Текст книги "Песнь о Перемышле (Повести)"
Автор книги: Александр Васильев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Смотрю на схемы обороны Перемышля и прилегающего района. Обороняющимся становилось все труднее. В самом городе враг словно бы уже не рассчитывал на успех. Слишком внушительный удар он получил в день штурма, и теперь ему пришлось сменить наглость на хитрость. Уловки его ясны. Снегов беспокоился за свой северный фланг не случайно: именно на него обрушилась «стрела» фашистского наступления на следующий день после того, как были закреплены оборонительные рубежи в самом Перемышле. Мощный танковый клин фашистское командование пыталось вбить уже восточнее Сана с тем, чтобы выйти на железнодорожную и шоссейную дороги. Коварство этого плана хорошо видно по карте: одним ударом враг пытался убить сразу «двух зайцев» – оседлать дороги и зажать в клещи защитников города. Снегов пишет, что он выдвинул на этот самый опасный участок свой резерв– 133-й стрелковый полк.
Даже по стершейся схеме можно судить о разыгравшемся где-то там, у маленьких галицийских местечек Го-дыне и Мосциска, на желто-зеленой холмистой местности с крестиками костелов и кладбищ, трагедии. Широкий клин хищно направлен на цель. Вот он уже рассек два или три заслона, но в нескольких километрах от железной дороги был встречен последним резервом Снегова.
По схемам последних дней обороны видно, как враг вводит в бой все новые и новые силы. Вот где-то на карте появляется условный значок вражеского бронепоезда, где-то возникает номер нового воинского подразделения немцев… «На наш участок были переброшены части даже из Франции», – пишет генерал.
Здесь записи кончаются. Закончилась, как видно, и летопись героической обороны Перемышля. На самой последней странице стихи, написанные старательным почерком и без сокращений:
Закрою глаза и навеки со мной
Холмы, и костелы, и лица…
И будет в душе моей яростный бой
Уже нескончаемо длиться.
А что было дальше с защитниками города? Они воевали и воевали отважно, свидетельством тому полученный 99-й стрелковой дивизией орден. В указе от 22 июля говорилось, что дивизия была награждена «за образцовое выполнение боевых заданий командования на фронте борьбы с германским фашизмом и проявленные при этом доблесть и мужество». А между 27 июня и 22 июля целых три недели войны!
– Может быть, когда-нибудь найдется еще тетрадка?
– Вряд ли, – задумчиво говорит Юрий Михайлович. – Отец не успел бы, даже если хотел. Ведь это маленькое стихотворение, по сути, его лебединая песня.
Смотрю на портрет генерала, на его усталое, осунувшееся лицо. Сколько бы, наверное, он мог еще рассказать? Хотя бы о том, что не удалось прочесть (расшифровал же меньше половины его записей!). Ну, вот эту строчку: «С севера наст. 257 пд. Вст. Париж. У нас тоже П. на С. То же, да не то!»
Юрий Михайлович невольно улыбается.
– Я же говорил, что вы не знали отца. Он мог шутить даже в такие минуты. – Качает головой. – Кстати, я эту шутку помню, он ее не раз повторял. Дело в том, что с севера – помните тот мощный клин? – на прорыв рубежей девяносто девятой двинулась немецкая двести пятьдесят седьмая пехотная дивизия, которая считалась одной из лучших дивизий вермахта и год назад была удостоена Гитлером чести в числе первых вступить в покоренный Париж, продефилировать под Триумфальной аркой… Так вот, отец, человек образованный, видимо, знал об этом и пошутил, что хоть Перемышль, как и Париж, тоже на букву П и стоит на реке, начинающейся тоже на одну букву, – там была Сена, здесь – Сан, но здесь гитлеровским «гренадерам» прогуляться, как на параде с хлыстиками в руках, не придется.
Он снимает с полки одну из книг.
– Не так давно я нашел здесь интересное свидетельство. Пишет некий Карелль, ныне западногерманский историк, а тогда, в дни своей молодости, солдат или младший офицер вермахта. Так вот здесь он вспоминает, как встретили тогда его и других гитлеровцев наши воины на берегу Сана. – Юрий Михайлович читает: «457-й пехотный полк 257-й немецкой дивизии вынужден был в течение целого дня драться в полутора километрах от реки против курсантов школы сержантского состава в районе Высоко. 250 курсантов оказали отчаянное сопротивление. Только после усиленного обстрела их позиций из стрелкового оружия и артиллерией на этом участке удалось продвинуться. 466-му пехотному полку пришлось еще хуже. Едва только полк переправился через реку, как был атакован во фланг советской 99-й стрелковой дивизией. Подобно морю под летним ветром, колыхались нескошенные хлеба у деревни Стубенко. И в этом море исчезали роты. Подкарауливают! Засады! Будьте осторожны! Ручные гранаты, пистолеты, автоматы были адским оружием всего дня. Внезапно возникают друг против друга в ржаном поле немцы и русские. Глаз к глазу! Кто первым выстрелит… Кто успеет поднять руки вверх! Там в атаку поднимаются из окопов автоматчики русских. Попадут в цель их беспощадные очереди? Или победят наши ручные гранаты?
Только после того, как опустился вечер, кончилась эта кровавая борьба в ржаном поле…
Солнце было большим и красным. Но из ржи еще долго раздавались полные отчаяния и муки мольбы: „Санитаров, санитаров!“ Те спешили с носилками на поле и собирали кровавый урожай. За один лишь день! От одного полка! Он получился обильным».
Да, это совсем не было похоже на парадный марш по Парижу. Советские бойцы первого года службы – курсанты полковой школы могли гордиться своим первым боем. Их отвагу и мужество гитлеровские «гренадеры» запомнили на всю жизнь.
Генерал Снегов не увидел этой книги. Но другая, в которой, пусть не прямо, тоже говорится о боях на восточном берегу Сана, была ему известна. Это дневник гитлеровского генерал-полковника Гальдера, в то время начальника генерального штаба вермахта. «17-я армия своим правым флангам достигла возвышенности в районе Мосциска. Танковая группа Клейста, имея теперь в первом эшелоне четыре танковые дивизии, вышла к реке Стырь. Противник бросает в бой свои резервы, подводимые из тыла. Таким образом, существует надежда, что в ближайшие дни нашим войскам, в ходе дальнейшего наступления, удастся полностью разбить силы противника… Следует отметить упорство отдельных русских подразделений в бою. Имелись случаи, когда гарнизоны дотов взрывали себя вместе с дотами, не желая сдаваться в плен».
– И как отнесся к этой записи генерал? – спрашиваю я.
– Сложно. – Отвечает Юрий Михайлович. – Общая оценка, помню, была такова: «Чует волк, что не в овчарню попал!» Ведь этот пресловутый дневник в какой-то мере самореабилитация, поскольку в нем на каждом шагу у автора оговорочки: «Создается впечатление», «возникает надежда», «возможны затруднения». Нет чтобы сказать прямо: «Этот народ победить нельзя!» Не сказали тогда господа генералы своему «фюреру». А потом вроде бы стали бить отбой. Но кому нужна эта запоздалая полуправда? Отец, человек правдивый, кристально честный, не мог принимать здесь все на веру. – Юрий Михайлович усмехается. – Ну и передержки, конечно, отмечал. Это они то и дело подводили резервы из тыла, а не мы – у нас их почти не было. И разбить, да еще полностью, наши войска им не удалось. А вот насчет того, что гарнизоны дотов взрывали себя, чтобы не попасть в плен, такие случаи были, отец о них знал.
Я задаю последний вопрос, который имеет уже скорее лирический, чем военный характер: не тянуло ли генерала после войны в Перемышль, даже тогда, когда он стал польским Пшемыслем?
– Нет, – отвечает Юрий Михайлович, – во всяком случае вслух он об этом не говорил.
– А как же понимать его последнее стихотворение?
Сын генерала думает.
– Видимо, воспоминание об этом городе жило в его душе.
– Но почему он вспомнил о том, как сражался у его стен, только в конце жизни?
– Раньше, возможно, времени не хватало. А потом… уходя, человек хочет оставить какой-то след, или, как говорили в старину, облегчить душу. – Юрий Михайлович пристально смотрит на меня. – Вот знаете, в чем мне признался отец незадолго до смерти? Он сказал, что не хотел уходить из Перемышля. И другие командиры и бойцы тоже. Защитники города собирались продолжать сопротивление под землей – да, да, ведь в Перемышле тогда было много старых фортов и подземных ходов, имелись и новые оборонительные сооружения. Там хранилась часть продовольствия, боеприпасов. План был, конечно, дерзкий, но на мой – инженерский – взгляд, вполне осуществимый. История знала немало подобных случаев. Однако командующий фронтом не разрешил. А приказ, – он невольно повторяет слова Патарыкина, – есть приказ.
Десять дней из жизни Петра Васильевича Орленко
Впервые я услышал о Петре Васильевиче Орленко от кого-то из участников обороны Перемышля, возможно, от того же Патарыкина. Затем встретил его имя в записках генерала Снегова. Бывший руководитель обороны дал короткую, но лестную характеристику отряду партийно-советского актива во главе с Орленко. «По нашему представлению Военному Совету фронта его наградили орденом Красного Знамени», – писал генерал. Нашлась в архиве газета с Указом о награждении, где имена Снегова и Орленко стояли почти рядом.
Мне сказали, что Орленко жив и живет в Киеве. Тогда, узнав его адрес, я послал ему письмо с вопросами и получил в ответ подробное описание интересующих меня событий. Больше того, Орленко, как человек обстоятельный, приложил даже нарисованную им от руки карту Перемышля с обозначением важнейших объектов, опорных пунктов и оперативных линий. Была в письме и фотография тех лет. С нее смотрел на меня еще совсем молодой человек в простой красноармейской гимнастерке и фуражке со звездочкой, юношески худощавый, с лицом серьезным, но не строгим, со сдержанной смешинкой в глазах и немного застенчивой улыбкой. Если бы не было известно, кем был тогда этот симпатичный красноармеец, то принял бы его за художника или топографа, судя по любовно нарисованной карте, или за штабного писаря, которому затем в мирной жизни подошла бы профессия учителя истории. За это говорило письмо, точное и обстоятельное, не оставляющее каких-либо неясностей, но лишенное даже малейших художественных красот.
По письму, карте и фотографии у меня в воображении сложился образ героя будущего очерка. Я настолько привык к нему в процессе работы, что вскоре мне уже трудно было бы отделить его реальные черты от некоторого неизбежного в таких случаях домысла. Писатель должен верить в то, что герой именно таков, каким он его себе представляет. Передо мной стоял мой герой – человек скромный, деловитый, немного мечтательный, смелый и добрый, строгий и человечный, словом, такой, каким я его обрисовал.
Очерк был опубликован в газете и отослан в Киев. Через некоторое время от Орленко снова пришел ответ, но уже короткий и, как мне показалось, излишне сдержанный. Петр Васильевич писал, что «в целом события изложены правильно», но образ главного героя, на его взгляд, содержит «ряд неточностей». На этом наша переписка оборвалась.
Через несколько лет состоялась встреча бывших пограничников – ветеранов боев сорок первого года на Львовщине. Довелось и мне побывать на этой встрече.
Во Львове узнаю, что все участники уже уехали на запад, ближе к границе, где когда-то проходил их ратный путь.
В городок Комарно я приехал уже к вечеру.
Картина, которую я там увидел, никогда не изгладится из моей памяти.
Шло шумное застолье. Длинные, покрытые вышитыми холщовыми скатертями столы ломились от яств. Чего только не было здесь – и рассыпчатая, исходящая легким сладковатым парком молодая картошка, политая духовитым жиром со шкварками, и розовое, с чесноком сало, и жареная, шпигованная овощами баранина, и большие, масляно-желтоватые вареники со сметаной. А посреди всего этого роскошества возвышались бутыли с домашним вином.
А речи! Один тост был искрометнее другого. Едва умолкал один оратор, не проходило и десяти минут, как поднимался другой, и новая, тут же за столом сочиненная речь, красивая, складная, с юмором или с патетикой, неслась над поляной, где стояли столы.
Были и минуты скорбного молчания – дань боевым друзьям, сложившим здесь когда-то свои молодые, отчаянные головы. Но потом снова накатывала шумная, торжествующая волна жизни…
«Тамадой» тут был секретарь райкома, высокий, красивый, черноволосый мужчина в рубашке с вышитым воротом, схваченным по местному обычаю цветным шнурком. Еще молодой, но уже осанистый и, судя по всему, достаточно уверенный в себе секретарь с воодушевлением и гордостью представлял гостям сидящих за столом земляков: учителей и работников культуры, животноводов и виноделов. И если труд первых, как выразился он, есть труд особого рода, его, к сожалению, нельзя ни положить на весы, ни пощупать руками, то труд вторых, так сказать, материализован в тех винах и кушаньях, которыми украшен этот стол. Предлагая выпить за здоровье дорогих односельчан, секретарь просил каждого подняться и показать себя честному миру.
Рядом с секретарем райкома сидел пожилой мужчина, который нет-нет да и нагибался к секретарю и что-то дружески говорил.
Я заметил, что к этому человеку все относились с каким-то особым, подчеркнутым уважением, словно к отцу или старшему брату, хотя он держался скромно и непринужденно. Иногда он сам произносил тост или рассказывал какую-нибудь смешную историю, и тогда его лицо становилось преувеличенно серьезным, только в прищуренных глазах мелькала едва заметная лукавинка. А если веселую историю рассказывал кто-то другой, то он хохотал громко, от души. Его лицо показалось мне знакомым, но я никак не мог вспомнить, где видел этого человека. Не выдержав, пока закончится праздник, спросил о нем сидящего неподалеку знакомого пограничника. «Кто он? – переспросил тот удивленно. – Да вы же о нем писали. Орленко, Петр Васильевич Орленко!»
…Поздно вечером вместе с Петром Васильевичем мы пришли в его номер. Орленко, нагруженный какими-то свертками, сувенирными коробками, глиняными гуцульскими дудочками, деревянными и соломенными игрушками, выглядел усталым. «Проходите, проходите», – сказал он мне и снял с себя пиджак, рывком развязал галстук, сбросил с ног модные плетеные сандалеты и привычно, не глядя, нашарил под кроватью стоптанные домашние шлепанцы. Усевшись, скорее упав, в мягкое кресло под торшером, с минуту посидел напротив меня молча, полузакрыв глаза. Затем вдруг весь как-то встряхнулся, будто освобождаясь от тяжкого груза, открыл глаза и выпрямился.
– Я вас слушаю, – произнес он уже другим, спокойным и радушным, голосом. И тут же засмеялся. – Простите за казенный оборот. Ведь я чиновник, работаю в министерстве. Сколько людей за день проходит. И почти всегда, леший нас возьми, мы начинаем с этой фразы. Привычка.
Шутки шутками, но я вижу, как он устал, и лишь отработанная годами выдержка заставляет его поддерживать разговор. Предупредив, что не намерен ему надоедать и сейчас уйду, прошу назначить мне завтра время, когда мы смогли бы поговорить о том, что я когда-то написал о нем и его ополченцах. А то ведь кто знает, когда мы еще встретимся.
– Это верно, – задумчиво соглашается он. – Только какой я критик. Писатель видит своего героя по-своему, а герой сам себя по-своему. Но герой о себе не пишет, а писатель пишет о нем, и не для него одного, а для читателей. Тут уже, как говорится, себе не принадлежишь.
Мы условились встретиться утром, сразу же после завтрака, пока голова свежая и еще никто к нему не нагрянул.
– Я ведь после войны тоже несколько лет работал здесь – был секретарем обкома партии. Люди меня помнят. Вот, – он кивает на сувениры, – понанесли, пришлось взять. Кое-что сохраню на память, остальное сдам в музей. А не взять нельзя – обидишь.
На следующий день, когда я пришел к нему, он был уже чисто выбритый, посвежевший и сказал, что чувствует себя помолодевшим лет на двадцать, показал на лежащую на столе вырезку из газеты и листочек бумаги с пометками.
– Видите? Подготовился к разговору.
– Когда же вы успели? – удивился я.
– Утром. Встал пораньше и перечитал на свежую голову. – Он улыбается. – Я же комсомолец двадцатых годов. Опять же привычка, а точнее, закалка, если приплюсовать войну.
Он подводит меня к столику, усаживает в кресло, сам садится напротив, надевает очки и быстро водит взглядом по газетному листу, еще раз проглядывает замечания.
– Короткое вступление: с написанным в общих чертах согласен, хотя и допускаю, что можно было бы написать лучше, но при трех условиях, – говорит он. – Первое: если бы вы сами находились там рядом с вашим героем и все видели своими глазами и не просто видели, а пережили бы с ним вместе. Второе: герой был бы вам хорошо знаком, и, следовательно, вы могли бы объяснить его поступки не только той или иной конкретной обстановкой, но и особенностями его характера. Ну и третье… о третьем говорить не имею права, ибо мои литературные способности не простирались дальше служебных бумаг, а о вкусах, как известно, не спорят. – Он подмигивает, дружески похлопывает меня по руке: мол, не обижайтесь на старика! – А теперь о частностях…
Замечаний у него было немного, в основном фактического характера. Даты, фамилии, места действия, самих людей – их характеры, поведение, привычки – он помнил хорошо. И в этом виделась еще одна особенность партийного работника: повышенное, часто незаметное постороннему глазу внимание к человеку, желание определить, на что тот или иной способен. Потому, вероятно, и продолжали жить в его памяти бывшие товарищи и подчиненные – все эти инструкторы и секретари первичных парторганизаций, осоавиахимовцы и работники милиции, учителя и врачи – давнее, но памятное звено в бесконечной веренице человеческих лиц.
О пограничниках он сказал так:
– Они были ударным острием клина. Сам клин составляли полевые войска.
Здесь мне довелось еще раз услышать о генерале Снегове, которого Петр Васильевич назвал «мозгом» обороны Перемышля. Уточнил цифру:
– Не двадцать, а больше, примерно двадцать две тысячи наших бойцов было в этом районе. Это что-то около двух дивизий. Сила немалая. – Нахмурившись, добавил: – Если бы нам тогда хотя бы один танковый полк…
О товарищах по оружию сказал:
– Прекрасные были люди, каждый достоин целой книги. А так получилось, что у многих и холмика могильного нет.
Мы оба мысленно возвращаемся к той давней картине: бескрайняя, прокаленная солнцем украинская степь, дегтярный запах прошедших недавно повозок, дым на горизонте, тревожно примятое поле пшеницы…
Петр Васильевич вспоминает:
И пойдет через равнину,
Через омут зноя,
В золотую Украину,
В жито золотое…
В памяти снова встает незабываемое – те десять дней, труднее, ярче и величественнее которых, наверно, не было никогда в его жизни.
…В субботу вечером закончилось заседание бюро, люди разошлись, и в доме сразу стало тихо, будто все вымерло. А он все сидел за своим столом, перелистывая календарь, и переносил из прошлой недели на будущую нерешенные вопросы. Перевернул «воскресный» листок и крупно, размашисто написал на обороте: «Состояние наглядной агитации». Этим вопросом секретарь горкома решил заняться в понедельник с утра.
Сегодня ему предстояло еще выступить на празднике передовиков-колхозников в парке. Посмотрев на часы, он встал из-за стола и подошел к зеркалу. Перед ним в массивной резной раме из черного дерева – зеркало было старинное из усадьбы какого-то австрийского князя – стоял молодой человек с усталыми, но веселыми голубыми глазами, в слегка помятой вышитой косоворотке с расстегнутым воротом. На высоком, с ранними залысинами лбу блестела испарина. «Ну и пекло! Такого лета еще не было». Петр Васильевич вытер платком лицо, привычным, еще с армии, движением расправил складки на рубахе, застегнул ворот и вышел из кабинета.
До начала праздника оставалось еще сорок минут, и секретарь горкома решил пройтись пешком. Он вышел на улицу Мицкевича – широкую, как всегда оживленную, с молодыми только что посаженными липками. Эти липки были его гордостью. Весной он предложил озеленить несколько главных улиц, сам ездил в питомник за саженцами и потом вместе со всеми работал на субботнике. Приятно думать, что здесь когда-нибудь поднимутся деревья на радость людям.
Встречные здоровались с ним. Он тоже приветливо кивал в ответ.
В этот жаркий летний вечер он был рад и прогулке, и редкой своей беззаботности, и виду красивого, уютного и веселого города, для которого он вот уже второй год жил и работал.
Он пересек большую центральную площадь Плац на Браме, прошел вдоль монастырской стены, пахнущей теплым камнем и сыростью, и по узенькой горбатой Францисканской улице подошел к серой громаде кафедрального собора.
Здесь пришлось остановиться и подождать немного. В соборе только что окончилась конфирмация, и через всю площадь протянулась длинная вереница девушек в белых платьях. Девушки шли молча, с горящими свечками в руках, смиренно опустив глаза… Секретарю горкома стало не по себе. «Ну кому нужны в нашем веке эти допотопные обряды?» – с досадой подумал он. Послезавтра, в понедельник, на совещании он поговорит с местными комсомольскими вожаками. Неужели они не могут найти новые, более действенные формы борьбы с религиозными пережитками?
Секретарь горкома, хмурясь, поднимался по тропинке, ведущей на Замковую гору. Едва он вошел в парк, как сразу, с первых же шагов понял, что праздник должен получиться на славу. Аллеи уже заполнили толпы гуляющих. На просторной зеленой лужайке под вязами веселилась молодежь, приехавшая из сел: парни и девчата в гуцульских нарядных костюмах водили хоровод, пели, плясали. Рядом шла борьба на поясах: двое «борцов» пыхтели, пытаясь повалить друг друга на землю, а зрители подзадоривали их, шутили, хлопали в ладоши, худой долговязый «затейник» в желтой шелковой безрукавке кричал в рупор, что на главной аллее состоится массовый бег в мешках, объявлял призы для победителей.
«Молодцы!» – похвалил в душе секретарь горкома устроителей праздника. Особенно постарался сегодня торговый отдел. Чуть ли не на каждом шагу стояли лотки. Чего здесь только не было: мороженое, фрукты, конфеты, прохладительные напитки…
К секретарю горкома подбежала запыхавшаяся женщина, заведующая отделом культуры райисполкома, и сообщила, что колхозные передовики давно собрались в летнем театре и ждут торжественного открытия праздника.
Орленко пошел за ней. Выйдя на эстраду и посмотрев на радостные, сияющие лица людей, он поздравил передовиков колхозных полей, пожелал всем доброго здоровья, новых успехов и сошел с эстрады, сопровождаемый шумными аплодисментами.
Побродив немного по парку в сопровождении той же женщины из отдела культуры и ее заместителя, хмурого, тяжеловатого молодого учителя, которого только недавно на бюро утвердили кандидатом в члены партии, секретарь горкома, глядя на веселящуюся толпу, вдруг почувствовал, как устал за эту неделю. Попрощавшись со своими спутниками, он направился к выходу.
Было уже темно, на улицах горели фонари, и, словно соперничая с ними, в небе светил молодой месяц. Орленко с минуту постоял у своего дома, любуясь звездным небом. На той стороне, у немцев, над черной шапкой Винной горы пламенел Марс, по-над Саном мерцала серебристая пыль Млечного Пути, застыли в вечном и неосуществленном желании бега Гончие Псы… «День будет завтра жаркий, такой же, как и сегодня», – решил секретарь и с удовольствием подумал о предстоящей рыбалке.
Жена лежала в постели с мокрым полотенцем на лбу – у нее от духоты разболелась голова.
– Спать! – сказал он, погладив ее по плечу. – Завтра поедем за город, проветримся, и все твои болезни пройдут. Все будет хорошо, да, да, все будет хорошо!
Звонок был слишком громким и прерывистым, как колокол…
– Петя, проснись, вставай!
Голос жены заглушил гул.
Орленко машинально протянул руку к будильнику, отвел рычажок. Но тут его подбросило на постели, и он мгновенно вскочил, протирая глаза. «Землетрясение… – мелькнуло в мозгу. – Или диверсия!»
Лицо жены было бледным, губы беззвучно шевелились. Она продолжала что-то говорить, но он уже не слышал ее. Дом дрожал от тяжелых ударов, которые становились все сильнее и громче.
Внизу на улице метались темные фигуры людей, промчалась неоседланная лошадь без всадника, за ней пробежал кто-то в белом, послышались винтовочные выстрелы. Орленко отскочил от окна и схватился за телефонную трубку. Но как назло из памяти вылетел номер коммутатора погранотряда. Жена, догадавшись, протянула ему записную книжку. Он быстро набрал номер. Гудков не было. Набрал другой – дежурного по гарнизону. В трубке – тишина.
«Все ясно!» – сказал он себе и стал одеваться. Жена тоже одевалась. Они уже поняли, что случилось, однако еще не решались в этом признаться друг другу…
Через несколько минут оба уже спускались по лестнице. В подъезде стояли три или четыре женщины с детьми, одна из них, соседка со второго этажа, прижимала к себе грудного ребенка и громко, навзрыд, плакала.
– Что вы здесь стоите? – крикнул Орленко. – Идите в подвал, живо!
– Ты тоже иди с ними, – сказал он жене. – А я сейчас все выясню и вернусь.
В горкоме дежурный лихорадочно накручивал телефон. Увидев Орленко, он с трубкой в руке шагнул навстречу и отрапортовал, что собирает коммунистов по тревоге.
– Правильно, – сказал секретарь. – Кто-то уже пришел?
– Пока двадцать два человека. – Дежурный понизил голос. – Неужели это война?
Секретарь не успел ответить. Взрыв потряс здание, со звоном полетели стекла. На мгновенье стало темно, с потолка посыпалась штукатурка.
В коридоре у входа в зал заседаний толпились люди, которым он должен был что-то сказать. Но что? В сознании клином засела фраза: «Возможны любые провокации врага». Это говорилось еще вчера. Но сейчас…
– Здравствуйте, товарищи! – привычно сказал секретарь, проходя в зал. – Давайте-ка сюда. – И не садясь, обратился к начальнику городской телефонной сети – Скажите, а почему связь не работает?
– Почтамт разбит, – прохрипел связист и вытянул руки по швам.
– Вокзал тоже разбит, – быстро подсказал кто-то.
Орленко обернулся. Секретарь горкома узнал бойца железнодорожной охраны Васильева, которого недавно разбирали на бюро за недостойное поведение в семье. Железнодорожник тогда поклялся, что больше подобного не повторится, бюро поверило ему и вынесло строгий выговор… И вот он стоит здесь с винтовкой.
Дверь была открыта. Вбегали все новые и новые люди и приносили тревожные сведения: немцы ведут прицельный огонь по казармам и складам, на станции горят цистерны с нефтью. Немцы уже пытались перейти границу в районе моста, но пограничники эту первую атаку отбили и теперь укрепляют берег, носят туда мешки с песком, по-видимому, ждут нового штурма… На том берегу заметно скопление машин, среди них танки…
Секретарь горкома слушал, пытаясь казаться спокойным, но мысль его работала лихорадочно, выхватывая из груды сведений самое главное. Теперь он уже не сомневался, что никакой провокации нет, началась война. «Самое страшное сейчас в промедлении. Надо принимать решение немедленно!»
Зал был уже полон. Орленко увидел двух других секретарей – Шамрая и Кущиенко, заведующих отделами Бондаренко и Циркина, инструкторов Дудченко, Авдеенко, Фишера… Даже его помощник Ольга Сергеевна Бакаева и та прибежала. А ведь у нее двое детей, муж-пограничник тоже, наверное, уже сражается.
Орленко стукнул ладонью по столу, призывая к тишине.
– Товарищи! – сказал он. – Есть предложение помочь бойцам и сформировать вооруженный отряд коммунистов. Но предупреждаю: дело это добровольное. Если кто по какой-либо причине не в состоянии воевать, пусть скажет, объяснений не требуется. Будем голосовать?
– Не надо! – раздались голоса. – Зачем время тянуть?
– Так, значит, все остаются?
Орленко вырвал из блокнота листок и быстро написал записку коменданту города.
– Давид Борисович, – он подозвал заведующего военным отделом Циркина. – Возьми с собой человек десять, грузовую машину и кати в штаб к пехотинцам. Пусть дадут нам оружие… – Он прикинул про себя количество собравшихся в зале. – Сто, нет двести винтовок, ну и соответственно патронов. Хорошо бы и пулеметы раздобыть, понял?
Циркин, высокий, с орлиным носом, взял записку и, козырнув, бросился к двери. За ним двинулись худой, скуластый Володя Мельник – политработник из городского отдела милиции и двое друзей – журналисты из газеты, заместитель редактора вездесущий Ваня Маринич, еще кто-то…
Секретарь приказал Николаю Павловичу Кущиенко вывести всех ополченцев во двор и пока условно разбить их на взводы, а другого секретаря, Шамрая, и Ольгу Сергеевну Бакаеву послал на второй этаж подготовить к эвакуации партийные документы. «Надо сделать это тихо, чтобы никто не видел», – подумал он и решил поставить на втором этаже часового.
Он осмотрелся. Винтовка была только у Васильева. «Нет, этого не поставлю…» Подозвав шофера Костю, с которым сегодня утром собирался ехать на рыбалку, и вынув из кармана свой пистолет, сказал:
– Встань на верхней площадке и никого не пускай.
– Есть, не пускать! – ответил Костя.
Орленко вошел к себе в кабинет, забрал из сейфа все папки. Выходя, столкнулся в дверях с Циркиным.
– Что, уже привез?
– Нет у них оружия, все на руках. Дежурный сказал: идите к границе, там найдете…
– Каким образом?
Циркин вдруг ударил себя кулаком по лбу.
– Кажется, я знаю, где достать! Военкомат недавно объявил учебные сборы, его полигон здесь, рядом!
И он исчез.
Орленко поднялся на второй этаж. Там уже было все готово. Шамрай и Ольга Сергеевна выносили ящики с документами через запасной выход к гаражу. Секретарь спустился вместе с ними, пожал руку Бакаевой, обнялся с Шамраем.
– Везите архив в Дрогобыч. По дороге, прошу вас, захватите мою жену и других женщин с детьми, если согласятся. Они в подвале… Ну, еще раз, Алеша, и вы, Ольга Сергеевна!
Он хотел сказать «до свидания», но только махнул рукой, отвернулся и зашагал обратно в дом. «Когда я ее теперь увижу? – подумал он о жене. – И каково ей будет в чужом городе, да еще с больным сердцем?»
Во дворе послышался топот ног. «Винтовки привезли!» – крикнул кто-то. Секретарь горкома бросился туда. Костя догнал его, вернул на ходу пистолет и встал в строй.
Коммунисты стояли во всю длину коридора в четыре ряда. Циркин, подтянутый и торжественный, ходил в узком проходе, раздавая новенькие, густо смазанные маслом винтовки.
– Первый взвод – сорок восемь человек! – выкрикивал он, поворачиваясь к столу, за которым сидел Владимир Мельник и заполнял ведомость. – Второй взвод – шестьдесят…
Орленко удивился: за какой-нибудь час собрались почти все, даже те, кто жил на краю города. Рядом с Мари-ничем и его журналистами стояли Валентин Васильевич Лизогубов с завода швейных машин, работник горкомхоза Андрей Степанович Гордиенко, Михаил Мельник – моложавый крепыш, директор средней школы…