Текст книги "Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса: Сцены из московской жизни 1716 года"
Автор книги: Александр Говоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Или:
– Кафтан да жупанина, дыра да рванина!
Онуфрич решил так:
– На ассамблею не миновать идти, против указа не открутишься. Я надену черный с искрою зипун[36]36
Зипун – род кафтана без воротника, с длинными рукавами и широкими полами.
[Закрыть], который за долги у нас остался от квартиранта, немецкого певчего. А ты, Васка, надень свой полукафтан ученика Навигацкой школы, тот – васильковый, с алыми отворотами. Накладных же волос не надобно, сам государь Петр Алексеевич их не жалует. Возьмем ножницы и обкорнаем свою прирожденную заросль.
– Купил бы что-нибудь! – запротестовала баба Марьина. – Век, что ли, будешь носить квартирантовы обноски?
Киприанов обещал: как Ратуша заплатит за прошлогодние заказы, выдаст на обнову всем.
Долгожданная ассамблея состоялась лишь в последний день святок. Губернатор Салтыков распорядился: ночью улицы на рогатки не запирать, дабы до утра шла праздничная езда. Главные ухабы – на Маросейке, на Басманной – завалить соломой, засыпать на скорую руку и рвы, оставшиеся от ожидаемого нашествия шведов. Указано было также учинить иллюминацию – зажечь на каждом дворе по плошке, а кто побогаче – по горящей из свечек картине, да не забыть приготовить по кадке с водой.
Как только Киприановы переступили порог Лефортова дворца, отец на глазах переменился. Раскланивался с какой-то вымученной улыбочкой. Бяшину руку сжал нервно, словно клещами. Гайдук[37]37
Гайдук – слуга, лакей, телохранитель.
[Закрыть], который распахнул перед ними двери, даже глазом на них не повел, а отец и ему искательно поклонился. Тут кто-то, одетый в старомодную ферязь[38]38
Ферязь – старинная верхняя одежда богатых людей, род кафтана с высоким стоячим воротником.
[Закрыть] со стоячим воротником, чуть не сбил их с ног, выходя прочь и сердито стуча посохом.
– Окаянство! – брюзжал он. – Это ли собрание благошляхетных? Какой-то сброд худофамильный!
– Аврам Лопухин! – зашептал отец Бяше. – Царский свояк[39]39
Свояк, свояченица – муж сестры, сестра жены.
[Закрыть], братец бывшей царицы Евдокии… Небось уходит от бесчестья: указано строго – в русском платье не пускать.
Наверху сквозь гомон голосов слышалась музыка. На каждой ступени белокаменной лестницы стояли гвардейцы с красиво отставленными на вытянутую руку мушкетами. В канделябрах и висячих паникадилах[40]40
Паникадило – висячий или стоящий вертикально светильник для нескольких свечей, люстра.
[Закрыть] горело множество свечей, и все было так великолепно, как в божьем раю, подумал Бяша. Тут отец стал дергать его за рукав и шипеть в ухо:
– Кланяйся, да побойчее! Глянь сам вице-губернатор господин Ершов! Кто бы сказал, что чуть ли не вчера он из подлого сословия, как и мы с тобой. Но – величествен, но – умен! Ах, кланяйся, Васка, не жалей поясницы.
Вице-губернатор Ершов – худощавый господин в пышном парике и с усиками щеточкой – в ответ на поклон Киприановых одарил их властным и рассеянным взглядом, но благосклонно потрепал Бяшу по щеке. Затем, словно забыв Киприановых, повернулся к своей свите и заговорил намеренно громко, чтобы слышали все:
– О да, губернатор господин Салтыков не поскупился на ассамблею, похвально! Однако уж не те ли это деньги, которые расхищены в казне на интендантских подрядах?
– Ой, Васка, – сказал отец, увлекая сына по лестнице, – давай, брат, от них подале. Знаешь – паны дерутся, а у холопов чубы трясутся.
А вот и обер-фискал, гвардии майор Ушаков, в Преображенском мундире, с голубой орденской лентой через плечо. Он приветливо ответил на поклон Киприановых, а с вице-губернатором Ершовым облобызался по-старинному – крест-накрест. Вице-губернатор взял его под руку, заговорил любезно, но в самой его любезности чувствовалось, что перед обер-фискалом заискивает и он:
– Пример сей ассамблеи свидетельствует красноречиво, сколь благотворна воля монарха в любом ее проявлении, не правда ли, почтеннейший Андрей Иванович? Дабы подданные его не засиживались, как тараканы запечные, дабы с одурения усадебного небылиц не плели… Пусть просвещенная Европия не токмо через дела Марсовы[41]41
Марс – бог войны в древнеримской мифологии. Марс Российский – аллегорическое название русского войска в XVIII веке.
[Закрыть] в российские благородные домы входит, но и через галантности Венус[42]42
Венус, Венера – богиня любви и красоты в древнеримской мифологии.
[Закрыть]!
На что гвардии майор ответствовал кратко:
– Заготовлен уже и указ о непременном сих ассамблей периодическом устройстве.
И поскольку Ершов вновь заговорил о своих распрях с губернатором Салтыковым, Киприанов, держа за руку сына, устремился по лестнице еще дальше, пока чуть не сбил на площадке мужчину весьма изможденного вида.
– Черт побери! – сперва было выругался тот, затем вдруг узнал Киприанова, захохотал и даже хлопнул его по плечу: – А, Киприашка, это ты? И ты пришел поношением российского боярства любоваться?… Ну полно, я шучу… Уж более не приду я к тебе за санктпитербурхской газеткой, завтра сам в столицу уезжаю. Государь мне милость свою возвернул через того самого обер-злодея Ушакова, через которого я ее и лишился.
Он отвлекся, отвечая на поклоны какого-то многочисленного семейства с недорослями и девами-переспелками, и Киприанов успел шепнуть сыну:
– Это тот самый Кикин, который…
– Ты мне сочувствовал, благодарю, – вновь повернулся Кикин к отцу, пожимая ему руку. – Сие тебе зачтется и нужный час.
И захохотал, поперхнулся:
– Да уж теперь и не знаю, когда он исполнится, этот час, государь-то выздоровел, хе-хе, скоропостижно… И все, кто смерти его чаял, обмишурились, ровно мыши на погребении кота!
И он нервно захихикал, обвел пальцем вокруг шеи, будто накидывая петлю, даже закатил глаза и высунул и язык, чтобы выразительнее показать, какая участь теперь ждет этих мышей.
– Завтра состригу свои космы, – продолжал он, нахихикавшись, – кои отпустил, как опальный стольник. Я ведь стольник, Киприашка, хе-хе-хе! Состригу – и в путь! Везу с собой обстоятельную челобитную государю, всех врагов отчества в ней разоблачаю, всех этих Меншиковых, Ершовых, всех Салтыковых, Ушаковых. Хоть они и грызутся меж собой, а на самом деле они из одной шайки! Взгляни на меня, – Кикин указал в сторону зеркала, где было видно его отражение, – худ я, тощ, бледен, однако уныния во мне нету. Всех в сокрушение приведу, всех, всех!
Он держал Киприанова за пуговицу его чинного немецкого кафтана и даже крутил в такт своей речи. Наконец отпустил и оттолкнул легонечко.
– А за газетою санктпитербурхской приходить станет протопоп из Кремлевского собора Яшка Игнатьев – знаешь? Громогласный такой, невежа, дуролом, духовный пастырь[43]43
Пастырь (буквально – пастух) – церковное наименование священнослужителей, начальников вообще.
[Закрыть], хи-хи-хи!
И Кикин наконец отошел, а Бяше показалось, что отец испугался хихикающего Кикина больше, чем мечущего громы и молнии вице-губернатора Ершова.
Киприанов нашел на втором этаже покои, где собиралось купечество, и сказал сыну:
– Я тут побуду, а ты танцуй. Приглашай, да смелее.
– Кого же приглашать?
– Которая приглянется. Любую приглашай, раз такая царская воля вышла, любую…
Когда года три тому назад двор переехал в Петербург, казалось, жизнь московская вымирает. Ушла гвардия, цвет Московских кавалеров, а за нею, конечно, музыканты. Многие сомневались, соберут ли теперь для ассамблеи хоть каких дудошников. Но губернатор Салтыков расстарался, нашарил их по усадьбам, по монастырям, приставил к ним немца-дирижера – и вот на хорах гобои, рожки, сурны, сопелки грянули церемониальный, а ноги сами заплясали, губы стали подпевать.
Губернатор Салтыков, как уверяли все придворные дамы, был ужасно похож на государя Петра Алексеевича – саженный рост, длинные ноги, круглые щеки – и даже глаза умел выкатывать и усики топорщить, ровно как государь в минуты гнева. Язвительный Кикин, правда, говорил при этом: «Шкура-то шкура, да в ней иная дура!»
Прошедшись перед зеркалом, поправив на животе орденскую ленту и встряхнув кружевными манжетами, чтобы выглядели попышнее, Салтыков принял у адъютанта Прошки Щенятьева золотую булаву[44]44
Булава – знак власти, жезл с шаром на конце.
[Закрыть] распорядителя ассамблеи и чуть не тыкал ею в дородные животы гостей, понуждая танцевать.
Нелегко было раскачать, вытащить из берлог старозаветную эту Москву. Расселись как истуканы, зевки скрывали в рукава, страдали в тесных немецких кафтанах. Глядя на мужей, страдали и супруги, сидя вдоль противоположной степы. Сыновья и дочери, наоборот, страдали от нетерпения танцевать, но не смели решиться. А музыка гремела.
Тогда великолепный Салтыков, вернув булаву Щенятьеву, схватил ближайшую из княжон Хованских, та только пискнула. И понесся с ней на середину паркетного круга, сверкая голубизной бархатного своего кафтана и восклицая:
– Вот как у нас, в московской нашей Европии, вот как!
За ним вся масса народа сорвалась с места, разбилась на пары, затанцевала, да так бурно, что слабые звуки гобоев потонули в грохоте танца. Слышались только мерные удары большого барабана, и казалось, что это вовсе не ассамблея на версальский манер, а исконное русское святочное гулянье скачет и резвится: «Трах, трах, тарарах, едет баба на волах!»
Бяша совсем растерялся. Кавалеры, кинувшись к дамам, затолкали его, выпихнули почти на лестницу, и там он увидел, как прямо на него мчится рослая девушка в обширном платье нежно-пунцового цвета. Ее пытались удержать охающие женщины и какой-то старичок в розовом паричке, а девушка отбивалась:
– Отстаньте, надоели! Зачем привезли, коли не танцевать?
И поскольку она налетела высокой грудью прямо на Бяшу, тот шаркнул ножкой, как учили его еще в Навигацкой школе, и принялся бормотать что-то насчет «Позвольте… Сделайте приятность…»
Девушка как будто только этого и ожидала. Она закрыла глаза, закинула обнаженный локоть ему на плечо – у Бяши сердце зашлось от волнения. Но он храбро взял даму за талию и понесся с ней вслед за танцующим Салтыковым – «топ налево, топ направо и раз-два-три!». Ничего трудного, все как показывал ему верный Максюта.
Его дама первое время учащенно дышала, вероятно, сердилась на своих спутников. Потом постепенно приятная бледность проступила сквозь слой румян, она приоткрыла ротик, и стали видны зубы, тщательно вычерненные по моде. Бяша понял, что надобно говорить.
– Купидону[45]45
Амур, иначе Купидон – в древнеримской мифологии крылатый божок любви.
[Закрыть] угодны сии развлечения, ибо они дерзость сильному и прелесть слабому полу придают, – сказал он первое, что припомнилось из книг, а сам ужаснулся: «Боже, что я говорю?»
Но девушка подняла ресницы и одарила его светлым от восторга взглядом. И в тот же миг окончилась музыка.
Довольный собою губернатор Салтыков вновь вооружился булавой и пригласил не танцующих отцов в буфетную, в курительную, туда, где играли в шашки, а руководство танцами передоверил Прошке Щенятьеву. Дым пошел коромыслом!
А Бяша бродил, натыкаясь на шаркающих и раскланивающихся гостей, никого приглашать ему уже не хотелось, да он бы и не посмел. Нашел укромное местечко за креслом какой-то старой боярыни, откуда был виден весь зал.
Только после второго контрданса с подскоками он вновь увидел свою даму. Ее только что сопроводил после танца сам Щенятьев, а уже стояли, кланяясь и приглашая на польский, сразу два щеголеватых иноземца.
– Ох, уж этот Прошка Щенятьев! – сказала боярыня, возле которой стоял Бяша. – Всюду он поспевает!
Боярыня приподняла парик, почесала распаренный затылок и доверительно обратилась к Бяше:
– Ведь этот Прошка почтенного окольничего сын, я отца-то уж его как знала! А он, Прошка, как из басурманщины вернулся, сущая стал трясогузка. Бают, государь целый год его на забивке свай держал, пока чина не назначил. И чин какой-то несуразный – артиллерии кон-стапель! Словно кобель.
И Бяша, сам того от себя не ожидая, подошел и стал позади кланяющихся иноземцев. Грянул польский, девушка, увидев Бяшу, сама подала ему руку мимо кавалеров. И пошли они вновь с поклонами и реверансами, будто этим только и занимались всю свою жизнь.
Бяша понимал, что молчать неприлично, но решиться никак не мог. В тот раз было все как-то само собой, а теперь он просто боялся сбиться с ноги. Тогда девушка, выждав фигуру, где Бяша крутил ее, взяв за талию, покраснела ярче помады и произнесла с запинкой:
– Коль Аполлин искусством верных награждает, то Венус дружеством любезным их венчает…
И вновь опустила ресницы.
Бяша не успел придумать, что ответить, как почувствовал, что рука девушки соскользнула с его плеча и сама она вдруг куда-то исчезла. Он остановился. А громогласный губернатор Салтыков принялся кричать в его сторону, грозя кому-то булавой:
– Эй, мамки-няньки или кто вы есть! Не дело забирать даму во время танца, не дело!
А старухи уводили Бяшину даму в сторону, негодуя:
– Он же нищий, глянь! У него же кафтан залатан!
У Бяши сердце мучительно сжалось – это у него ведь кафтан залатан, аккуратненькой такой латочкой, кажется, что и в двух шагах ничего не видно!
И побрел он, не оборачиваясь, проталкиваясь сквозь ряды гостей в анфиладах. В раззолоченном охотничьем зале под оленьими рогами немцы пили пиво из кружек с фигурными крышками, качали шляпами, рассуждая о варварской Московии, где, однако, так легко разбогатеть! В гербовой галерее, возле бледных шпалер[46]46
Шпалера – гобелен: ковер с вытканной на нем картиной.
[Закрыть] с изображением античных героев, купечество громогласно обсуждало свои торговые заботы.
Отца нигде не было, да и едва ли он стал бы проводить время здесь, среди чванных иноземцев и спесивых ратушных заправил.
В анфиладе покоев с расписанными потолками расположилось нетанцующее дворянство, обильно прикладывалось к водочке, которую солдаты разносили в деревянных ушатах. Явился сюда и взмокший от пота губернатор Салтыков; дворяне обмахивали его чем попало – треуголками, игральными картами, отстегнутыми кружевами от манжет. Салтыков хватил с устатку целый ковш и принялся плакаться на свою губернаторскую жизнь:
– Днесь погибаем! Господин обер-фискал привез указ – к весне чтобы двадцать тысяч лучших семей переселить в Санктпитер бурх! Пропала Москва-матушка! Приказы велено в Санктпитер бурх также переводить, конторы всякие, учреждения. Преображенского приказу велено половину туда же отослать. Кто крамолу-то на Москве выводить будет? Отвечай, Кикин, ты слывешь здесь главным мудрецом.
– Ты и будешь, – отвечал ему Кикин, прожевывая беззубым ртом анисовый пряничек. – На то ты и губернатор, чтобы крамолу выводить. А не так, то тебя обер-фискал самого выведет.
Все засмеялись, боязливо, однако, поглядывая под арку, в соседний покой, где обер-фискал играл в шашки с голландским шкипером.
– Какой я здесь губернатор! – закричал Салтыков, опрокидывая новый ковш. – Вчерашний холоп смеет мне дерзить! Ты, Кикин, как будешь при дворе, молви там государю… У меня бабка была царицей и тетка царицей…
– Тише, тише! – пытались его угомонить, оглядываясь под арку.
Но там обер-фискал был поглощен шашками – дурак иноземец никак не проигрывал начальству.
Салтыков заплакал и, забыв о своем сходстве с самим царем, положил губернаторскую головушку в лужу вина на столе.
– А ведь верно, – сказал князь Кривоборский, древний, как дубовое корневище. – Худофамильные эти обнаглели. Вот и сюда, на санблею эту, чернь-то зачем напустили?
Другой, еще более мрачный, еле втиснутый в узкий немецкий кафтан зло крикнул:
– А ругательное обесчещение персон наших брадобритием?
Какой-то дворянин с серебристым ежиком волос, судя по долгополой одежде – дьяк, что значит по-новому асессор, повторял каждому, бия себя щепотью в грудь:
– А мне-то, мне-то каково? Поместье мне дали государево в вечное владение, на том спасибо. А что там, в моем поместье? Солому толкут и из той соломенной муки пекут хлеб. С меня же только и требуют – рекрутов подай, коней добрых подай, корабельную деньгу опять же подай…
– Тяжко всем! – вздохнул князь Кривоборский, сцепляя на животе узловатые пальцы. – Тяжко! От вышнего боярина до последнего бобыля… А вот мы у Кикина спросим, у Александра Васильевича, он у царя первейшим был бомбардиром. Скажи нам, свет наш, когда всем нам послабления какого-нибудь ждать, а?
Торжествующий Кикин (еще бы – опять ему, Кикину, в рот смотрят) помедлил для важности и изрек:
– Государыня Екатерина Алексеевна родить изволили царевича, Петром Петровичем, вестимо, нарекли.
Он благочестиво перекрестился, закрестились и все, выжидая, куда он клонит.
– И у царевича старшего, – продолжал Кикин. – У Алексея Петровича, государя-наследника, тоже прынец родился, Петр, значит, Второй, Алексеевич.
Кикин закрыл глаза и развел руками. Все вокруг завздыхали, закивали головами – мол, понимаем щепетильность положения, да молвить не смеем.
– А государь, бают, уж так был плох, так плох… – сказал Кикин со всей скорбью в голосе, на которую был способен. – И ныне, сказывают, еще не совсем в себе. Вот за рубеж отъезжают, к целебным водам, здравия драгоценного ради… Все в руце божией, как знать? Заснем при одном царствовании, а проснемся при другом.
Все замолчали, мысли шевелились туго. Молчание это и встревожило обер-фискала более чем любой пьяный гам. Он смешал шашки перед непокорным шкипером и явился из-под арки к дворянам, которые сидели, уставясь на спящего за столом губернатора Салтыкова.
– Ей-же-ей, российское шляхетство! – воскликнул обер-фискал. – Зря вы тут головушки повесили. Не отберет никто ваших благородных привилегий. Имею вам сообщить – Правительствующий Сенат как раз готовит некоторую табель, в коей каждому по знатности и заслугам его надлежащий ранг, сиречь чин, уготован. А кто самовольно вылезает из подлого состояния, будь он хоть трижды… – Ушаков остановился, чтобы не называть, кто именно, и продолжал, возвысив голос: – …в прежнее состояние и вернем!
Бяша увидел отца, он стоял у арки, прислушиваясь к разговору знатных. При словах обер-фискала он затряс головой, как бы отгоняя наваждение, схватил за руку подошедшего сына:
– Домой, голубчик мой, только домой…
А в соседнем зале офицеры шумно пили за здоровье новорожденного царевича Петра Петровича, именовали его наследником престола российского, кричали: «Виват!» Слуги гремели посудой, накрывая роскошный ужин. Но Киприановы ушли, ни с кем не прощаясь.
Мела вьюга. Простой народ, пришедший к Яузе полюбоваться на фейерверк по случаю ассамблеи, уже расходился. Киприановы заиндевели, пока докликались своего Федьку, который где-то ждал их с шубами и с санным возком.
Федька был сильно на взводе, он тоже праздновал с господскими возницами. Огрызнулся на упреки Киприанова: «Что я тебе, холоп? Я солдат государев!»
– Эй, спотыкливые! – кричал он на лошадей, правя сквозь усиливающуюся метель. – Тары-бары, растабары, собиралися бояры…
– Мели, Емеля, твоя неделя, – сказал ему Киприанов.
– Глянь, хозяин, – Федька указывал кнутом куда-то и сторону Земляного вала. – Видишь там, у костров-то, поди? Это десять тысяч землекопов в Санктпитер бурх гонит. Сказано, чтоб трезвые были и доброго поведения. А губернатор-то Салтыков деньги, которые им на прокорм были отпущены, на самблею эту пустил, чтоб ей нелады… Вот и мрут они с голоду прямо на дороге!
– Федька! – прикрикнул на него Киприанов.
– Что – Федька? – распалялся тот. – Кому Федька, а кому и Федор Лукьяныч! При Полтаве, как стояли мы в строю, сам царь назвал нас – отечества сыны! Это для того ли, чтоб отечества сыны при дорогах околевали?
Киприанов не знал, как его урезонить. Но тут у Ильинских ворот Федька зазевался, и возок наткнулся на шлагбаум. Рогатка затрещала, а Федька вылетел в сугроб. Пришлось пару грошей кинуть ярыжкам[47]47
Ярыжка – полицейский.
[Закрыть], чтобы они не бранились, Федьку уложили в сани, а на облучок сел Бяша.
Править было все трудней, метель разгулялась, так и секла. Иллюминацию загасило, и по ухабистой Ильинке ехали на ощупь.
Наконец послышался перезвон часов на Спасской башне. Нырнув в последний ухаб возле Лобного места, санки вынеслись к полатке, освещенной сполохами караульного костра у кремлевских ворот.
Заехали со стороны Василия Блаженного к калитке. Сквозь щели забора виделся свет – баба Марьяна в поварне дожидалась их возвращения. Соскочив с облучка, Бяша только собрался постучать в калитку, как увидел, что кто-то сидит на снегу, прислонясь к их воротам.
– Батя, кто это? – вскричал он.
Хлопнула щеколда, заскрипела калитка. Вышли на их приезд баба Марьяна, Алеха, бессловесный швед Саттеруп. Баба Марьяна тронула валенком сидящего на снегу.
– И! – сказала она. – Девка, это, побродяжка. Я уж нынче ее раза три отгоняла, такая настырная! Да она, не одна, у нее малец, годков пяти. Под шубейкой она его от мороза прячет.
– Ну и пустила б ее, – пожал плечами Киприанов. – Вон какая свистопляска!
– Как бы, не так! Ты-то, Онуфрич, все с ландкартами своими, а земскому десятнику объяснение кто будет давать за проживание посторонних? А вдруг она еще и беглая?
Отец и сын наклонились и увидели поблескивающие из-под платка полные тревоги глаза.
– Ладно, сватья. – Киприанов положил руку на плечо бабы Марьяны. – Давай пустим ее, утро вечера мудреней.
ГЛАВА ВТОРАЯ. Амчанин тебе во двор
День-деньской шумит московский славный торг во Китай-городе. Все товары по рядам расположены – от Ветошного к Шапошному, от Скобяного к Овощному, где, кстати, и писчую бумагу, и мыло грецкое, и даже книги можно купить. День-деньской движется, кипит толпа в рядах, где торгуют. Тут и божба, и клятвы, и обман, не зря ведь сказал виршеслагатель: «Чин купецкий без греха едва может быти…». Заключив сделку, торговцы бьют по рукам и спешат к Василию Блаженному или Николе Москворецкому поставить свечу, а затем и в трактир – обмыть магарыч.
– Тятенька, глянь, кто это? Морда губастая, волосатая, а на спине горбы. Ой, страх-то какой, боже!
– Цыть, малой, помалкивай! Это велблуд[48]48
Велблуд – древнерусское произношение слова «верблюд».
[Закрыть], тварь такая из Индеи, на нем персицкий товар привезли.
– Ой, тятенька, тятенька… А вот этот кто же такой? Никак, сам супостат из преисподней? Лицо чернющее и в ушах кольца!
– Цыть, говорю тебе! Гляди лучше в оба, а то как раз кошелек уведут. И не супостат это вовсе, а ефиоп, племя такое!
Вот ярыжки схватили вора, орут не судом, не разберешь, кто громче – поймавшие или сам пойманный. Наперебой зазывают сидельцы из лавок:
– А вот сюда, сюда, почтенные, здесь самый лучший товар-с! Ножи есть мясные из железа кричного, а кому угодно ножи чацкие, черненые! А вот шилья халяпские по тыще в связке, ежели кто две связки зараз купит – тому три деньги уступка!
Мальчонка из подвальной лавки хочет всех перекричать:
– Портки, портки, портки! Девять копеек пара! А ну налетай, подешевело!
Степенные покупатели ходят, пробуют; прежде чем купить, из одного ушата зернистой икры откушают, потом из другого ушата – паюсной, да еще поморщатся – с душком.
Продавцы терпят, знают: этот, например, дворецкий князя Долгорукого, если уж купит, так сразу пуд[49]49
Пуд – мера веса; около 16 килограммов.
[Закрыть].
На перекрестке в самой толчее устроился кукольник, задрал над головой полог, там у него уже Петрушка скачет, дерется игрушечной дубинкой, пищит тонюсенько:
– Вот каков Петрушка, пинок да колотушка, боярам сопли вытер и переехал в Питер!
Купцы хохочут, кидают Петрушке медяки, которые он ухитряется хватать своими игрушечными лапками. Какой-то монашек в скуфейке[50]50
Скуфейка, скуфья – комнатная шапочка, ермолка, также головной убор духовенства.
[Закрыть] отплевывается, крестится. А земский ярыжка в рыжем полушубке и замусоленном парике грозит кукольнику палкой – не забывайся. Разбойный приказ недалеко! Но самая солидная торговля – на Красной площади. Там, перед собором Покрова-на-рву, который именуют также Василием Блаженным, там еще при царе Алексее Михайловиче были построены длинные ряды в два жилья, одно над другим. Над нижним сооружен навес на столбах, обитатели рядов не без фасона зовут его «галдарея». Это и есть Покромный ряд – товары красные, бурмицкие, златошвейные, заморские. Тут нет такого галдежа, такой маеты, как в лавках ильинских или никольских. Тут сделки сотенные, разговоры степенные.
Да на Красной площади тихого уголка и не сыскать. Бредут страннички с котомками, в лаптях, разбитых с дороги, стража гонит их подальше от ворот. Крестятся они на купола, сияющие в лазоревом небе, дивятся на шведские пушки – единороги[51]51
Единорог – сказочное животное, часто изображавшееся на пушках, отчего иной раз наиболее крупные пушки назывались единорогами.
[Закрыть] и мортиры. На каменных раскатах вдоль Кремлевской стены выставлены трофеи недавних побед, а под раскатами опять же лавки – и там торгуют. Вот привели к Лобному месту несостоятельного должника на торговую казнь. Он, опустив голову, стоит в одних подштанниках, пока палач выбирает батоги, а приказный с носом, сизым от нюханья табака, разворачивает свиток с приговором. Жена и дети осужденного плачут, купцы же из лавок похохатывают, пальцами кажут.
И над всем этим плывет в январском морозном небе перезвон множества колоколов – звон медный, бронзовый, густой и, как уверяют сами жители Москвы, малиновый.
– Что, Васка, начал торговлишку-то? – спросил прохожий, заглянув в самую крайнюю полатку Покромного ряда, что у Спасских ворот. – Не идет к вам никто? Сказывали мы твоему батюшке, сказывали: не станет люд московский покупать гражданскую книгу, он к старине привержен. Прогорите, хе-хе-хе!
Бяша Киприанов – а именно он торговал в этой полатке – с досадой хлопнул ставней лавочного раствора.
Действительно, накануне под барабанный бой было объявлено, что в полатке у Спасского крестца открылась библиотека государева, где можно купить любую книгу, а кому угодно – картину новой печати, також и для прочтения выдаются, но никто пока к Киприановым не пришел.
День-деньской плещется Москва торговая, деловая, приказная, военная, злоязычная, плещется на Красной площади, как некий океан, у раствора киприановской библиотеки. Вот зашел мужичонка, долго крестился в красный угол, потом спросил шепотом, кто здесь перепишет ему прошение в Сенат. Долго Бяша втолковывал ему, что площадных писцов упразднили, теперь по царскому указу бумаги перебеливают в самих учреждениях. Мужичок все крестился и шепотом умолял написать ему челобитную.
А то забежала чья-то дворовая девка, потребовала свечей и кофейных зерен. Бяша предложил ей купить гравированную картину «Егда же и небываемое бывает» – про морскую баталию, – она отскочила, будто ей совали черта.
Потом начали хаживать старички книготорговцы из Книжного ряда – Белозерцовы, Сотмиковы… Хмыкали, подзюзюкивали. А грубый Несмеян Чалов, который скупает книги рукодельные в Монастырский приказ, посулил мышей принести из своего амбара. Они-де у него прошлым летом поели полсотни Притчей[52]52
Притча – басня, аллегорический рассказ.
[Закрыть] Эссоповых, сиречь Басен Езопа, как раз амстердамской новой печати, так теперь пусть у Киприановых те мыши и питаются!
В книжной лавке, в новооткрытой той библиотеке, стоял холод невообразимый. Оба раствора Бяша распахнул пошире, чтобы видны были прохожим куншты – гравированные картины, а также персоны государя, царицы Екатерины Алексеевны, царевичей, царевен… Хуже всего стоять просто так, без дела, – ноги коченеют, пальцы на руках не владают совсем.
Забежал на миг Максюта, приказчики его за перцовкой послали. Узнал, что торговля не идет, махнул рукой:
– Говорил я тебе, в Санктпитер вам надо ехать, в бурх! Вся Россия теперь там, в Москве-то что осталось…
Бяша, чуть не плача, отошел. Максюта огорчился:
– Я же с сочувствием… Ну, сказывай лучше, как там у вас давешняя беглянка, жива?
В то утро после пресловутой ассамблеи Бяша, проснувшись, долго лежал, силясь понять, что в его жизни вдруг произошло.
Снилось, что ли, это все ему? Дразнящий запах духов, женская рука на плече – хоть дотронься губами. Обмирала душа! И круженье в танце, и гром диковинной музыки, и треск множества свечей. Ах, Бяша, Бяша, Василий-младший Киприанов, куда вдруг покатилось Фортуны резвой колесо?
Внизу, в поварне, стоял галдеж. Слышался высокий, как на клиросе, голос бабы Марьяны. Отец возражал ей кратко, а Федька хохотал и вставлял свои рацеи[53]53
Рацея – нравоучение.
[Закрыть]. У них на поварне чуть ли не каждое утро затевался диспут.
Но вот что-то новое послышалось в гаме спора. Незнакомый девичий голос что-то объяснял, захлебываясь слезами, и от голоса этого, нежного и страдающего, у Бяши друг душа сжалась в ледяной комок. Вспомнились ясно молящие глаза из-под платка, мороз, метель, сполохи костра… И насмешливый тон бабы Марьяны: «Девка это, побродяжка…» Какая уж там ассамблея! Словно иглою стальной пронзило – больше ни о чем думать не мог.
Встал, накинул армяк[54]54
Армяк – род долгополого халата из грубой шерсти.
[Закрыть], вышел в поварню. Отец и подмастерья из общей мисы полудновали вчерашними щами. Увидев Бяшу, отец протянул и ему ложку.
Баба Марьяна двигала ухватом в печи, ворча себе под нос:
– И что тут мудровать? Сдать их в поместную канцелярию, там приказные стрючки живо найдут, чьи это людишки. Не найдут, так приклеют.
– Во-во, приклеют! – захохотал Федька.
– Довольно! – Отец стукнул ложкой.
Некоторое время слышалось только жеванье и хруст разгрызаемого чеснока.
Бяша вгляделся в полутьму поварни, освещаемой тусклым слюдяным оконцем. Совсем рядом на лавке сидел мальчик лет пяти, держал калач. Широко расставленные глаза его с любопытством смотрели на новый уклад, куда довелось попасть. Баба Марьяна с утра успела пришельцам устроить баньку, переменила чистое, что нашлось, а прежние лохмотья сожгла. Так и хотелось погладить по пшеничной головенке этого богатыря, что Бяша и сделал.
И тотчас заплакала девушка, которая мыла тарелки у лохани в углу. Отвернулась, уткнувшись в передник; видно было, как вздрагивают ее худенькие плечи под холстинной Марьяниной поневой[55]55
Понева (панева) – женская шерстяная длинная рубаха или юбка, платье.
[Закрыть].
– И плачет-то не от кручины, – сказала баба Марьяна, швыряя из печи сковороду на стол. – Плачет, ровно над нами смеется.
– Сватья! – повысил голос отец и встал.
Несмотря на известную всем кротость нрава, Онуфрич мог и из себя выйти, и тогда уж – беда!
– Да я что… – Баба Марьяна сняла с себя фартук и повесила на гвоздь. – Я тут не хозяйка. Пусть поживет, себя покажет. Посмотрим, как управится с твоим ералашным домом.
Но отец уже не мог остановиться:
– А я что же, в своем доме лишний? Все желают мне указывать! Не так-де живу, не так верую, не с теми-де кумпансто вожу! Живу, однако, так, как велит мне долг политичный, гражданский. Господином генерал-фельдцейхмейстером зело обнадежен, он же сказывает – и государь милостив ко мне. И наплевать, что толкуют обо мне в рядах, что скрипят в Кадашах, что ахают в богоспасаемом Мценске, вся родня!
Федька, по своему обыкновению, смеялся, подмастерья жевали. Один бессловесный швед Саттеруп посочувствовал хозяину: зачерпнул ковшик кваса, подал – дух хотя бы перевести.
Киприанов Василий Онуфриевич не помнил родства. Как очутился он в Кадашевской сотне, как мальчонкой встал подручным у ткацкого стана, он не мог объяснить. Прозвище его, как занесено оно писцом в сиротскую запись, явно отдавало поповским – не Купреянов, как говорят в деревнях, а именно Киприанов, на греческий лад. Да еще из глубин младенческой памяти может он исторгнуть страшный пожар, пламя бушует везде, словно стоглавая гидра, он сам, другие дети, какие-то бабы стоят на коленях, держат образа… Кто знает? Бревенчатая тесная Москва частенько выгорала.
Затем хамовный староста подметил способность мальчика к счету, к рисованию. У старосты был кум в услуженье у ученого человека – Леонтия Магницкого, тогда еще студента Академии славено-греческой. Кум и устроил младого ткача вместо себя к студенту сапоги чистить, заодно и голодать вместе с нищим господином. Так оба, и хозяин и слуга, попали в Навигацкую школу, когда была она учреждена царем Петром.