средство против немощей таковых? – спросила баба Марьяна, протягивая чашечку кофе и Татьян Татьянычу. Она прониклась уважением к его эрудиции.

– Есть! Есть! – замахал он кружевными манжетами. – Возьми вещества антимонии[133]133
  Антимония – алхимическое название сурьмы; в переносном смысле – глупость, бред.


[Закрыть]
полскрупеля[134]134
  Скрупель (правильнее – скрупул) – старинная мера аптекарского веса, чуть более 1 грамма.


[Закрыть]
, намешай его с маслицем конопляным или со скипидаром, положи пешной глины и, размешав все сие в овсе или даже в сене, давай. А ежели сам себя не захочет больной пользовать, то – насильно…

– Что же мы, лошади, что ли? – возмутилась баба Марьяна. – В овсе да в сене! Ты, красавец мой, оказывается, шутник!

Рассердившиеся дамы принялись хлопать шалуна веерами по голове.

– А лучший вам рецепт, – продолжал он, загораживаясь от них, – истончай свою дебелость!

Пока в горнице у Марьяны шли эти научные разговоры, Киприанов, заменяя сына, показал покупательницам куншты с изображениями проспектов новоблистательного Санктпитер бурха, а также всяческих викторий и морских абордажей, продемонстрировал и гравированные персоны царя Петра Алексеевича, государыни, царевичей и царевен. Юные гостьи были в восторге и желали все купить.

Потом менее восторженная, но более наблюдательная мачеха Софья обратила внимание на развешанные в глубине большие листы с таинственными кругами, символами, знаками. Это и был знаменитый Брюсов календарь, Киприанов пустился объяснять знаки Зодиака – Козерог, Дева, Стрелец, Весы…

– У батюшки тоже есть такой Календарь Неисходимый, – сказала Стеша. – А вот скажите, герр Киприанов, правда ли, что по этому календарю можно угадать судьбу?

– Ну-ну… – усмехнулся Киприанов. – В некоторой степени… Ежели признать влияние хода небесных тел на жизненный эклипсис[135]135
  Эклипсис – видимый путь движения Солнца среди светил.


[Закрыть]
человека…

– Ой, погадайте, погадайте! – запрыгала Стеша, хлопая в ладоши.

– Тогда извольте доложить, в какой день вы родились. – Киприанов лукаво взглянул на нее поверх очков, опять же совсем как Бяша! И, узнав день, месяц и год рождения, он стал сосредоточенно водить пальцем по таблицам, говоря себе под нос: – Отроча, родившийся под Рыбою, – флегматик, студен, мокр… Однако что же это я? Вы ведь – не под Рыбою родились, у вас знак Овна. Вот, смотрите: в Овне имеет счастие во всех плодах земли. Ведаете? Будет вам счастие во всем!

– Ах! – Стеша томно зажмурилась. – Мне во всем не надобно, у меня все есть. Мне бы только в одном, да чтобы по-моему. А больше ничего не сказано про мой день рождения?

– Правду ли говорить?

– Правду, правду! – закричали гостьи и даже расшевелившаяся вдруг флегматичная Софья.

– Вот, пожалуйте, – женщины, в сей день родившиеся, бывают гневливы, спорливы, во всякого влюбчивы и любострастны, первого мужа переживают…

Веселый смех был ему ответом. Пожелала узнать и Софья. Вышло, что, родившись под знаком Козерога, она имеет счастие купляти и продавати, как и подобает купецкой жене.

– Постойте! – сказал Киприанов, всматриваясь в Циклы против Софьина дня рождения. – Тут еще сказано: мужем уподобится доблестями, сильных трепетать заставит.

– Это Софья-то? – ахнули гостьи. – Такая тихоня?

– Зерно младое мало и неподвижно, – ответил притчей Киприанов, – однако целое древо, со всею силою ветвей, в том зерне одном сокрыто.

Юные гостьи звонко смеялись, шутили, рассматривали диковинные картинки и знаки календаря. Казалось, будто райские птицы залетели в темный и сырой полуподвал библиотеки и трепещут радугою их крыла.

Тогда вышел из угла Максюта, поклонился, даже ножкой шаркнул:

– И мне, господин Киприанов.

– Гадать, что ли?

– Гадать.

– А что тебе хочется знать?

– Буду ли богат.

Киприанов выяснил время его рождения приблизительно, потому что Максюта, как сирота, когда родился, не помнил. Найдя его аспекты, скрещения планетарных линий, Киприанов усмехнулся:

– Максим, давай лучше не сказывать.

– Нет, сказывайте, прошу вас!

– Ну, пожалуй. Ты родился под знаком Водолея. Читаем. В Водоливе сем никто ничего благого да не зачнет, зане сие время супротивность тому. Млад, неразумен и склонен к беспутству, благо ему танцевати, пети, забавлятися…

Юные особы пришли в восторг и стали тормошить Максюту. Тут возвратились почтенные дамы, бывшие в гостях у бабы Марьяны. Киприанов проводил гостей, раскланялся и пошел к себе в мастерскую, улыбаясь и покачивая головой.

Когда же Канунниковы с домочадцами вышли на Красную площадь и щурились там от солнца после тьмы библиотеки, на них снова напустился Максюта, яростно уговаривал пойти через мост, где была толкучка лубочников.

– Вот где картины, не чета всем прочим!

На горбатом Спасском мосту разносчики, размякшие от жары, дремали, сидя прямо в пыли. Увидев приближающихся дам, они повскакали, спешно отряхиваясь, приводя в порядок товары. Другие выбегали из тени ворот, где прохлаждались, болтая со стражниками.

Тут же к Канунниковым пристал какой-то расстрига[136]136
  Расстрига – священнослужитель или монах, изгнанный из числа церковников.


[Закрыть]
в мокром от пота подряснике. Он поминутно оглядывался и шипел, как змий-искуситель:

– Купите Псалтырь федоровской печати!

Самой Псалтыри, однако, при нем не имелось. Несмотря на это, он присунулся совсем близко, дыша чесноком:

– Дониконианскую, подлинную!.. За дешевку пока отдаю! – завопил он, видя что покупательницы уходят, и даже хотел ухватиться за кончик Софьиной шали, но тут Татьян Татьяныч отбросил его ударом трости.

У самых ворот другие оборванцы окружили, расхваливая свой товар. Один пытался всучить нечто рукописное, по его словам – еще цареградского письма, другой, наоборот, имел под полой только немецкие книги, и в том числе какую-то тетрадку против царя Петра, напечатанную в Лейпциге и якобы раскрывавшую злодейства сего монарха.

– Эй! – сказал ему Татьян Татьяныч. – По тебе, брат, Преображенская тюрьма скучает.

Максюта все-таки притащил их к ларям, где на веревочках, протянутых от столба к столбу, висели образцы картинок, и покупателям приходилось то и дело нырять между ними. У образцов стояли картинщики – люди степенные, одетые в добротные армяки.

Вот на квадратном листе храбрый рыцарь Францыль Венециан в гвардейском кафтане с огромными алыми обшлагами. А вот – не желаете ли, всего алтын за штуку! – славное побоище царя Александра Македонского с царем Пором Индийским. Боевые слоны топчут людей! Или пожалуйста, вот это – петух, куре доброгласное, в спевании вельми красное, а в кушании отменно сластное…

Глаза разбегаются!

Максюта торжествовал – он отомстил Бяше со всей его библиотекой!

– Хочу козу! – кричала Стеша, выхватывая из рук картинщика лист: медведь с козою проклажаются, на музыке забавляются, медведь шляпу вздел, а коза в сарафане с рожками. И тут же, завидев другое, Стеша желала: – И это хочу! Хочу картинку, как баба-яга на свинье с крокодилом драться едет…

Некоторые картинки были совершенно неприличны, приходилось мимо них прошмыгивать под укрытием вееров.

Подскочила визгливая тетка-разносчица, на которой было наверчено семь юбок. Затараторила, предлагая картинку с разгадкою женских имен: – Постоянная дама – Варвара, с поволокою глаза – Василиса, кислой квас – Марья, великое ябедство – Елена, толста да проста – Ефросинья, ни туды ни сюды – Фетинья, взглянет да утешит – Арина, с молодцами погулять – Марина…

Уставшая Карла Карловна еле отмахивалась от нее зонтиком, умоляла Канунниковых:

– Генук, генук кауфен, пошалуста… Фатит торговля…

Сиречь – конец прогулке, конец веселью. Максюта весь согнулся под тяжестью канунниковских покупок, когда нес их к карете. Но счастлив был безмерно!

А тем временем на далеких шаболовских полях по ухабистой пыльной дороге, подскакивая, катилась киприановская телега, в которой развеселая компания ехала на ночь косить Хавскую пустошь.

Федька с Алехой захватили с собой полуштоф – распили, согрешили. Поэтому ехали разудалые, лошадок подбодряли и сами пели, не стесняясь встречных прохожих.

– «Как во городе, во Санктпитере – выводил басом Федька, а подмастерья поддерживали голосистыми дискантами, – что на матушке на Неве-реке, на Васильевском славном острове…» А ты что не подтягиваешь, певунья? – спрашивал Федька Устю, которая сидела на краю телеги, свесив босые ноги.

– У вас свои песни, у меня свои, – отвечала она независимо.

– «Что на матушке на Неве-реке, – продолжал Федька еще басистее, – как на пристани корабельныя… Молодой матрос корабли снастил, корабли снастил он о парусах, он о парусах полотняныих!»

Далее шла бесконечная история о том, как из высокого нова терема, из косящата из окошечка на матроса того усмотрелася краса девица, боярская дочь… Притихший Бяша всем плечом и локтем ощущал тепло ехавшей рядом Усти, и было ему хорошо, и хотелось, чтоб эта тряская и пыльная дорога тянулась и тянулась, пока движется жизнь. А рядом, над темной кромкой засыпающего леса, взошла одинокая звезда и смотрела не мигая, будто чье-то равнодушное светлое око.

– Приехали с орехами! – закричал вдруг Федька. – Нам-то кричали, мы-то не слыхали!

Действительно, телега, оказывается, уже стоит и даже лошади выпряжены, пасутся. Бяша, весь в своих мыслях, задремал в дороге.

– Устинья! – распоряжался Федька. – Стаскивай с телеги своего сокола. Что-то он у тебя разнежился…

– Гуляй, соколенок, пока кречет не в лету, – сказала Устя, сводя за руку Бяшу.

– Что ты там толкуешь? – полюбопытствовал Федька.

– Для глухого попа не разбить колокола. А толкую я, что скоро кречет влет, так и пташечки вразлет.

– Поди-ка, горлинка, нынче ты не в духе! – заметил Федька.

Арендованный участок пустоши начинался от прошлогоднего омета соломы, возле которого Киприановы и расположили свой бивак. Тянулся участок тот до самого леса, где границей его служил темный пруд без водорослей, образовавшийся на копке канав. Лягушки, давясь от усердия, выводили свою сумеречную песнь.

– Искупаемся? – предложил Алеха-гравировщик, которого после полуштофа тоже тянуло на сон.

Бросились наперегонки, с гиканьем, с ржанием, как молодые жеребята, даже Федька, прихрамывая, старался не отставать. Скидывали рубахи еще на бегу, гоняли их на мураву и с размаху кидались в пруд.

– Ну водица! – фыркал Алеха. – Парное молочко! Федька, чего ты там на бережку обвеиваешься? Шваркнись, да и конец!

Возвращались приуставшие, шли на свет костра, который развела Устя и варила кашу с дымком. Завидев их, Устя пошла навстречу:

– Теперь искупаюсь я.

– Темно уж! – затревожился Федька. – А ты не боишься, красотка, что кто-то тебя, одинокую, схватит? Тут Москва все-таки под боком, шалых людей предостаточно.

– Я сама шалая, – ответила Устя и прошла мимо, еле различимая в сумерках, но видно было ее гордую осанку и косы, перевязанные платком наподобие венца.

Мужики остановились, провожая ее взглядами, а Бяша – тот чуть не сорвался, чтобы бежать за ней, тем более что Федька с усмешечкой заметил:

– Ишь прынцесса! Пойти бы посторожить, как бы кто взаправду не увел!

Но ничего не случилось. Она вернулась к костру прохладная, довольная, выхватила у Алехи деревянный уполовник, которым он не столько мешал кашу, сколько ее пробовал, и стала всех кормить. Наевшись, все долго глядели на звезду над лесом, спорили, что сие: око ли божие недреманое или это ангел держит свечи под куполом небес? Бяша не стал вмешиваться, объяснять, что, может быть, в глубинах мира несказанных несется вихрем такая же Земля, где – кто знает? – есть такой же сенокос, и такой же костерик в просторе полей, и Бяша, и грустная Устя…

– Шабаш, шабаш! – провозгласил Федька киприановским голосом. – Завтра подниму ни свет ни заря!

Укладывались, выкапывая себе гнезда в теплой и пахучей прошлогодней соломе. Бяша отодвинулся подальше от подмастерьев, которые все хохотали и дразнили друг друга. Он постарался представить себе, по какую сторону омета расположилась Устя, а представив, принялся потихоньку прокапываться в том направлении.

Ночь текла под стрекот кузнечиков. Изредка вздыхали и фыркали лошади. В далекой деревеньке Черемушки лаяли собаки.

– Чего тебе? – прошептала Устя, когда Бяша все-таки до нее добрался.

Она была напряжена, будто ждала чего-то. Бяша дотронулся до нее рукой, она тотчас оттолкнула – и верно, чем-то она была огорчена.

Бяша стал говорить ей об одинокой звезде, которая, может статься, такая ж, как и их планета, – все, как он вычитал в книге мудреца Фонтенеля[137]137
  Фонтенель Бернар Ле Бовье (1657 – 1757) – французский писатель, ученый-популяризатор.


[Закрыть]
в амстердамском издании. Устя молчала, не шевелилась, и нельзя было понять бодрствует ли она. И так же по Фонтенелю он окончил ссылкой на бога, который все столь премудро устроил.

– А есть ли бог-то? – отчетливо выговорила Устя.

Ужаснувшись, Бяша стал говорить ей о мироздании, оно же, в сущности, и есть бог, о любви и всепрощении, которые также суть проявления бога, о предвечности…

– Всепрощение! – усмехнулась Устя. – Как складно ты сказываешь! А вот послушай, что я тебе расскажу. Мои два брата, меньше меня, были взяты, когда батьку моего сыскивали. Взяли их, значит, как аманатов, заложников, я спаслась, потому что как раз в клуне[138]138
  Клуня – молотильный сарай, хранилище соломы.


[Закрыть]
была, мать меня за зерном посылала. Но батьку никак не могли доискаться. Тогда мамушку нашу привели в острог и мучили при ней братьев моих огнем да железом. Скажи, книжник, где тут был бог?

Бяша содрогнулся от ужаса и тоски, протянул к ней руку и положил пальцы на сгиб локтя, где под трепетной кожей билась се кровь.

– А я тебе реку, – продолжала яростно Устя. – Век антихриста настал, конец света близок. Знаешь, который теперь год от сотворения мира? Седмь тысящ два ста двадесять третий… Как сказывал один старец у нас во Мценском остроге – осьмая тысяща лет, век звериный!

Бяша хотел спорить, доказывать, вывести из потемков эту блуждающую душу, но она все тем же яростным шепотом его пресекла:

– Постой! Сказано – во всем хочет льстец, он же антихрист, уподобиться сыну божию… Таков и твой царь, который везде возглашает – я сирым отец, я убогим пристанище. Я-де училища открываю, я гошпитали учиняю, я флот строю, я народ российский – как ты, Бяша, сказываешь? – делаю политичным… Ан нет, он-то и есть сын погибели, хульник, лютый волк, всех он уловит и всех пожрет. Не будет с ним ладу, не будет с ним мира, не будет ему повиновения!

Бяша молчал. Уж много раз от самых разных людей слышал он о царе-антихристе, даже о том, что коварные немцы будто бы царя за рубежом подменили и сей есть теперь не царь, а чуженин басурманский с печатью диавольской на челе.

Он слышал, как Устя усмехается во тьме. Шуршит соломой – наверное, поправляет волосы. Другую же руку она не убирала из-под ласковых пальцев Бяши.

– Болезный ты мой! – наконец сказала Устя. – И зачем я, безудальная, тебе все это наговорила? Ты ведь книжник, ты не от мира сего… Давай-ка я тебе лучше голубиную книгу сказывать буду, ты давно уж меня просишь.

В толще омета шебаршили ночные букашки. Слышно было, как кричит выпь на болоте, донесся колокол Даниловского монастыря. А Устя говорила монотонно, чуть громче на повторах, как бы раскачивая невидимую колыбель:

– Посреди горы фарафонские да посреди поля сарачинские выпадала книга голубиная, и не мала она, не великая, в поперечине сорока сажень…[139]139
  Сажень – старинная мера длины, более 2 метров.


[Закрыть]
И сама книга распечаталася, и сами листы расстилалися, и сами слова прочиталися…

А Бяше виделись орды, несущиеся сквозь огнь и поток. Как рассказывал Федька, который во солдатчине успел с генералом Трубецким усмирять казака Кондрата Булавина, скачут, скачут на низкорослых коньках, у кого пищаль, у кого вилы, у кого пленная боярышня поперек седла…

А голос Усти уже не шептал, а звенел еле ощутимо, как звенит крыло стрекозы или натянутая шелковинка. И казалось, что это одинокая звезда странным образом пронзила толщь омета и что звенит даже не крыло насекомого, не натянутая нить, а острый и еле видимый луч звезды…

– Соезжалися, собиралися что не сорок королей, королевичей, а сорок сороков нищеты людской, что не сорок князей, княжевичей, а сорок сороков убожества… И возговорил им небесный царь: «Вы не плачьте, не горюйте, люди сирые, верижные, уж я дам вам гору золота, уж я дам вам реку медвяную, чтобы были вы вечно у меня сытые, да обутые, да одетые!» И тут возговорят в ответ ему сорок сороков, сорок сороков да горемыканья: «Уж ты не давай нам злата-серебра, не давай нам и рек медвяныих… Обманут нас сильные-богатые, много будет тут кровопролития, много будет криводушия…»

И перед засыпающим Бяшей все неслись и неслись вереницы жаждущих, молящих, ликующих, затем вырвался вперед драгун в медной шпике. И вместо лика у него был оскал звериный, он занес плетку над бегущей Устей, петух возопил, словно труба, а голос, подобный раскатам грома, допел Голубиную книгу: «И не сули ты нам быть сытыми, не сули быть одетыми-обутыми, того нам не надобно. А хотим мы одной воли-волюшки, ровно ветру степному, безначальному…» Бяша очнулся и с трудом понял, что кто-то разрыл над ним солому и трясет его за пятку, а голос Алехи-гравировщика повторяет:

– Вставай, вставай, косарь!

В рассветной полутьме кругом лежал плотный туман, в котором голоса метались, будто в тесном срубе. Неправдоподобно далеко ржали лошади в ночном. Озябшие от утреннего холода подмастерья жались вокруг Федьки, который один был бодр и деятелен – он успел отбить бруском почти все косы. Подмастерья шептались встревоженно, оглядываясь на туман.

– Слышь, Бяша, Устинья пропала!

– Как пропала?

Алеха объяснил, что ночью он слышал возле самого омета молодецкий крик петуха. Трижды он повторился, после чего Устинья и исчезла. Федька поднял его на смех;

– Может, это у тебя после давешнего полштофа в башке закукарекало? Почему-то никто этого пенья не слышал.

Но Устиньи-то не было в самом деле!

Потом из тумана послышались чьи-то шаги по меже. Кто-то двигался осторожно, щупая ногой пространство. Все примолкли, вглядываясь в приближающуюся из тумана тень. И вдруг это оказалась Устя. Она поспешно поднизывала платком косы, чтобы не очутиться перед мужчинами простоволосой. Была она необыкновенно весела и добра, шутила над ихними страхами.

– А я купаться ходила! На зорьке купаться – живой водой умываться!

Косить Бяше по его близорукости не доверяли. В паре с Устей он сгребал накошенное, ворошил. Устя до работы была жадной – слова постороннего не дозволяла, даже присесть, лишний раз дух перевести. Бяша умаялся, трудясь с ней без передышки, уж не до Голубиной было книги.

Лишь к вечеру, управившись с Хавской пустошью, киприановская команда вернулась на Спасский крестец. На сей раз ехали молча, осовелые, только лошадки бежали резво, вволю нагулявшись и насытившись свежей травой.

У Бяши руки-ноги не владали, от ужина он отказался, бросился в постель.

Но в полночь опять его одолела бессонница. Опять слушал он ночные шорохи киприановского дома, припоминал в подробностях поездку на покос, и Устины речи, и Устины усмешки, и Устину руку там, где под кожицею бьется жилка.

И вдруг мысль одна его пронзила: ведь и он же той ночью слышал петуха! Не помнит, один или три раза, но слышал, хотя и думал, что это во сне… А какой напряженной, настороженной была она там, в стоге! Будто прислушивалась к каким-то крикам и всплескам на воле, каждую минуту готовая сорваться и лететь!

Неужели петух – что чей-то условленный знак? Неужели есть кто-то, кто зовет ее и ждет, кого, раз уж так заведено от века, ждет и она?

Теперь уж он спать совершенно не мог. Стал впотьмах спускаться по лестнице. Камень тяжкий лег на душе. Думал о том, как однажды здесь наткнулся на стоявшую Устю – он тогда и не задумался, чего она во тьме стоит, чего выжидает?

Ощутил явственно, как тогда, теплоту и упругость ее плеча, услышал ее быстрый и монотонный, словно молитва, лепет: «Заря орина, заря скорина, возьми с раба божия младого Василия зыки и рыки, дневные и ночные…»

Но теперь на этом месте не было никого – пустота, воздух… Он обернулся в темноту поварни, пахнущую луком и распаренной рогожей, – там возле Марьяниной печи лавка, на которой спит себе его Устя…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю