Текст книги "Песнь о Перемышле (Повести)"
Автор книги: Александр Васильев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Генерал говорит, что это знамя осеняло прославленную в боях дивизию вплоть до весны сорок третьего года, когда 99-я Краснознаменная стрелковая дивизия была преобразована в 88-ю гвардейскую Краснознаменную стрелковую дивизию. Солдаты и командиры дивизии стали именоваться гвардейцами – званием, которое присваивалось самым стойким, самым отважным.
Но сам генерал стал гвардейцем еще раньше. После того, как он вывел значительную часть дивизии из окружения, его назначили на командную должность. А затем в конце второго, еще более тревожного, лета войны он со своей 124-й стрелковой бригадой был направлен на защиту Сталинграда.
– Помню, прибыли мы, – рассказывает Горохов. – А город бомбят, обстановка напряженная, полчища врага уже подошли к городу… От каждого из защитников требовалось великое мужество. Мне об этом в штабе фронта сразу дали понять. Член Военного Совета спросил меня – он знал, что войну я начинал как начштадив девяносто девятой – походит ли моя бригада на «первую Краснознаменную»? Я ответил, что если еще не совсем походит, то будет походить. «Смотри, Горохов, – сказал он. – Других нам не надо».
Бригада оправдала доверие. Она отважно сражалась на одном из самых трудных и ответственных участков и заслужила благодарности командования. Многие ее воины были награждены орденами и медалями, особо отличившиеся в боях получили высокое звание Героя Советского Союза. Командиру бригады присвоили звание генерал-майора, он был назначен командиром корпуса.
Где только генерал Горохов затем не воевал: в степях Придонья, в шахтерском крае на востоке Украины, на улицах Одессы. Война бросала его с берегов Черного моря на берега Балтики, от устья голубого Дуная до суровой Карелии. Закончилась эта великая страда для него в Германии, на Эльбе.
Генерал говорил, что неподалеку от соединения, которым он тогда командовал, сражалась в завершающих боях и 88-я стрелковая дивизия. Она уже именовалась так: гвардейская Запорожская ордена Ленина, Краснознаменная, орденов Суворова и Богдана Хмельницкого стрелковая дивизия. Всем, особенно людям военным, это говорило о многом. Ею тоже был пройден славный боевой путь, и генерал гордился, что здесь есть и его заслуга. Ведь первый орден на знамени дивизии был тот самый, полученный за Перемышль и бои на Правобережной Украине.
Генерал по-солдатски скромен, прост, даже немного застенчив. Вспоминаю, что будто бы в Волгограде, в этом городе-герое есть даже улица, названная в честь Горохова.
– Не в честь меня, – вносит он поправку, – а в честь всей нашей бригады. Было же в ней несколько тысяч человек. Так что моя доля совсем небольшая.
Смотрю на его грудь, украшенную орденами.
– А где тот, что вы получили за Перемышль?
– Вот он, самый первый, – генерал показывает мне на орден Красного Знамени.
И, помолчав, добавляет:
– Самый первый и, наверно, самый дорогой… для меня.
Песнь о Перемышле
Из путевого блокнота
В последние годы мне пришлось много путешествовать. Побывал я и на Урале, на Кавказе. Ну и, понятно, снова завернул на дорогую моему сердцу Украину, где прошел когда-то по фронтовым дорогам. Конечно, теперь невозможно было узнать их.
Проходя по знакомым местам, вспоминал о героях Перемышля. Мне напоминали о них то дорожные знаки с названиями городов и сел, где шли когда-то жаркие бои, то братские могилы, то какой-то разговор со случайным собеседником. Конечно, мне приходилось выбирать по крупице наиболее важное для меня. Но говорят же: не скоро сказка сказывается! И песня не сразу складывается. Сначала возникает первый, еще далекий и неясный звук. Потом к нему присоединяются другие. Вот уже звуки объединились в мелодию, ведущий голос находит себе подголосков, и песня выходит на простор…
Песнь о Перемышле! Как она родилась? Где и когда?
В приграничной полосе
«Видно, уже так устроен человек, что все честное, благородное, мужественное он помнит гораздо дольше, чем мелочное и злое!» Эту фразу я с трудом прочитал на бумажке, которая сохранилась в кармане моего старого дорожного плаща. Листочек оказался счетом одной из львовских гостиниц. По дате я определил, что это была моя первая поездка на места бывших боев. Но где и что заставило записать эти слова?
И наконец вспомнил.
…В машине нас было трое: шофер-пограничник Николай, корреспондентка Львовского радио Мария Влязло и я. Из Львова мы выехали утром, при ярком свете солнца, но через каких-нибудь полчаса небо потемнело и по брезентовой крыше нашего газика забарабанил дождь. Мария забеспокоилась. «Кажется, это надолго, – сказала она, кивнув на небо. – Надо бы переждать!»
Но возвращаться мне не хотелось. Однако я понимал, что девушка права: в такую погоду нам вряд ли удастся осмотреть бывший перемышльский укрепрайон, вернее, ту его часть, которая осталась на нашей территории, по эту сторону советско-польской границы. Дороги к старым дотам конечно заросли, в легкой обуви к ним сейчас не проберешься.
С надеждой вглядываясь вперед, думал: «А может, нам повезет, тучи скоро рассеются?» Нет, Мария знала здешний климат. Чем дальше мы ехали на запад, тем небо становилось мрачнее, тяжелые тучи, казалось, цеплялись за вершины придорожных тополей. Где-то далеко впереди, наверное, у самой границы, неясно сверкала молния, но грома не было слышно.
Мы ехали с полчаса. Мария, забравшись на сиденье с ногами и, прижав к груди свой диктофон, хмуро поглядывала то на меня, то на Николая.
Но мы молчали: солдат – потому, что он солдат, а я – от досады, что пропал день, на который возлагал столько надежд. Что ж, ничего не поделаешь, придется возвращаться назад.
Но тут впереди вдруг показались какие-то строения. «Великий Любень! – бодро произнес шофер. – Тут гостиница есть». Меня словно дернуло что-то: так ведь это же где-то здесь, под Любенем, погиб Поливода! Мы должны сходить на его могилу, поклониться праху. Кто-то, кажется, еще в Москве говорил, что на этой могиле поставлен памятник.
Спрашиваю у Марии. Да, она тоже слышала и о могиле, и о памятнике. Но сама их еще не видела – ей рассказывал об этом один местный учитель, Малиновский. «Где он живет?» Мария отвечает, что где-то недалеко от центра, там же в большом доме находится основанный Малиновским музей.
Вглядываемся. Ага, вот и большой дом. Читаем вывеску: «Клуб». Накрывшись плащ-палаткой, Николай бежит в дом и вскоре возвращается. «Музей здесь, но в музее ни души. И в клубе тоже». – «Что же делать?» – «Вы идите туда, под крышу. А я поеду учителя пошукаю». Он рыцарски накрывает Марию своей плащ-палаткой, и мы под проливным дождем бежим в клуб.
В сенях отряхиваемся, при свете спички оглядываю наше убежище. Чувствуется, что дом старый, но крепкий, сделанный на века. Стены сложены из грубых, тесаных, желтоватых камней, двери дубовые, с железными накладками.
Возвращается наша машина, слышатся чьи-то голоса. Неужели Николай разыскал учителя? Точно! Разбрызгивая лужи, они врываются в подъезд, и тут же второй сует мне мокрую руку и представляется: «Александр Владимирович Малиновский».
Скрипит ключ, открывается дверь, мы входим в музей. Малиновский, оправдываясь, что свет в селе в связи с грозой выключили, зажигает свечу. Но это даже хорошо: маленькое дрожащее пламя сразу как бы отбрасывает нас в прошлое, делает каждый предмет значительным и немного таинственным.
В музее две комнаты. В первой собрана этнография: расписные народные костюмы, горшки и кувшины с потрескавшейся глазурью, какие-то древние мотыги, прялки… Малиновский, невысокий, быстроречивый, очень подвижный для своих лет (а ему, наверное, уже под шестьдесят), идет впереди, водит свечкой по экспонатам и рассказывает…
Большинство этих реликвий было собрано еще до войны, когда он, молодой учитель, задумал приобщить местных ребятишек к краеведению. Но грянула война, учитель эвакуировался из Любеня на восток и вернулся в родное село «аж в сорок пятом».
Музей в первые же дни оккупации разрушили гитлеровцы. Учитель, повзрослевший, переживший немало военных невзгод, чуть не плакал, глядя на сваленные в углу обломки. Надо было все начинать сначала.
И он начал. Собрал новых ребятишек – младших братьев, а затем и сыновей тех, бывших его учеников. Ребята ходили по селу и окрестным хуторам, «шукали» старинную одежду и утварь.
Но теперь для людей история жила не только и не столько в отскрипевших свой век прялках и потрескавшихся горшках. Она клокотала в сердцах и раскаленной, трудно остывающей лавой текла из вчерашнего дня в сегодняшний. Это была память о недавней войне, которая уже стала историей. И сельский учитель, понявший это, вскоре решил изменить направление поисков. Он повел своих «следопытов» в поля и леса. Ребята обшаривали каждую ямку, похожую на заросший травой окоп или осыпавшуюся траншею, и часто под вечер возвращались в село с трофеями – ржавой продырявленной каской или винтовкой. А потом сидели и долго разбирали полустершиеся буквы, нацарапанные на прикладах безвестным защитником Родины, пытаясь разгадать, кто он и откуда.
А взрослые рассказывали: в сорок первом, на седьмой или восьмой день войны, сюда, к шоссе, подошли наши бойцы, почти все в зеленых фуражках, не так чтобы много, человек двести. Командовал ими чернявый дядько лет двадцати пяти – тридцати, судя по петлицам, не то политрук, не то старший лейтенант. Он спросил, проходили ли здесь немцы, ему ответили, что проходили, но тоже немного – с батальон, не больше, только не пешком, а на мотоциклах. Командир мотнул чубом: ну, это, мол, не страшно. «Значит, – сказал он своим, – главные силы противника еще на подходе, им-то мы и дадим здесь бой». И приказал рыть окопы, готовить рубеж.
Вскоре на шоссе показалась вражеская колонна. Впереди шли открытые бронемашины, за ними грузовики с солдатами. И вот тут завязался бой. Гитлеровцев было раз в десять больше, чем наших, но пограничники так ловко расположили свои огневые точки, что уничтожили почти всю колонну, а сами потеряли совсем мало.
Было это в полдень. А к вечеру подошла еще одна колонна. Противник, видно, был уже предупрежден, что здесь их ожидает засада. Не доезжая Любеня, часть колонны свернула на юг, к Комарно, а другая часть остановилась, солдаты спешились и пошли в атаку.
Этот второй бой длился двое суток. Местные жители (а среди них были участники войн) рассказывали, что такого ожесточенного боя они не видели никогда – ни до, ни после… Раза два или три чернявый командир поднимал своих бойцов в штыковую атаку, многие были ранены, но из строя не уходили.
Особенно запомнился последний день боя. Наши уже знали, что Львов сдан, они окружены. И дрались еще яростнее, еще беспощаднее.
Теперь фашисты наступали с трех сторон. Они шли в полный рост, автоматы к животу, и вели беспрерывный огонь. А у красноармейцев уже кончались боеприпасы, они экономили каждый патрон. Один пулеметчик (он сидел в окопе у шоссе) уничтожил, наверно, с сотню гитлеровцев. Пропустит их по дороге вперед, а потом даст в спину две-три очереди из своего «дегтяря». Хорошо воевал хлопец! Уже смеркалось, когда он был ранен, товарищи принесли его в хату, попросили хозяев ухаживать за ним, а сами ушли. И тут же в хату ворвались гитлеровцы. Схватили раненого героя, уволокли в сарай кирпичного завода и там замордовали.
Одним из последних (было это, говорят, на третий день боя) погиб пулеметчик, окопавшийся со своим напарником у западной окраины села. Он тоже покосил много врагов, наконец его «точку» засекли и открыли по ней ураганный огонь из пулеметов и минометов. Его напарника убило. Тогда пулеметчик сменил точку и засел у подножья холма, в кустах. Немцы, видя, что пулемет замолчал, двинули туда с полсотни мотоциклистов. Пулеметчик подпустил их к холму и дал очередь. Машины закружились на дороге, образовалась пробка. Пользуясь паникой, пулеметчик перестрелял всех мотоциклистов… Тут немцы совсем озверели и начали бить по холму из орудий. Пулеметчик уже давно был мертв, а враги боялись подходить к нему и стреляли…
Кто были эти герои, память о которых жила в сердцах людей?
Малиновский ведет нас в другую комнату, военную, и показывает хранящиеся под стеклом фотографии, письма… Вот маленькая, темная, вся в каких-то пятнах страничка. Бумага истлела, можно разобрать лишь одну выцветшую строчку в графе «воинская часть». Учитель подносит свечку ближе, и я читаю: «92-й погранотряд».
Перемышльцы! Теперь не сомневаюсь, что передо мной удостоверение Поливоды: такие книжечки имели только командиры. Но Малиновский качает головой. Он тоже слышал о легендарном коменданте Перемышля и думал, что «чернявый» и «Поливода» – одно и тоже лицо. Но это удостоверение было найдено в сумке командира, погибшего на окраине Любеня. А тот, «чернявый», как говорят, погиб южнее, при попытке прорваться от Любеня к Комарно. И учитель повторяет ту же версию, что я уже слышал. «Как погиб? Ушел со своими хлопцами в высокую рожь, а немцы за ним… Сильная тогда была стрельба, только из той ржи никто не вышел – ни немцы, ни наши».
«Ну а герои-пулеметчики, их вы опознали?» – «Первого, что бандиты замордовали, опознать так и не удалось. А второго звали Федор Лихачев». – «Как же это вы установили?» – «Как?» Малиновский осторожно, двумя пальцами, достает из-под стекла еще одну реликвию: черный пластмассовый медальон. Отвинчивает крышку, вынимает узенькую полоску бумаги, показывает. Да, Лихачев Федор Егорович, уроженец села Старая Усмань Воронежской области. «По этому медальону и установили», – поясняет учитель. «Но почему тот самый герой – именно он?» – «А потому, что мы нашли медальон в земле вместе с пулеметом».
Мы смотрим на фотографию Лихачева, полученную музеем из села Старая Усмань от родственников героя. Федор Егорович, а вернее, просто Федя, деревенский паренек, надевший недавно военную форму, еще мешковатый, глядит исподлобья, словно тоскуя о родном доме, о воронежских своих полях и лесах. А за его спиной красуется невероятно роскошный пейзаж с фонтанами и лебедями.
А вот и другая фотография, сделанная двадцать лет спустя, уже в Любене. Две пожилые женщины с натруженными крестьянскими руками и два бравых молодца-солдата. Это сестры Федора Лихачева со своими сыновьями, племянниками героя, Анатолием и Василием. «Между прочим, они тоже пограничники!» – говорит Калиновский. Оказывается, он и его «следопыты» разыскали не только отважного пулеметчика, но и его родственников, и те несколько лет назад приезжали сюда, на Львовщину, чтобы поклониться праху своего Федора и его боевых товарищей.
«Вы думаете, что это единственные наши гости? – добавляет учитель. – Кто бы ни ехал через Любень Великий, обязательно заглянет в музей. О героях Перемышля многие помнят – еще с первых военных сводок, интересуются их судьбой».
Шофер Николай задумчиво ощупывает ржавую пулеметную ленту. А я дописываю в блокноте последнюю строчку. Нет, этот день не пропал даром.
К полудню дождь утихает, небо проясняется. «Можно ехать дальше», – заявляет Мария. Мы садимся в машину, Малиновский с нами. Учитель хочет показать нам братское кладбище, где похоронены герои-пограничники.
Оно открывается сразу, едва мы выезжаем из села. На вершине холма, метрах в пятистах от дороги, стоит памятник: серый постамент и на нем солдат в шинели, с каской в одной руке и с венком в другой.
Мы гуськом поднимаемся по тропинке между молодыми деревьями: строгие и торжественные, как бойцы на плацу, стоят тополя, с зеленой шапкой листвы каштаны, дубы. «Наш холм Славы!» – тихо с гордостью поясняет Малиновский. «Наш парк Героев!», «Наш…» Впрочем, перечисление ни к чему – здесь все «наше», созданное энтузиазмом и трудом простого сельского учителя и его воспитанников, их родителей, местного начальства и комсомола.
Мы прощаемся с Малиновским. Идет встречная машина, останавливается, учитель садится в нее, нахлобучивает фуражку, берет под козырек. А я смотрю на холм, где когда-то сражался и погиб никому не известный пулеметчик, думаю о его судьбе и о судьбе учителя Малиновского и многих, таких как он, энтузиастов.
Да, здесь помнили о героях! Мы проехали до самой границы, видели взорванные или замурованные доты и неподалеку от них братские могилы, аккуратно обложенные дерном, свежие цветы у обелисков.
Возле села Волица в поле мы встретили колхозника, который сказал мне, что Перемышль якобы не один, а несколько раз переходил из рук в руки. «Не может быть!» – усомнился я, поскольку услышал об этом впервые. «Ото ж ей-богу!» – клялся тот и повел меня на высокий холм, откуда была видна пограничная речушка, а за ней россыпь белых и серых домиков, железнодорожная станция с дымящей трубой депо, а еще дальше, на взгорье, какой-то город. Так вот он, Перемышль! Мирно голубело небо, весело перекликались гудками идущие через границу поезда. А человек, стоящий рядом, твердил: «Ось, видселя мальчишкой сам бачил. То нимцы наших посунут, то наши их. Мабуть, пять-шесть раз так було. А не верите – поезжайте туда, до поляков, они подтвердят!»
Еще одна легенда о Перемышле
Теперь этот город называется по-польски – Пшемысль. Наше правительство учло интересы братского народа и вскоре после окончания войны передало город новой, народно-демократической Польше. Граница, которая ранее проходила по реке Сан, отодвинулась в этом районе несколько восточнее.
Но мир меняется, и люди, созидающие новый мир и новое общество, ищут уже не то, что их разделяет, а что объединяет. Немалую роль в этом благородном процессе играет история и, прежде всего, примеры боевого содружества советских людей и поляков в годы минувшей войны.
Участники боев в Перемышле не раз говорили о помощи, оказанной им в дни обороны населением города. Когда завязывались уличные бои, польские женщины и дети добровольно выполняли обязанности связных и проводников. Жители бросали из окон на головы гитлеровцам тяжелую мебель, утюги, кирпичи из разобранных печей. Мужчины-поляки вступали в ополчение, некоторые из них погибли в боях.
Об этом узнал польский «Союз борцов за свободу и демократию» – организация, занимающаяся делами и судьбами ветеранов войны. Мне любезно была обещана поездка по местам бывших боев, и я с радостью отправился в путь.
…Город встретил меня сурово – холодным пронизывающим ветром, скрипом флюгеров на высоких покатых черепичных крышах, насупленными бровями заснеженных карнизов.
«Вы привезли нам подарок русского Деда… как его – Мороза?» – сказал, улыбаясь и пожимая мне руку, секретарь Перемышльского горкома ПОРП Войцех Баня. У него в кабинете за длинным столом сидело человек двадцать немолодых мужчин и женщин, которым он представил «гостя из Союза». Секретарь сказал, что они собрались здесь, зная о моем приезде. Это были местные коммунисты, свидетели и участники боев в июне сорок первого года.
Мы проговорили до позднего вечера. Отрадно, что в памяти этих людей могли так ярко и зримо сохраниться картины боев. Ведь с того времени прошло почти двадцать пять лет. Четверть века! Некоторые из них тогда были почти детьми.
В их словах сквозило искреннее и чистое восхищение отвагой и благородством наших бойцов и такая же гордость за то, что это происходило здесь, в их славном городе.
Вот, что рассказали они.
…В памятный день двадцать третьего июня контратакующие группы советских воинов вышли к берегу Сана.
Местные жители видели, как гитлеровцы опрометью кинулись к реке. Отчаянные схватки завязывались на мосту, в лодках или прямо в воде.
Бои шли в разных местах: на левом фланге – в районе лесопильного завода, в центре – у пешеходного и железнодорожного мостов, правее – за водокачкой… И где-то в полдень одна из групп, численностью до роты в наступательном порыве переправилась на другой берег и гнала фашистов до района городского госпиталя. Здесь наступающие остановились. Увидев, что противник опомнился и, получив подкрепление, собирается контратаковать, а с нашей стороны новых сил не прибывает, они решили закрепиться на достигнутом рубеже. Были найдены при содействии местного населения наиболее надежные укрытия, построены заграждения из мешков с песком, бревен, мебели, а на чердаках и колокольнях оборудованы огневые точки…
Местные жители радовались, что гитлеровцы отступили и скоро, как все думали, выкатятся из города. Но советские воины, видимо, получили от своего командования какой-то приказ и под покровом наступившей ночи снова отошли на свой берег.
На другой день в сопровождении одного из очевидцев я отправился по следам неизвестных героев. Мой провожатый вел меня по узким улочкам, показывал одному ему понятные следы давних боев. Мы спускались в пахнувшие сыростью подвалы, поднимались на какую-то старую башню, или пожарную вышку, где к перекладинам, опутанным паутиной, прилепились летучие мыши. Там поляк показал мне нацарапанную гвоздем или штыком надпись на подоконнике: «Мы не уйдем!» Написано было по-русски. Но ведь это мог написать и местный партизан? Здесь, в городе, многие знали русский язык, некоторые даже неплохо говорили по-русски.
Более достоверным доказательством был сохранившийся в одном из подвалов ящик с поржавевшими и позеленевшими винтовочными обоймами. Самих патронов не было, их вынули взрослые, опасаясь за своих любознательных ребятишек. Но обоймы оставили – нарочно, как память о советских воинах.
Но и это не убедило меня окончательно. Мало ли, как мог попасть сюда этот ящик. Те же польские партизаны зачастую пользовались нашим оружием и боеприпасами. Не исключено, что наши или польские воины вели здесь бой при освобождении города от гитлеровцев летом сорок четвертого года.
«Подвергай все сомнению!» Полушутя-полусерьезно я повторял этот любимый девиз мудрецов моему деятельному гиду. В сорок первом, когда здесь шли бои, ему было уже тринадцать лет. Теперь он учитель с солидным стажем и может вполне авторитетно утверждать, что память у подростка даже лучше, чем у взрослого человека, уже перегруженного впечатлениями.
Одинаково взволнованные нашими поисками, мы не заметили, как оказались перед красивым зданием с большим зеленым куполом и лепными украшениями на фронтоне. Это и был городской госпиталь, местный «шпиталь», построенный еще в прошлом веке. «Здесь они остановились», – сказал спутник. И чтобы предупредить мои сомнения, он повел меня… к главному врачу.
Доктор Токаж, невысокого роста, плотный, с седыми висками, выслушав учителя, не без добродушной иронии заметил, что недоверие к историческим фактам лишь тогда квалифицируется, как болезнь, когда сами факты обладают стопроцентной убедительностью. Но поскольку в наш век таких фактов почти не осталось, то мой скептицизм можно отнести к категории «здоровых» явлений. «Однако, – добавил он, – все же с легкой натяжкой, как для гостя».
Мы сели за низенький столик, сестра в белоснежной наколке принесла в чашечках крепкий кофе, и доктор уже вполне серьезно стал рассказывать о том, как часто случаи, кажущиеся на первый взгляд невероятными, при близком рассмотрении являются вполне закономерными. Этот разговор, носивший поначалу общий характер, он подвел к событиям двадцать третьего июня.
«Поставьте себя на их место, вообразите жаркий, самый долгий летний день, усталость тела и необыкновенный нервный подъем, злость и ярость атаки, ненависть к проклятым, наглым захватчикам, торжество первой победы и желание закрепить ее, – и вы поймете, что для атаковавших было вполне естественным гнать гитлеровцев до тех пор, пока хватит сил… Остановились же они только благодаря приказу. Но вы уверены, что этот приказ дошел до всех, до каждой группы? И не сомневаетесь ли вы в том, что человек в состоянии крайнего возбуждения всегда способен проверять свои действия логикой? Короче, может быть много вариантов того случая, который с вашей точки зрения больше смахивает на легенду, а с нашей – является непреложным фактом».
Так говорил за кофе этот почтенный человек, ученый, общественный деятель.
Потом он встал и повел нас на второй этаж, в одну из палат, где, по рассказам персонала, когда-то скрывались двое наших бойцов, раненных в тот день. Поздно вечером, перед тем как уйти из Засанья, товарищи принесли их в госпиталь и попросили польских медиков спасти им жизнь. Какую гарантию могли им дать поляки, кроме своего честного слова, скрепленного общей ненавистью к врагу?
Их спасли, этих русских – достали поддельные документы, лечили, самоотверженно ухаживали. Потом, когда оба выздоровели и окрепли, переправили к мастеровому Роману Завише, простому рабочему, бобылю, жившему на окраине города, неподалеку от леса. А уже от него они ушли в отряд к польским партизанам.
…Затем мы с трудом нашли каморку этого человека. Он спал. Извинившись, что разбудили его, хотели уйти, но старик, чуть ли не силой удержал нас. Еще крепкий для своих лет, только почти совсем беззубый («зубы в гестапо потерял», – говорил он), хозяин рассказал, как целый месяц тайно содержал у себя своих «постояльцев», укрывая их от жандармов и полиции. «Кормились втроем одним моим пайком», – говорит он. Приходилось прирабатывать какими-нибудь мелкими поделками. Он мастерил деревянные игрушки, плел коробки из соломы и сбывал их немецким солдатам. Иногда в обмен на свои изделия ему удавалось раздобыть какой-нибудь деликатес – кусочек колбасы, бутылочку пива. Он нес их своим «квартирантам». И улыбался в душе: знали бы немцы, кого они подкармливают!
Осенью он тайными тропами провел русских на хутор, где свел их с партизанами из «батальонов хлопских». На прощанье расцеловались. А как звали его «крестников»? Старик долго чешет затылок, припоминая. Один по-польски звался Грегор, что значит Егор, Георгий или, может быть, Игорь. «А другой… мабуть, Иван?» Больше он их не видел и об их судьбе ничего не знает.
«Вы убедились?» – торжествующе спрашивает мой гид. Утвердительно киваю. И все же, наверно, нет полной уверенности в моем кивке. Тогда учитель обещает отвести меня к самой высокой инстанции – к местным историкам-краеведам. «Лучше их вам уже никто не скажет!»
…Историков в Перемышле двое – тех, кто многие годы занимается сорок первым годом и совместными действиями советских воинов и поляков. Один – Ян Рожанский, высокий, стройный, с бледноватым лицом и рыжеватыми усиками. Другой – Рышард Далецкий, моложавый, подвижный, темноволосый.
Кажется, они соревнуются друг с другом. Однако на мой вопрос оба отвечают, в сущности, одинаково. Ими собраны различные документы, подтверждающие боевые действия советских бойцов в оккупированном немцами Засанье во второй половине дня двадцать третьего июня.
Вспоминаю рассказ Патарыкина. «Мы хотели форсировать Сан», – сказал бывший командир роты. А что скрыто за туманной фразой генерала Снегова: «Могли бы и дальше?..»
Здравствуй, Чуваш!
Давняя эта история, давняя…
«Сказывают, в те времена замыслил Тохтамыш идти на Московию… Ночью примчался запыленный гонец с недоброй вестью и в ту же ночь ускакал на свежих конях к Москве, дабы оповестить князей. А другой всадник покинул крепость, чтобы забить тревогу по чувашским городам и селам.
Большую силу собрал Чавдар. Мужчины взяли оружие, в такое время – всяк воин. А место воина – под знаменем эмбю.
Чавдар, отважный полководец, не стал ждать, когда враг нагрянет, двинулся навстречу непрошенным гостям. В крепости остались только малые дети, женщины да старики».
…Сказка осталась недосказанной. Где-то неподалеку, у реки грохнул выстрел, и Настя чутким женским сердцем угадала недоброе, бросилась к двери, распахнула ее. Навстречу из темноты коридора выбежал посыльный:
– Тревога! Где товарищ лейтенант?
Она не успела спросить, в чем дело. Лейтенант, пять минут назад заснувший под тихий шепот жены, рассказывавшей сказку маленькой дочурке, вскочил, как подброшенный пружиной. Правда, он уже просыпался один раз: томила жара, накопленная стенами за день – самый долгий в году. И было как-то тяжело на душе, как перед бедой. Хотел поделиться со своей Настенькой, да передумал: она кормит ребенка, надо ее беречь. И Яков ласково посмотрел на ребенка, на жену, послушал ее шепот и снова задремал…
А сейчас он бежал на блокпост, позабыв про предчувствия. Началась служба! Боец по дороге рассказал, что из соседней Синявы позвонили: там немцы напали на погранпосты, идет бой. Лейтенант Николаев подумал: опять провокация, но что-то уж больно наглая…
Его подчиненные, свободные от наряда, толпились во дворе. «Смирно!» – крикнул дежурный, увидев лейтенанта. Тот махнул рукой: «Вольно!», бросился к телефону. «Синява, Синява!» Он сам хотел узнать, что там, может быть, черт не так уж страшен? Но Синява не отвечала.
Плохо! Сердце словно сжали в кулаке. И снова он не сказал никому о своих предчувствиях. Смотрел в бинокль за реку – пока там было пустынно и тихо. Решил: «Надо ждать, скоро все прояснится». Подал команду приготовиться к обороне. Бойцы занимали окопы, подносили ящики с пулеметными дисками и гранатами…
– Летят! Летят! – крикнул кто-то из бойцов.
В небе с запада приближалась армада. Грозно урчали тяжелые бомбардировщики, тонким металлическим гудением моторов буравили воздух охраняющие их истребители. И было такое ощущение, будто желтобрюхий удав пронесся над головами. Пронесся и скрылся в дали.
Яков понял: началась война. Сразу все стало ясно. «Будем воевать!» – сказал он себе и посмотрел на своих бойцов. Увидел: они тоже все поняли и тоже готовы. «Вот и хорошо!»
Теперь он уже ничего не почувствовал, когда увидел на той стороне большую группу немцев, вышедшую из леса. Просто спрыгнул в окоп и приказал стрелять, если враг перейдет границу. Именно «враг», а не «сосед», как было до сих пор, и не «нарушит», а «перейдет».
И тут вспомнил о жене и дочурке. Надо их предупредить. Нет, он сделает это сам.
«Кто знает, увидимся ли мы еще когда-нибудь?»
Он домчался до дома, сказал Настеньке, чтобы она с ребенком немедля уехала в тыл – подводы уже ждут, быстро поцеловал ее и убежал назад.
Ему очень хотелось сказать жене еще несколько слов, но он торопился. Враг уже перешел границу, начался бой.
«Шли чуваши на супостата стройными рядами, сохраняя боевой клин– острием вперед. Гарцевал на белом коне сам Чавдар. А вокруг него – ближайшие друзья и помощники, славные батыры. На флангах пылила легкая конница, защищая отряд от внезапного нападения.
На этих лугах, кивнул Ендимер, и сошлись два войска – Чавдара и Тохтамыша. Страшная была битва. От топота копыт дрожала земля, звон мечей летел за леса и горы, кровь убитых уже не принимала земля…»
Зачем продолжать сказку, когда этот бой был первым и последним? И один Ендимер, и другой, и третий – все говорили, что ее Чавдара искать бесполезно. В листочке с печатью ясно сказано, что «лейтенант погранвойск Николаев Яков Николаевич пропал без вести». Но как понимать это слово – «пропал»? Анастасия Константиновна в русском языке была тогда не сильна. Заглянула в словарь, прочитала, что глагол «пропасть» имеет два значения: «исчезнуть куда-то» и «погибнуть». Она выбрала для себя первое. Хотя знала, что фашисты пограничника не пощадили бы, даже если бы он поднял руки. Но разве ее Яков, ее «Чавдар» мог поднять руки?