Текст книги "Исповедь отщепенца"
Автор книги: Александр Зиновьев
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
ПЕРВАЯ ПРОВОКАЦИЯ
В начале октября было открытое партийно-комсомольское собрание курса. Почему-то речь зашла о положении в колхозах. Студенты из моей группы знали, что моя мать – колхозница и что я сам каждое лето работал в колхозе. Они знали кое-что и о моих умонастроениях: утаить их было невозможно. Они спровоцировали меня на выступление. В конце собрания, когда председатель уже собрался объявить его закрытым, староста нашей группы выкрикнул, что я якобы хотел бы выступить. Мне дали слово, которое я сам не просил. Не понимаю, почему я не отказался, я вообще не любил выступать на собраниях. Я поднялся на трибуну и стал рассказывать о том, что происходило в нашем колхозе имени Буденного и в соседних колхозах района. Говорил о бесхозяйственности, о том, что мужики пьянствуют, воруют и арестовываются, что на трудодни почти ничего не дают, что люди бегут из деревень при всякой возможности, что оставшиеся живут впроголодь... Мое выступление было выслушано в мертвой, гнетущей тишине. Эта тишина продолжалась еще некоторое время после того, как я покинул трибуну. Я сел в самом заднем ряду. На меня никто не смотрел. А я почувствовал облегчение. В этот момент я забыл о великом замысле убить Сталина. Этот замысел был проблематичен, а тут был вполне реальный бунт. Как говорится, лучше синица в руке, чем журавль в небе. Мне подбросили в руки синицу, я схватил ее, забыв про журавля. Я потом много думал на эту тему, но так и не нашел ни оправдания своему поступку, ни порицания. Но я тогда понимал, что сделал решающий шаг в своей жизни, определивший всю мою последующую судьбу. Пусть я сделал этот шаг вопреки своему желанию. Пусть меня спровоцировали на него. Но я все-таки сделал его. Я его сделал так же, как когда-то мальчишкой нырял на «слабо» в воду, еще не освободившуюся ото льда. Только теперь я нырнул во враждебный мне океан без малейшей надежды вынырнуть из него живым. Но я все-таки нырнул. Я поступил так, как это соответствовало моей уже сложившейся личности. Я был горд, что пошел против общего течения. Для меня это мое коротенькое выступление психологически означало восстание космического масштаба. Это было восстание против всего и против всех. Я чувствовал себя как мой любимый литературный герой лермонтовский Демон, восставший против всего Мироздания и против самого Бога. Если бы меня в тот момент приговорили к смертной казни, я принял бы ее как высшую награду. Это был иррациональный и неподконтрольный поступок, непроизвольный срыв. Но, произойдя, он сделал рациональным, произвольным и контролируемым все мое последующее духовное развитие.
Что начало твориться в зале через несколько секунд, об этом я и сейчас не могу вспомнить без содрогания. Начался буквально рев гнева и возмущения. Председатель с трудом навел порядок.
Произошло чрезвычайное происшествие, и коллектив должен был прореагировать на него должным образом. Собрание затянулось чуть ли не до полуночи. Мое выступление заклеймили как "вражескую вылазку". Были приняты какие-то резолюции. Не дожидаясь конца, я потихоньку ушел. Домой шел пешком. Шел дождь со снегом. Дул ледяной ветер. Я промок. Но мне не было холодно. Я шел как в бреду. Мыслей почти не было. Было одно растянутое во времени, окаменевшее или оледеневшее подсознание какой-то огромной и непоправимой катастрофы. Лишь настойчивый внутренний голос твердил и твердил одно слово: "Иди!"
Андрей в эти дни почему-то на занятия не ходил. Кажется, он болел. Если бы он присутствовал на собрании, он наверняка удержал бы меня от выступления. Не знаю, стоит сожалеть о том, что его не было, или нет. Не исключено, что, воздержавшись от срыва, я благополучно окончил бы факультет, втянулся бы в учебу и научную работу, рано защитил бы диссертации и стал бы благополучным и преуспевающим профессором вроде Копнина, Горского и Нарского. Но думаю все-таки, что такой вариант жизни для меня был маловероятен. Если бы я не сорвался в этот раз, то сорвался бы в другой. В моей судьбе я с детства подозревал и чувствовал некую предопределенность.
СЛЕДСТВИЯ СРЫВА
На другой день после злополучного собрания я не пошел на занятия. За мной прислали курьера с вызовом в ректорат института. В институт я пошел пешком. Ректор Карпова поговорила со мной минут пять. После этого мне дали направление в психиатрическую больницу. Больница носила почему-то имя Кагановича. Находилась она, если мне не изменяет память, в одном из переулков в районе улицы Кирова. Уже после войны я пытался найти ее, но не нашел. Не исключено, что ее перевели куда-то в другое место, а в здании разместили школу или, скорее всего, Институт международного рабочего движения (ИМРД). В письме, которое мне дали в моем институте, была написана просьба ректора Карповой обследовать меня, так как, по ее мнению, со мной было «что-то не в порядке». Об этом мне сказал врач. В больнице меня осмотрели в течение получаса. Написали заключение. Врач, осмотревший меня и подписавший заключение, показал мне его. В нем было написано, что я психически здоров, но очень сильно истощен и нуждаюсь в годичном освобождении от учебы. Затем врач заклеил конверт, дал мне его, спросил, есть ли у меня возможность на год оторваться от интеллектуальной деятельности, и посоветовал уехать в деревню немедленно. Я отнес заключение врача в институт. Там уже задумали мое персональное дело по комсомольской линии и велели мне зайти в деканат факультета. Но мне уже все было безразлично. Я ушел домой и в институте больше никогда не появлялся.
На следующий день ко мне пришли декан факультета Хосчачих, секретарь партийного бюро Сидоров и секретарь комсомольского бюро (не помню его имени). Мы имели длинный и очень серьезный разговор, во время которого я высказал многое такое, что у меня накопилось на душе. Уходя, они сказали мне, что за такое поведение я буду исключен из комсомола и из института, причем без права поступления в высшие учебные заведения вообще. После войны я узнал, что это было сделано на самом деле.
ВТОРАЯ ПРОВОКАЦИЯ
В тот же день ко мне зашел бывший школьный друг Проре и пригласил к нему на вечеринку. Нечто подобное я ожидал. Я уже научился понимать характер людей того времени. На вечеринку пришла комсорг ЦК ВЛКСМ Тамара Г. и бывшие мои соученики Василий Е. и Иосиф М., которых я уже упоминал. Эта вечеринка была устроена с целью спровоцировать меня на откровенный разговор – выяснить мои умонастроения. И я это знал заранее. И сознательно шел навстречу их пожеланиям. Не знаю, как они так быстро узнали о моем институтском скандале.
Со всеми упомянутыми людьми у меня были самые дружеские отношения. Я их не упрекаю ни в чем. И после того, что затем случилось, у меня не появилось никаких отрицательных эмоций в отношении к ним. Они поступали так вовсе не потому, что хотели мне зла. Они хотели мне добра. Они хотели мне помочь выбраться из беды. Они действовали как хорошие, но как советские люди. Ведь и в средние века люди, сжигавшие на кострах еретиков, действовали из лучших побуждений.
Как выяснилось позднее, инициатором провокации был Василий Е. Он был очень средним учеником и не обладал никакими талантами. К тому же был маленького роста. В школьном драматическом кружке он сыграл роль Самозванца в драме Пушкина "Борис Годунов". Затем кружок поставил пьесу советского автора на тему о западных шпионах в Советском Союзе ("Ошибка инженера Кочина"). Вася играл в ней роль капитана органов государственной безопасности. В эту роль он настолько вошел, что и в жизни стал вести себя как "чекист". Мы его стали звать Чекистом. Он этой кличкой очень гордился. Кстати сказать, Проре играл в пьесе роль человека, который донес на шпиона.
Намерение кого-нибудь разоблачить как "врага народа" в жизни, а не только на сцене, завладело мыслями и чувствами серенького и невзрачного Васи. Он не раз придирался ко мне и к Борису даже на уроках, усматривая в наших шуточных репликах контрреволюционные идеи. А тут вдруг представился такой неповторимый случай. На ловца, как говорится, и зверь идет.
В октябре 1939 года он стал секретарем комитета комсомола школы. Как мне тридцать лет спустя рассказала Тамара Г., после провокации в отношении меня Васю приняли в партию. После школы он поступил в училище "органов". К концу войны стал капитаном. Погиб в 1945 году.
На вечеринке у Проры начались провокационные разговоры на самые злободневные темы. Вася склонял меня к тому, чтобы я сказал что-либо одобрительное по поводу разоблаченных "врагов народа" Каменева, Зиновьева, Бухарина и прочих. Плоско острил по поводу моей фамилии: мол, не родственник ли я того расстрелянного Зиновьева? Но меня "враги народа" и упомянутые лица вообще не интересовали. Я говорил о том, что волновало меня, а именно о несоответствии реальности идеалам коммунизма. Началась острая перепалка. Я вышел за рамки разговора, который мне казался совсем не криминальным. Стали спорить об отношении человека к власти, об отношении коллектива и индивида. Наконец заговорили о культе личности Сталина. Меня обвинили в индивидуализме и даже анархизме. О моем увлечении литературой об анархистах и народовольцах в школе знали. Я в шутку заявил, что считаю себя неоанархистом. Но провокаторам было не до шуток. В конце я вскипел и заявил, что отвергаю культ личности Сталина, считая его отступлением все от тех же идеалов коммунизма.
В том, что донос будет написан, я не сомневался. Я даже смутно хотел, чтобы это случилось. Я предвидел последствия и не уклонялся от них. Они мне казались единственным выходом из кризиса, в каком я оказался.
Донос был, конечно, написан и дал знать о себе молниеносно быстро. По всей вероятности, он был написан в тот же вечер, после того как я ушел от Проры.
АРЕСТ
Через день под вечер к нам в подвал спустился молодой человек. Сказал, что хочет повидать меня. Я его голос услышал, когда он еще был на кухне, и догадался, что это за мной. Я надел пальто, взял почему-то паспорт, сам вышел на кухню, сказал этому человеку, что я готов, и мы пошли пешком на Лубянку. Всю дорогу мы молчали. При входе в здание у меня отобрали паспорт. Меня провели в кабинет номер 521. Там сидел мужчина средних лет, одетый в военную форму, но без знаков различия. Он предложил мне снять пальто и сесть – разговор предстоял долгий. На столе перед ним я увидел донос, написанный на листках из школьной тетради. Я узнал почерк Проры, прямые, четкие, большие буквы. Очевидно, он редактировал текст, он был одним из лучших учеников школы по русскому языку и литературе. Его литературные способности пригодились. Увидел я и подписи: Тамара Г., Василий Е., Проре Г. и Иосиф М. Когда мы беседовали, письмо лежало перед мужчиной, так что я мог прочитать его полностью. В письме говорилось, что они – мои друзья, что они обеспокоены настроениями, которые у меня стали замечаться в последнее время, в частности тем, что я себя объявил неоанархистом и выступил против культа личности товарища Сталина, что я всегда был хорошим комсомольцем, учеником и товарищем, что я подпал под чье-то вредное влияние. Подписавшие письмо просили органы государственной безопасности разоблачить тех, кто скрывался за моей спиной и толкал меня на преступный путь, и помочь мне вернуться в ряды честных строителей нового общества.
ТРИДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Через тридцать лет после той вечеринки я встретился с Тамарой Г. Она одна из подписавших донос осталась в живых. Иосиф М. погиб рядовым солдатом в самом начале войны. Проре Г. в 1941 году ушел добровольно в армию, стал политруком роты и погиб уже в 1945 году. В конце 1941 года я его встретил на пару часов, когда был проездом в Москве. О том провокационном вечере не было сказано ни слова. Может быть, он думал, что мне не было известно о доносе. Тамара Г. в 1969 году была уже старой женщиной, а я был преуспевающим ученым с мировой известностью. Она рассказала мне подробности о той истории 1939 года. Теперь это можно было сделать, страшная сталинская эпоха ушла в прошлое. Тамара сказала, что все эти годы ее мучила совесть из-за того доноса, что это был в ее жизни единственный бесчестный поступок. Возможно, это действительно было так. Но ведь от людей не требуется каждый день совершать подлости, чтобы быть подлецами. Сущность человека проявляется в немногих, но характеристичных поступках.
РАЗМЫШЛЕНИЯ НА ЛУБЯНКЕ
После первого разговора со следователем меня отвели в маленькую комнату, как я догадался – в одиночную камеру внутренней Лубянской тюрьмы. Меня обыскали, отобрали все, что было в карманах. Но одежду оставили. Впоследствии я читал описания Лубянки и процедуры заключения в нее, например А. Солженицына в романе «В круге первом». Со мной ничего подобного не было. Окно в камере было зарешечено и закрыто деревянным щитом («намордником»), и я не знаю, куда оно выходило. В камере была койка, тумбочка, столик, стул. Был маленький туалет, а не параша. Висело полотенце, было мыло. На койке был матрац, одеяло, подушка. На столике была настольная лампа. Лежало несколько книг. Я их так и не посмотрел, не до этого было. Я прожил в этой камере несколько дней, сколько именно, сейчас не помню, возможно, целую неделю. Я здесь впервые в жизни имел отдельную кровать. Кормили три раза в день, причем сравнительно неплохо, как казалось тогда мне. Моя камера и условия заключения были явно необычные. Ничего подобного я не встречал ни в каких воспоминаниях. Когда я рассказывал об этом, мне не верили. Во время следующей беседы мой следователь сказал, что я – не заключенный, что наши беседы – не допрос, а дружеские беседы, что меня держат тут исключительно из соображений удобства. Кроме того, «им» известны мои плохие бытовые условия, и «они» решили устроить мне своего рода «дом отдыха». Но это, разумеется, с надеждой на то, что я буду с «ними» полностью откровенен.
За время пребывания на Лубянке я имел три беседы со следователем. И разговаривал с ним с полной откровенностью. Мои речи его поразили. Он сказал мне, что до сих пор ни от кого ничего подобного не слышал. Во время этих бесед я импровизировал, выдумывал всякие теории, уяснял самому себе и систематизировал то, что накопилось в моем сознании. Это уже стало моим методом познания – понимать путем разъяснения другим. Я уже натренировался в этом в разговорах в школе, в прогулках по проспекту Мира, на лестничных площадках, в читальнях, в дружеских компаниях. И до сих пор я интенсивно пользуюсь этим методом. Но следователь не знал этого. Он был убежден в том, что я свои идеи заимствовал у кого-то другого, что этот другой (или другие) научил меня всему этому.
Времени у меня было достаточно. Делать было нечего. Ни на какие прогулки меня не водили. Я был в полном одиночестве. И мне не оставалось ничего другого, как размышлять. Я за эти несколько дней сформулировал для себя основные принципы своего мировоззрения, которых придерживаюсь до сих пор. Вот некоторые из них. Никакого идеального общества всеобщего благоденствия, равенства и справедливости никогда не было, нет и никогда не будет. Такое общество в принципе невозможно. Полный коммунизм, обещаемый марксизмом, есть утопическая сказка. Коммунизм устраняет одни формы неравенства, несправедливости и эксплуатации, но порождает новые. И при коммунизме есть и будут бедные и богатые, эксплуатируемые и эксплуататоры. И при коммунизме неизбежна борьба между людьми, группами людей, слоями и классами. При коммунизме начинается новый цикл истории со всеми теми явлениями, которые уже имели место в прошлом.
И при коммунизме есть такие язвы, против которых можно и нужно бороться таким исключительным личностям, к каким я причислял себя. Моя жизнь, если она не оборвется в ближайшее время, будет теперь посвящена одной всепоглощающей цели – познанию коммунистического общества, разоблачению его сущности и пропаганде моих идей. И начинать эту деятельность надо с критики Сталина, который олицетворяет коммунистическое общество и в котором, как в фокусе, сконцентрированы все важнейшие проблемы современности. После смерти Сталина последний пункт моего мировоззрения, конечно, отпал.
Мое мировоззрение того времени не сводилось к сказанному. Оно уже тогда охватило все основные аспекты жизни индивида такого типа, как я, в советском обществе. В дальнейшем я более подробно сформулирую его уже в развитой форме, какую оно приняло в послевоенные годы.
Все эти мысли я изложил моему следователю. Они привели его в замешательство. До сих пор он имел дело с людьми, которые были вполне лояльными советской идеологии, власти и социальному строю, или с людьми, которые отвергали новый строй с позиций прошлого. А тут ему пришлось столкнуться с человеком, выросшим уже в коммунистическом обществе, воспитанным в духе лучших идей коммунизма, но обратившим эти идеи на самое новое общество. Я видел, что следователю было не по себе, у него не было никаких аргументов против меня, кроме марксистских цитат и угроз.
Должен признать, что кое-что важное я узнал от следователя. Так, он объяснил мне, что такое власть народа в реальности, для чего нужно понятие "враг народа", для чего нужны репрессии и многое другое. Он это объяснял на уровне циничной откровенности, возвышаясь, не ведая того, на уровень теоретических обобщений. Когда речь зашла о репрессиях, он произнес фразу, которую я запомнил на всю жизнь: "После того как будут репрессированы все, кого следует репрессировать, репрессии будут отменены".
ОТЧАЯНИЕ
На меня накатилась новая волна отчаяния. Я восстал против мощнейшей тенденции современности. А вылилось мое космическое восстание в ничтожное выступление на ничтожном собрании, к тому же спровоцированное ничтожествами. И сюда я попал не по воле богов, а по воле доносчиков и провокаторов. Никакой античной трагедии. Болото. Трясина. Помойка. В них не может быть ураганов, титанов и богов. Черви. Гнилостные бактерии. Я сделал грубую ошибку, что поддался на провокацию. Лишь покушение на Сталина могло быть сомасштабным моему восстанию. Надо во что бы то ни стало выжить. Надо придумать что-то такое, что превзойдет даже покушение на символ грядущей эпохи.
В таком полубезумном состоянии я сочинил рассказ о мальчике, собиравшемся убить Сталина. Мальчик был арестован по доносу провокатора. О нем доложили самому Сталину. Тот решил навестить преступника в тюрьме, чтобы узнать мотивы его поведения. Сталин был обеспокоен тем, что покушавшийся был несовершеннолетним мальчиком, не имевшим никаких связей с привычными "врагами народа" и политическими конкурентами. Сталин знал, что будущее принадлежит молодежи. Случай с этим мальчиком взволновал его как симптом неприятностей с памятью о нем в будущем. Целую ночь Сталин разговаривал с мальчиком. Он рассказал мальчику о положении в стране после революции, о ситуации в гигантской системе власти и управления, о реальных качествах людей. Он предложил мальчику стать на его место и спросил его, что бы он стал делать в такого рода ситуациях, в каких оказывался Сталин. Мальчик в конце концов признал, что ради спасения страны он действовал бы так же. И тогда Сталин приказал расстрелять мальчика, хотя тот и был несовершеннолетним.
В этом рассказе я вовсе не собирался реабилитировать Сталина. В рассказе Сталин не понял мальчика – последний был для него пришельцем из другой эпохи, из иного измерения бытия. Но зато мальчик понял Сталина, посмотрев на него с исторической точки зрения. Понял, но не оправдал. И Сталин в моем рассказе поступил с мальчиком жестоко, причем как носитель исторической жестокости.
Этот рассказ я никогда не записывал на бумаге, но помнил всегда. Я неоднократно к нему возвращался, придумывал новые варианты. Может быть, когда-нибудь я включу его в какую-либо из моих книг. Уже после хрущевского доклада о Сталине у нас в Институте философии появился человек по фамилии Романов (если мне не изменяет память). Оказалось, что мы вместе с ним поступали в МИФЛИ. Он помнил о моем скандале в октябре 1939 года.
Он сам был арестован в том же году, но без всякого скандала. Его просто изъяли потихоньку. Он был осужден на двадцать пять лет лагерей строгого режима. В лагерях провел он восемнадцать лет. Одним из пунктов его обвинения была подготовка покушения на Сталина. Каковы были его мотивы, я не помню (если он вообще об этом рассказывал). Так что я не был единственным в своем роде. Идея покушения на тирана есть вполне естественная реакция какой-то части молодежи на тиранию. Хотя этот Романов был освобожден из заключения и судимость с него была снята, он не был вознагражден как герой. Он с большим трудом защитил кандидатскую диссертацию. Я принимал какое-то участие в его защите. Не знаю, как сложилась его дальнейшая судьба. Об идее покушения на Сталина он упомянул мельком и, как мне показалось, скорее как об необоснованном обвинении. Странно, что и я никогда не придавал значения своему намерению. Вот и сейчас, написав об этом, я сделал это лишь с целью описать мое состояние в тот период, а не с целью заслужить похвалу. Я тогда впал в такое отчаяние, что готов был пойти на убийство Сталина, хотя разумом не принимал терроризм как форму борьбы. В аналогичном положении оказался Александр Ульянов. Терроризм в наше время принял такие формы, что отрицательное отношение к нему оказало свое влияние и на оценку прошлого. Я уверен в том, что мое террористическое прошлое (пусть мимолетное) не будет действовать в мою пользу.